Хотя никакой вины перед стариком Беломестных за Ксюту у Тихона Тихоновича не было, он побаивался разговора с ним, как будто предстояло держать ответ перед стариком Залогиным за Дашу. Грузовик с ягодным уполномоченным, с его перепутанными мыслями о прошлом, с "ессенцией", обнятой его милицейскими галифе, с Ксютой и ее безотцовным ребенком, со старичком-грибничком, геологическим парнем и шофером Гришей двигался по направлению к Белой Заимке.
А места вокруг были красивые - одно слово, ягодные места.
5
Накатанный твердый проселок кончился после отвилки на Шелапутинки. Началась самая что ни на есть глубинная таежная дорога, где двум машинам и даже телегам не разъехаться, с темной стоячей водой в изуродованных тракторами увалистых колеях, с буреломом поперек. Тайга всасывала грузовик, как будто желая поглотить его навсегда в своем темном чреве. Ветви лиственниц и елей хлестали по головам не успевавших пригибаться пассажиров в кузове, лезли в шоферскую кабину, выпрастываясь с яростным шумом. То и дело колеса застревали в глине, со свистом пробуксовывали, разбрызгивая грязь. Приходилось останавливаться, бросать хворост под колеса, а то и подкладывать вагу. Бутыль с "ессенцией" так и прыгала в ногах ягодного уполномоченного при каждом плюханье грузовика в очередную лужу.
Геологический парень отложил Экзюпери, потому что читать было невозможно - буквы плясали перед глазами. Ксютин ребенок, как ни странно, не плакал, как будто он был рожден для подобных дорог.
Гришу замучил старичок-грибничок, то и дело колотивший своим сухоньким кулачком по крыше кабины, это означало, что на обочине он увидел какой-то необыкновенный гриб. Если Гриша останавливался, грибничок с ловкостью, неожиданной для его лет, переваливался за борт и вскоре снова появлялся в кузове, победно показывая какой-нибудь гриб-великан с пожелтевшими хвоинками на шляпке. Наконец Гриша заявил грибничку, что не может останавливаться из-за каждого гриба - и так дорога тяжелая, и грибничок, высматривающе прилипший к борту, только постанывал, когда мимо его носа проплывали чудеса природы.
- Какой гриб прет, какой гриб! - толкал грибничок острым локтем геологического парня. - Вот она, мать-природа, кака милосердна. Сколь у ей доброты! Люди ее так испоганили дымными делами, а она как будто не сердится. А вдруг да осерчат?! Ты издалека, видать?
- Из Ленинграда, дедушка, - ответил геологический парень.
- Не бывал, только на картинках видал, - сказал грибничок. - Слов нет, красота. А вить на костях красота эта стоит. Царь Петр, конечно, великий мужик был, а скольких поугробливал на тех болотах. А вот природа ишь как этот груздь построила и никого для этой красоты не убивала, - и грибник повертел в руках огромный груздь, пахнущий землей, любуясь его совершенством.
- Не согласен с вами, дедушка, - сказал геологический парень. - На чем вся природа стоит, если не на костях? Вся поверхность земного шара - это чьи-то кости. Кстати, несколько лет назад как раз в этих местах кости мамонта обнаружили. А не так давно наткнулись на груды человеческих костей. Думали, стоянка времен неолита. Оказалось, нет - строение черепов современное. На всех этих костях и растут твои грузди, дедушка.
Грибничок задумался:
- Правильно, однако, говоришь, а страшно. Этак все оправдать можно, ежели законы истории под закон природы подбивать. А с другой стороны, и не так страшно. Моя смерть уже рядом ходит, а глядишь, и я хоть каким-нибудь груздем взойду…
- Вы, дедушка, в бессмертие природы верите или в бога?
- В груздь я верю, - лукаво ответил грибничок. - С того света ишо никто не возвращался и не докладал, какой он, тот свет. Может, его и придумали для того, чобы у человека был страх наказания за его дела на этом свете. Может, этого наказания вообще нету, но вить и сам страх - это наказание при жизни. А как в космос слетали, Луну и прочие планеты зафотографировали, вроде нигде того света не нашли, вот и страху стало меньше. А страху меньше - греха больше.
- Разве можно все строить на страхе, дедушка?
- Это смотря на каком страхе. Ежели ты мой начальник и я тебя боюсь, твои приказы выполняю, а сам тебя не уважаю, это плохой страх, вредный. Он и для тебя, начальника, плохой, потому что я тебя никогда не полюблю, а умрешь - и ухом не поведу, и добрым словом не помяну. Он и для выполнения приказов плохой, потому чо от страха я твои приказы буду по-глупому выполнять, и даже если твои приказы умные, я все от страха спорчу. Он и для меня самого плохой, потому чо я сам от страха никаким цветком не распущусь, никаким груздем не взойду, а ржавым листом свернусь. Он и для народу плохой, потому чо, когда один начинат бояться, на другого это перекидыватся, и получатся великий страх, вроде незаметного пожара. Будто ничо не горит, а все пеплом кончатся. А вить есть другой страх, не насильно внушенный, а самим человеком взращенный, - страх оказаться перед страшным судом, когда никакой свой грех от глаз всевидящих не спрячешь. Этот страх человека человеком делат.
- Значит, вы все-таки верите в бога, дедушка?
- В деда седобородого, на облаке сидящего, не верю. Я и сам дед, а ишо всевидящим не стал и других дедов всевидящих не встречивал. Вы вить, молодежь, вот чо о нас, о дедах, думаете - то нас чрезмерно глупыми считаете, то за слишком мудрых почитаете. А мы вить, деды, все разны, и в нас иногда и глупость, и мудрость так же, как в молодых, перепутаны.
- Но ведь вы же сказали о всевидящих глазах на страшном суде. Значит, вы считаете, что такие всевидящие глаза у кого-то есть?
- Ежели вокруг себя глядеть и все видеть, таких глаз ни у кого нету. А чобы внутрь себя заглянуть и все увидеть, таки глаза у каждого должны быть, и каждый должон от самого себя этого страшного суда бояться. Так чо совесть наша и есть бог наш. А тот свет - это, наверно, сказка, но пользительна сказка, для припугу нашего. Нужен этот припуг, ох как нужен, чобы человек нехороши дела делать боялся. Ты не боишься?
- Не знаю, - неуверенно сказал геологический парень. - Сделать что-нибудь нехорошее не сделаю - отец и мать меня правильно воспитывали, дедушка. А вот боюсь хороших дел не сделать.
- А это уже и есть нехороше дело - хороших дел не сделать, так чо правильно боишься. Вить чо тако есть дух человеческий - это, по-вашему, по-ученому, тоже енергия?
- Ну, можно сказать, что энергия, духовная энергия.
- А эта духовная енергия рази исчезат? Вот ты книжку читашь… Кто ее написал?
- Француз… Сент-Экзюпери.
- Не слыхал… Гюи де Флобера и Густава Мопассана знаю, этого Запери - ишо нет… А он живой?
- Нет. Он летчиком был. Разбился.
- Он-то разбился, а его енергия духовна не разбилась, ежели ты, человек другой нации, сидишь и в сибирской тайге, далеко от его Франции, книжку эту перечитывашь. Правильно я говорю?
- Правильно.
- Так вот ты и подумай, сколь от начала всех нас, роду человеческого, было хороших людей, и сами-то они поумирали, а их духовна енергия, она с нами живет и на нас вроде солнца влият. Я в твоем Ленинграде ни разу не был, но в Москве привелось побывать. Ины люди в Москву приезжают со списками длиннющими от всех родичей да знакомых, с ног сбиваются, по магазинам бегают, покупают все - от лодочного мотора до лифчиков бабьих, а Москвы и не видят. Как зачумленные носятся. Конечно, и мне списков всяких насовали, а я пренебрег. Плевать, думаю, на лифчики, мне их уже не расстегивать, а пойду-ка я лучше по музеям. Сначала к екскурсии пристроился на вокзале, но мне это не по душе пришлось - вроде стада получатся. Сам стал ходить. Иной раз к екскурсоводу и прислушаться, а иной раз и одному лучше постоять да посмотреть, когда тебе ничо не разжевывают и насильно не впихивают. Так вот, смотрел я на один портрет, очень он меня забрал. Иностранный. Народу около него много толпилось, я не зря. Женщина там изображена, и сама задумчива, а улыбатся этак уголочками губ. Через стольки века улыбатся, чертовка, а я стою, и мне чо-то сквозь ее улыбку передается… Енергия передается. Вот чо этот художник с улыбкой сделал. Тогда и я подумал: все дела хороши, они вроде белого облака енергии духовной над нами и на нас влияют. В этом облаке люди и начали бога подразумевать. А вить есть ишо дела нехорошие. Сколь тиранов и мелких кровопийц на свете за всю историю было - они вить тоже енергию выделяли, и она тоже вроде облака над нашими головами парит, только вроде облака черного, и тоже на нас воздействует. Это мы в сказках наших дьяволом обозначили. Вот и вся разгадка. А вот кто какому облаку поможет - белому или черному, от нашей совести зависит. А кто не добавит ничо к белому, тот пустым дымом изойдет, и этот дым все равно с черным облаком соединится.
- Заговорил ты парня, - пробурчал из полудремы Тихон Тихонович. - Слушал, слушал я тебя и одного не понял: а ежели я не писатель никакой и не художник, чо я к этому облаку добавить могу, поскольку книг не пишу и картин не рисую?
- Улыбку, Тихон Тихонович, улыбку, - кротко ответил грибничок.
6
А сам старичок-грибничок, в миру Никанор Сергеевич Бархоткин, был вроде художника, но говорить об этом не любил.
Сейчас ему семьдесят пятый пошел, а когда учился еще в церковноприходской школе, удивлял учителя своими рисовальными способностями. Сидит, бывало, на уроке по закону божию, а сам рисует дома чалдонские, старух на завалинках, крестьян на базарах, нищих у церкви. Особенно хорошо нищие у него получались: память у Никанора цепкая была, и если какое лицо страдальческое видел, он всегда его в памяти держал до той поры, пока на бумаге карандашом не выпишет. Рисовал он и красками: огненно-синие закаты и рассветы сибирские, желтую тоскливую луну над голубоватыми заплотами, свадебных разномастных коней с вплетенными в гривы алыми лентами, несущих по снежным улицам битком набитые расписные кошевки, бурого медведя, вставшего на задние лапы и объедающего малину. Краски стоили дорого, и сильно серчал на Никанорку его отец - прижимистый кержак, державший лавку, над которой была вывеска: "Москательные товары Бархоткин и К", хотя никакой компании у него не было.
- Не делом заниматься, паря, - говорил Бархоткин-старший. - Тебе торговому делу учиться надо, а не картинки малевать. Какой с их доход!
Особенно Бархоткина-старшего раздражала страсть Никанорки к рисованию нищих, и эти рисунки он беспощадно рвал.
- Чо ты за интерес в убогих находишь? Богатый таку картинку ни в жисть в доме не повесит - она ему про чужо несчастье напоминать будет, бедный и подавно - бедному богатым быть хочется, а не про нищенство думать.
Когда началась первая мировая, Бархоткин-старший принес однажды домой лубочную картину, купленную им на базаре. На лубке был изображен на лихом коне тогдашний герой - донской казак Козьма Крючков, продевший, как на вертел, на пику сразу четырех германцев, болтавших в воздухе раскоряченными ногами.
- Можешь перерисовать? Только чобы больша была. Масляны краски выдам и холст самый настоящий.
До той поры если Никанорка писал красками, то только акварельными и на бумаге, а о настоящих, масляных, и о холсте даже помышлять не смел.
- Могу, - сказал Ииканорка.
- А можешь ишо одного германца добавить для ровного счету?
- Могу, - сказал Никанорка.
Недели две пыхтел он над холстом - и получилась большенная картина, точно такая, как маленькая, лубочная, только ноздри у крючковского коня раздувались посильнее и на пике болтался пятый германец - для пущей силы Никанорка сделал его самим кайзером Вильгельмом.
- Вот это да! - сказал Бархоткин-старший. - Это не то чо твои нищие!
И повесил картину прямо на витрину, чтобы никто не сомневался в его, бархоткинском, патриотизме.
Однажды пожаловал галантерейщик Карякин, долго рассматривал картину, потом, пригладив смазанные репейным маслом волосы, стриженные в скобку, спросил Бархоткина-старшего:
- Это ты иде купил?
- А это мой Никанорка намалевал, - первый раз с гордостью за художества сына ответил Бархоткин-старший.
- А не продашь?
- Продать не продам, - ответил Бархоткин-старший. - А ежели хошь, тебе Никанорка другу таку намалюет. Сколь положишь?
Галантерейщик положил три рубля. Бархоткин-старший заломил десять, сошлись на пяти рублях, и снова Никанорка запыхтел с высунутым языком, перерисовывая уже не с лубочной картинки, а со своего собственного холста. Особенно галантерейщику понравился кайзер с выпученными рачьими буркалами. Это была первая проданная картина Бархоткина-младшего. А потом пришли и местный мясник, и булочник, и бакалейщик: все не желали отставать друг от друга и хотели иметь такого же доблестного Козьму Крючкова, и каждый просил, чтобы его картина была размером побольше, и за размер накидывали цену. Скучно было Никанорке переписывать одно и то же, он старался разнообразить выражения лиц у насаженных на пику германцев и делал крючковского коня то гнедым, то серым в яблоках, то черным, но суть от этого не менялась. Никанорка потихоньку стал ненавидеть молодецкого казака, и на одной из его копий, если приглядеться, лицо Крючкова получилось "даже совсем бессердечным, жестоким, как будто он его, Никанорку, своей пикой тоже поддел. А в лице бедного кайзера появилось что-то симпатичное своей несчастностью, но это, по счастью, не было замечено покупателем. Сам исправник нанес визит в москательную лавку, погладил Никанорку по вихрам отеческой рукой. В это время в Зиму должна была прибыть делегация для сбора пожертвований в пользу действующей армии, ожидался, возможно, генерал, и полагалось делегацию встретить чин чином: с хлебом-солью и портретом царя. Но портрет царя в управе был самый что ни на есть заурядный: обыкновенная застекленная литография, а исправнику хотелось отличиться. Вот он и заказал Никанорке портрет. Дело было спешное, Никанорку по важности дела освободили от школы, и он корпел три дня и три ночи, выписывая царские усы и аксельбанты. Портрет исправником был одобрен, и его вынесли с хлебом-солью к поезду.
Генерала не оказалось, но бравый подполковник с рукой на черной перевязи, которому был представлен приодетый для этого случая Никанорка, похвалил мальчика за усердие и даже сказал, обращаясь к окружающим:
- Не оскудела талантами Русь, не оскудела…
Пришлось Никанорке писать портрет царя и для гимназии, и для вокзала, и даже для полицейской части.
Во время гражданской войны забрили Никанора в белую армию, и служил он в денщиках у штабс-капитана Очаковского. Штабс-капитан баловался водочкой, мордобитием и порнографическими открытками. Застав как-то Никанора, набрасывающего карандашом рисунки, приказал ему штабс-капитан срисовать в увеличенном виде некоторые из открыток, и Никанор перерисовал все, что требовалось, морщась по простоте душевной от провинциального отвращения. Штабс-капитан потом похвалялся этими рисунками перед другими офицерами, приговаривая усмешливо:
- Вот какой, господа, у меня развратный денщик… А ведь на рожу посмотреть - и не догадаешься. Пентюх пентюхом, а ведь кентавр.
Не нравилось Никанору в белой армии, и после того, как на его глазах насмерть запороли шомполами двух земляков-зиминцев за то, что на расстреле красных партизан они норовили стрельнуть мимо, Никанор перебежал в Красную Армию. Там снова пришлось ему поработать кистью - писал он лозунги и также плакаты, изображающие крошечных жалких белогвардейцев, улепетывающих от штыка красного могучего великана со звездой на буденовке.
Когда Никанор вернулся в Зиму, власть советская установилась уже окончательно. Бархоткина-старшего за сотрудничество с белыми расстреляли. Никаноркины портреты царя и Козьмы Крючкова как в воду канули. Во время нэпа Никанор открыл было прежнюю москательную лавку, но душа у него к этому делу не лежала. В торговле он был слишком доверчивый и неуклюжий и еле-еле сводил концы с концами, а потом разорился. Никанор стал рисовать другие портреты, и это его понемножку кормило. В тридцатые годы, когда круто завернуло время, в одном портрете, висевшем в железнодорожном клубе, кто-то из важных приезжих неожиданно усмотрел тайную издевку художника, которой на самом деле не было, а если и была какая-то кривизна в облике, то от усталости в руке, а не от чего другого. Но личностью художника заинтересовались, и сразу одно на другое навернулось: и царские портреты, и расстрелянный отец, и служба в белой армии, и даже неудачливое нэпманство Никанора.
На долгий срок оказался он на Дальнем Востоке - сначала работал на лесоповале, потом на строительстве железнодорожной ветки, и если что рисовал, так только лозунги и плакаты, от портретов якобы по неспособности отказывался. Много хороших людей попадалось там Никанору, и немало умных разговоров пришлось ему выслушать где-нибудь у костра. Часть этих разговоров он не понимал, но тянулся к ним и даже сам замечал, что потихонечку умнеет. После войны, когда Никанору поручили оформление сельского клуба рядом со стройкой железнодорожной ветки, ему привели в помощь военнопленного японца, которого звали Курода-сан, тоже художника. Но Никанор сразу понял, что Курода-сан художник настоящий, на голову выше его, Никанора. На его карандашных рисунках с натуры люди были не просто как живые, Курода-сан видел в людях самое главное, что было в их характерах, не выписывая малозначительные частности.
Начальник охраны благоволил к Куроде за портрет, сделанный ко дню рождения начальниковой жены, и даже самолично подарил ему большую кожаную папку с прекрасными ватманскими листами, дав указание не препятствовать Куроде рисовать все, что он захочет, за исключением специальных объектов.
- Ты хороси черовек, начарник, - сказал Курода.
- Ну какой же я хороший, - усмехнулся начальник. - Я суровый, мне хорошим быть нельзя.
- Это доржность твоя, начарник, суровая, а не ти сам, начарник… Руски черовек - вообсе хороси черовек… Когда пойду назад в Японию, буду свои рисунки, русских черовеков всем показывать - смотрите, какие рица хороси. А в насих газетах русских черовеков, как зверей, рисовари… Пропаганда прохой, начарник… Рицо - хоросо…
- Ладно, поспособствуем тебе рисунки с собой в Японию взять… - пообещал начальник и впоследствии свое обещание выполнил…
Курода-сан и Никанор подружились и прекрасно понимали друг друга. Одного Курода-сан никак не мог понять: почему такой хороший человек, как начальник, должен был стеречь такого хорошего человека, как Никанор, который не был японцем и против России не воевал.
Курода-сан был родом из Хиросимы и знал, что на его родной город сбросили атомную бомбу. Там у него оставались мать, отец, два младших брата, и Курода не знал, что с ними случилось.
- Мозет, я сирота, как ты, Никанор-сан, - говорил Курода. - Что дерать буду? Одно знаю: рисовать буду. Рюдей рисовать. Почему ти рюдей не рисуешь, Никанор-сан?