Ягодные места - Евтушенко Евгений Александрович 18 стр.


Женщин он привык брать легко и переступал через них тоже легко. Жизнь он хотел взять сразу - как женщину. Ему показалось, что так уже и произошло. Привычным жестом захотел притянуть к себе снова жизнь, а она ускользнула. Раздраженно позвал, а она уже не слышала. А ведь жизнь была единственной женщиной, которую по-настоящему любил Коломейцев. Он еще из самолюбия не хотел понять, что она отвернулась от него, но звериным инстинктом чувствовал это и пытался удержать ее любой ценой. Больше всего Коломейцев страшился показаться неудачником, и, главное, не в чьих-то, а в собственных глазах. Боязнь быть неудачником начинала делать его неудачником. Он беспрестанно "выковывал волю", для того чтобы преодолеть все на свете, и незаметно для себя преодолевал все самое лучшее в себе. А это лучшее было: мужество, презрение к ханжеству, любовь к своей профессии, цепкий ум. Недаром он так нравился Сереже Лачугину и сейчас - уже двадцатилетнему сыну Юлии Сергеевны, который тоже учился на геологоразведочном. Самое поразительное, что сын Юлии Сергеевны чем-то даже внешне походил на Коломейцева, хотя не мог быть его сыном. Юлия Сергеевна где-то прочла, что так бывает, когда женщина постоянно думает о каком-то человеке, даже если он мертв.

Сегодня впервые за двадцать лет Юлия Сергеевна "сорвалась". Когда днем документировали шурф в поиске хоть каких-то признаков прячущегося касситерита, Коломейцев, неожиданно загородив солнце, висевшее прямо над шурфом, прыгнул сверху, и они невольно оказались прижатыми друг к другу внутри узкого прямоугольника, вырубленного в земле. Солнце, словно в отместку Коломейцеву за то, что он осмелился его загородить, безжалостно плеснуло ему в лицо светом, когда он выпрямился, и Юлия Сергеевна со страхом увидела, какое у него издерганное, затравленное лицо. Оно впервые показалось ей старым. Раньше она думала, что стареет только сама, а Коломейцев остается таким же неостановимо молодым, как в том темном дворовом скверике. Юлия Сергеевна не поцеловала Коломейцева, не прикоснулась к нему, она только позволила себе посмотреть на него взглядом, нарушившим двадцатилетнее условие о том, что ничего не было. Коломейцев, прикрыв глаза ладонью, взглянул из-под ладони в упор на Вяземскую и жестоко наказал ее за несоблюдение условия всего только одной фразой:

- А вы напрасно подсиниваете глаза. Вам не идет.

Притемненное ладонью лицо Коломейцева уже не казалось беззащитным, как при свете солнца. Притемненность скрыла морщины, растерянность, остались только резко рубленные волевые черты. Юлия Сергеевна отшатнулась к стене шурфа, наткнувшись на острый камень тем самым позвонком, навсегда тайно болевшим от детской жестяной формочки.

В палатке Юлия Сергеевна плакала не о себе. Она плакала потому, что Коломейцев, прячущий лицо от солнца, был похож в этом шурфе на бессмысленно сильного одинокого волка, не понимающего, как он сам несчастен.

А в третьей палатке старший шурфовщик Иван Иванович по фамилии Заграничный, который никогда ни в каких заграницах не бывал, что всегда служило предметом добродушных пересмеиваний, начал беседу о котах. Поводом послужило слово "кот", оброненное кем-то из рабочих:

- Ковырямся, а все без толку… И денег кот наплакал…

И над усталостью, скукой, тоской по выпивке, над ссадинами, волдырями и расчесами в воздухе повисла тема кота, посверкивая загадочными зрачками-чаинками, царапая остренькими коготками, спрятанными в мягких вкрадчивых лапах, помахивая втирающимся в доверие хвостом и сомнительно искренне мурлыкая.

Иван Иванович Заграничный с махоньким, в кулачок, рябоватым лицом, на котором сразу загорелись интересом к жизни заснувшие было неопределенного цвета глаза, сказал:

- Когда я на вертолетной базе работал, был у нас при столовой один кот.

Могло быть произнесено слово "блин", и тогда пошел бы разговор о блинах - какие они бывают самые вкусные: с маслом, с пахтой, со сметаной, с рыбкой солененькой, с вареньем, а кто-то, может, вспомнил бы и о блинах с икрой. Но это мог бы вспомнить разве только старик. Затем стали бы хвастаться, кто сколько блинов может съесть зараз. Затем начались бы мемуары о разных случаях с блинами. Вспомнили бы, что кто-то, объевшись блинами, дуба дал. Вспомнили бы, как блин кто-то под мухой на голову надел вместо кепки. Под блины обязательно бы всплыла женская тема - без этого перед сном разве можно! Кто-то, может быть, рассказал бы, как он сквозь блин целовался. "Да что там - целовался! - с чувством превосходства сказал бы другой. - Я вам, братцы, похлеще примерец приведу…" - и обещающе подмигнул бы под предвкушающий гогот. Но сейчас царило слово "кот", и все мысли были сосредоточены на котах.

- Так вот этот наш столовский кот был ужасть какой нахалюга, - продолжал Иван Иванович Заграничный. - Разбаловали его вертолетчики. Сами к столу приваживали, а потому он распустился, и спасу от его не стало. Бывало, сидим, ужинам, а он из-за спины прыг на стол, хвать котлету - и драпать. Однажды начальство из Иркутска приехало, и наши тети-моти решили в грязь лицом не ударить. Особые куриные котлеты сварганили - внутрь печенку напихали, а из каждой котлеты косточка торчит, бумажкой обернутая. Бумажка тоже не простая - с фестончиками.

Самый главный начальник тост за воздушный флот начал говорить, а наш кот, откуда ни возьмись, скаканул на стол и цапнул его котлету из-под носа. Да ведь как цапнул подлец, точнехонько за косточку с фестончиками, как будто его в дворянской семье воспитали! А начальник нахмурился и говорит: "Чо это у вас тут - столовая или зоопарк?" Одним словом, морально разложился кот, тунеядцем стал. Отвезли его вертолетчики геологам в подарок, но те со следующим рейсом этот подарок обратно отправили. "Есть людям не дает… изо рта вырывает… - сказали. - А ночами вопит кромешно. Видно, по вам тоскует…" Стали думать - чо с котом делать? Убить жалко, все же существо со своими мыслями. В клетку посадить? Да где это видано, чоб котов за решеткой держали! Засмеют! Пошли мы на хитрость: сшила коту маленький парашютик, лямочки под брюхо пропустили да и бросили его с вертолета верст за сто от базы прямо в тайгу. Больше всего боялись, как бы он при выбросе за хвост вертолета не зацепился, не остался. Покружились вертолетчики, убедились, чо парашютик раскрылся, сработал, и кот наш, лапами болтая, идет на приземление, и успокоились, улетели. Наконец-то мы стали есть, не оглядываясь. А кот, надо сказать, был красивый. Все-таки наш, сибирский. Рука в шерсти тонула. Человеку всегда хочется хоть кого-то погладить. Кот, правда, крал, но помурлыкать и потереться о штанину умел с виноватостью нежнейшей… Выдворили мы нашего кота воздушным путем, а сами о выдворенце заскучали. Чо-то нам не хватат. Сидим однажды, вилками котлеты ковырям, словно невкусными эти котлеты стали, когда над ними пушистая угроза не висит, и совесть нас мучит: чо с нашим котом-парашютистом стало? Не разбился ли, приземлившись? Смог ли парашют отцепить, не запутался ли с ним в кустах? Не умер ли с голоду - ведь в тайге котлет с фестончиками нету. Не задрал ли его мишка, хотя кому котятина нужна? Уж неделя прошла, как мы нашего кота в одиночный десант выбросили. И вдруг он сам, собственной персоной, шмяк на наш стол, будто сквозь потолок, весь ободранный, исхудалый, с парашютными лямками под брюхом, и цап мою котлету… А уж как обрадовались мы коту! С той поры, если все за столом, то кот у стола со своей тарелкой с персональными котлетами. И кот рад, и мы рады. Отстоял наш котяра свои кошачьи права. Людям бы у него поучиться!

Похохотали.

- А я вам, братцы, про Руслана и Людмилу расскажу, - вставил другой голос из глубины палатки.

Иван Иванович Заграничный недовольно буркнул с начальственной надменностью:

- Мы чо, Лермонтова не читали, чо ли? Ты, брат, нас от кошачьего вопроса в сторону не отводи…

- А "Руслан и Людмила", Иван Иванович, к твоему сведению, торт…

- Как торт? - оторопел Заграничный.

- Да есть торт такой. В Ленинграде его делают.

- А при чем тут коты?

- А при том… Ты, Иван Иванович, потерпи, послушай. Решили меня премировать путевкой. Куда, говорят, хочешь? Я говорю: в Нью-Йорк. Опупели. "Это почему?" Я им говорю: "Врагов изучать надо". Поскребли в затылке. "В порядке очереди". Предложили Трускавец, Кисловодск, а я весь здоровый. "Давайте, говорю, Ленинград. Хоть бывших врагов изучу". - "То есть?" - затревожились. Объяснил: "Царей". Успокоились. Путевку выдали. Сначала с группой ходил, потом отбился - больно быстро ходят. Возмущаться бытом самодержцев лучше медленно. Красиво разлагались. Посидеть на мебели захотелось, хоть задом к проклятому прошлому прикоснуться, да всюду веревки протянуты. Все дворцы излазил. Единственный дворец, мной не охваченный, в Павловске остался. Поехал на электричке. Бутылку портвешка взял, сижу посасываю, к предстоящему культурному волнению приготовляюсь. Напротив старушка, вида благородного, музейного. А рядом с ней торт, шпагатом перехваченный, - "Руслан и Людмила". Старушка на мой портвешок косится неодобрительно, но как бы не замечая. На какой-то остановке шумная компания ввалилась со свертками, бутылками. Волосы длинные - не поймешь, кто девка, кто парень. Плюхнулись рядом. Не выражались, но сразу магнитофон завели, а оттуда музыка хуже матерщины. Старушка даже глаза оскорбленно прикрыла. Вскоре компания смылась, в ушах сплошное засорение оставив. Открыла глаза старушка, вздохнула и меня за рукав дергат. Гляжу и глазам не верю: торт подменили!… Коробка почти такая же, но только на ней не "Руслан и Людмила", а "Фруктово-ягодный". Заплакала старушка.

"Чо вы, мамаша, - говорю. - Они, наверно, нечаянно".

"Как же - нечаянно! - говорит какая-то женщина с соседней скамьи. - "Руслан-Людмилу" попробуй достань… Эти хиппи-пиппи тоже в дефиците соображают… Ну и молодежь! Никакого уважения к старшим. Вот до чего длинные волосы доводят…"

"Успокойтесь, мамаша, - говорю. - Торт у вас все-таки есть. Не с пустыми руками в гости едете".

А старушка мне сквозь слезы:

"Да я не в гости. Я Васю хоронить ехала…"

Я ей:

"Сочувствую вашему горю, мамаша… Это ваш муж или сын?"

А старушка отвечат:

"Вася - это мой кот. Восемнадцать лет он у меня прожил…"

Я так и поперхнулся:

"А при чем же тут "Руслан и Людмила" - и похороны кота, ма-маша?"

"А потому, что я в коробке из-под торта везла мертвого Васю… Я хотела предать его тело земле где-нибудь за городом, под березами…"

Тут, братцы, я не знаю, чо со мной сделалось. С одной стороны, чо-то страшное в этом было - чуть не волосы дыбом. С другой стороны, смешно: представил я, как эти охломоны магнитофонные с тортом "Руслан и Людмила" в чей-то дом вваливаются, на стол подарок ставят, шпагат развязывают. До сих пор никак не соображу: кака же это была история - грустна или весела? А?

Иван Иванович Заграничный немножко поморщился - ему показалось, будто эту историю он от кого-то уже слышал. Что-то вроде бороды сквозь эту историю просовывалось. Да и собственный, Иван Ивановича Заграничного, кот с парашютными лямками - явление, если честно говорить, составное: кое-что от себя, кое-что от других. Есть в таких таежных палаточных рассказах одна особенность: и сами рассказчики точно не знают, где правда, где вымысел. Но раз им хочется верить, что так случилось, и не с кем-нибудь, а именно с ними, пусть верят, лишь бы стало смешно, а значит, легче в тайге, где человеческий смех - верный товарищ. Поэтому Иван Иванович своих сомнений о тортовой истории выражать не стал, а наоборот, даже как бы продолжил ее споим выводом на вопрос рассказчика.

- А жизнь - всяка… - сказал Иван Иванович Заграничный. - Жизнь - всяка… Кошка многоцветна.

Вступил третий голос:

- А я, когда Германию брали, кладбище кошек видел. Памятники им стоят - и бронзовые, и мраморные. А вокруг цветочки аккуратненькие посажены. Я и задумался: как же это можно? Одной рукой кошкам памятники ставить, а другой матрацы набивать человеческим волосом?

Иван Иванович Заграничный вздохнул:

- Человек, что кошка, животно особо… Его намереньев тоже не разберешь…

Кто-то начал рассказывать, как одна кошка попала в стиральную машину, но, прерывая кошачью тему, повариха Каля подняла полог палатки:

- Трудящие, уха стынет…

Вышли из трех палаток три мира, соединились в один, стали маленьким человечеством. Ничто так не объединяет, как костер.

С ночного самолета каждый костер кажется в темном лоне тайги беспомощной светинкой, но летчик видит то одну, то другую, то третью, и ему, наверное, становится не так одиноко нести свои собственные светинки на покачивающихся крыльях среди трущихся о самолет облаков. А там, в космосе, тоже своя тайга, и тоже переглядываются друг с другом светинки: и нерукотворные, и посланные человеческими руками, и каждой становится легче оттого, что рядом есть другая.

Разные люди могут сидеть у костра, и для каждого из них костер тоже разный. У костра лицо наших мыслей. Костер дает свободу, но не бессмысленную свободу одиночества, а свободу разных раздумий при взгляде на тот же самый огонь. Почему люди так любят смотреть на огонь? Может быть, потому, что все живое когда-то родилось из огня? Покопаться хорошенько в душе почти каждого рыбака, охотника - и можно увидеть, что самое главное для них не тетерева или утки, а костер. Когда у костра молчишь, то все равно разговариваешь с ним глазами, а он разговаривает с тобой потрескиваньем сучьев, искрами, горьким дымком, и получается то, что не получается у людей, - вы оба одновременно говорите и слушаете друг друга.

Сережа Лачугин, увидев этот костер издалека, на повороте реки, вдоль которой он шел, улыбнулся: все в порядке, если есть огонь, - и ускорил шаги, хотя под ногами было темно, и только ныряющая в облака луна неуверенно освещала тропинку. Потом костер исчез из виду и затем появился снова, уже выросший и пахнущий сквозь черные деревья С каждым Сережиным шагом очертания людей, сидевших вокруг костра, становились все четче, и наконец огонь стал вылеплять лицо за лицом из густой темноты. Подойдя вплотную, Сережа на мгновение остановился, еще никем не замеченный, и шутливо постучал костяшками пальцев по стволу сосны.

- Можно?

Его не обнимали, не целовали, не расспрашивали, а просто подвинулись, и Каля налила ему ухи. Пока Сережа торопливо опорожнял свою дымящуюся миску, все невольно смотрели на него с застывшими ложками - настолько важно было то, какой ответ привез Сережа. Могло показаться, что это мало интересовало только Коломейцева. Сережа несколько раз пытался заговорить, но Коломейцев успокаивающим небрежным жестом его останавливал. "Вот это воля, - с восхищением подумал Сережа. - Я бы на его месте не удержался, сразу бы спросил".

Наконец Коломейцев сказал с ленивоватой, даже скучающей интонацией, свойственной ему, когда он волновался:

- Ну, посол, пойдем подышим свежим воздухом… - как будто они были не у костра под открытым небом, а в кабинете, набитом лишними свидетелями.

Бурштейи, усмехнувшись, пожал плечами. Вяземская даже не подняла взгляда. Ситечкин с преданными собачьими глазами кинулся было тоже "подышать воздухом", но был заморожен ледяным взглядом начальника. Коломейцев, посвечивая карманным фонариком, вывел Сережу на берег, присел на бревно, не спеша закурил и только после нескольких медленных затяжек спросил:

- Ну? - Все то, что он сдерживал, вырвалось хрипло, надорванно.

Сережа вынул из аэрофлотской сумочки конверт. Коломейцев разорвал его, вынул сложенную вдвое страничку, направил на текст карманный фонарик. Письмо со штампом управления и с хорошо знакомой внушительной подписью было кратким: "Согласно проведенной экспертизе, дальнейшая разведка не представляется перспективной. Сверните работы. Перебросьте людей в распоряжение верхнесаянской партии. Присланные оттуда пробы обнадеживают". Коломейцев опять сложил страничку вдвое и сунул письмо в планшет, висевший на боку.

- Ты читал письмо? - спросил он, не глядя на Сережу.

- Нет, Виктор Петрович, - ответил Сережа. - Но я знаю, что там написано.

- Ты ничего не знаешь, - сказал Коломейцев. - Понял?

- Понял, - ответил Сережа, как всегда внутренне подтягиваясь при самых неожиданных решениях этого человека, который знал нечто большее, чем он, Сережа, чем все другие.

- Письма от начальства надо читать, как стихи, - усмехнулся Коломейцев. - Главное - между строк. В управлении просто-напросто боятся ответственности и перекладывают ее на мои плечи. Будет удача - славу они разделят с нами. Будет неудача - у них в руках оправдательная бумаженция - копия этого письма. Психология штабников. А мы, Сережа, на передней линии…

К уже дотлевающему костру Коломейцев подошел с одной из самых своих лучших, ни в чем не сомневающихся улыбок.

- Могу поздравить. Цитирую: "Пробы обнадеживают".

И Сережа поразился мужеству и выдержке начальника, так решительно идущего на риск. Бурштейн удивленно поднял брови. Вяземская не шевельнулась. Ситечкин даже привстал, оглядел всех с торжествующим видом: а я что говорил! Коломейцев, не давая никому опомниться, вынул из планшета потрепанную карту, раскрыл ее на коленях.

- Надо продолжать. Мы должны схватить касситерит за хвост…

- Иде его схватишь, этот ситерит… - покачал головой Иван Иванович Заграничный. - У его хвост, как у ящерицы. Всё насквозь прошурфовали.

- А вот и не всё, - отрубил Коломейцев и ткнул в карту. - Надо пройти по реке вот сюда и шурфовать на левом берегу. Там гранитные пегматиты, гидротермальные жилы - словом, все сопутствующие породы. Касситерит должен быть там, ему некуда деться. Кеша, готовь на завтра лодки. Горючего хватит?

- Горючее-то есть, - ответил Кеша и, явно стесняясь собственной нерешительности, поскреб в пустой миске ложкой. - Да только вода спала. А там три шиверы одна за другой. Может, дождя подождем, когда больша вода будет.

- Э, Кеша, это что-то на тебя не похоже… - Коломейцев бросил в костер отпавшую головню и, зная, как задеть за живое Кешу, подбадривающе спросил повариху: - А ты, Каля? Неужели тоже боишься? Крупа подмокнет?

- Чо мне бояться! Подмокнет - просушится, - передернула плечами Каля. Но тут же заступилась за Кешу: - Кеша у нас вечером медленный, а утром быстрый.

А Кеша все скреб ложкой миску, уставив в пустое дно, усеянное отлетавшим от костра пеплом, голубичные глаза.

- Вода спала.

Бурштейн кашлянул:

- Может быть, вызвать вертолет для переброски?

- А не лучше ли лайнер? "Каравеллу" или "боинг"? С баром на борту? - не сдержался Коломейцев. - Мы геологи, а не интуристы.

- Не интуристы, - поддакнул Ситечкин, гордо выпрямляясь и победно глядя на Бурштейна.

Вяземская продолжала молчать.

- А что думает рабочий класс? - спросил Коломейцев, обращаясь к Ивану Ивановичу.

- Раз надо, чо там… - неохотно пробурчал Иван Иванович Заграничный, и трое других рабочих по его знаку вместе с ним пошли в палатку на боковую. Им стало ясно, что завтра надо встать рано. Каля собрала миски и пошла мыть их к реке. За ней поплелся Кеша, понурясь, как будто на нем лежала вина за малую воду.

- Каль, а чо тако - лайнер? - спросил Кеша.

- Эх ты, деревня, - снисходительно ответила Каля. - Пароход океанский, вот чо.

- Так он же в нашу Оку не влезет. А "боинг"?

- Ну, тоже. Наподобие, - вывертывалась Каля.

- А бар?

- Много будешь знать - скоро состаришься. Вытирай лучше миски.

Назад Дальше