СЫН ИМПЕРИИ - Сергей Юрьенен 2 стр.


Каждому по кирпичу.

Глянул на хохочущих фавнов, спустился с лесенки и, вытирая ладони, пошел к выходу с чердака – параллельно маме, которая хрустела по ту сторону балки, окликая его.

– Ты где это был? – увидела его мама.

– В песке играл.

Они вышли на лестничную площадку. Мама закрыла дверь, но запереть висячий на ней замок не успела: пролет вдруг наполнился криками и топотом людей.

– Что там случилось? – перегнулась мама над. перилами, а он, Александр, взялся за прутья и тоже стал смотреть вниз.

Оттуда к ним, с ужасом на них снизу глядя, взбегали по лестнице люди, а впереди всех Участковый с наганом наготове, дворник Африкан Африканыч со скребком наперевес и Уполномоченная, которая, запрокидывая белое лицо, кричала, как ворон:

– Терракт! ТЕРРАКТ!…

Живые и невредимые. А за ними хлопали двери, кричали жильцы, оповещая тех, кто еще не понял, что на чердаке укрылся Террорист, – и все бежали следом, раскачивая перила и грохоча так, что еще немного, и все мы рухнем в пролет.

Участковый взбежал первый, задыхаясь, скомандовал: "В сторонку, гражданка!…" – и – наганом к двери – распластался по стене. Он стоял как распятый и переводил дыхание, а люди, набившиеся на последний марш, смотрели на него. Потом Участковый ткнул пистолетом в проем двери:

– А ну выходи!

Все молчали, слушая, как на чердаке хлопает белье.

– Есть там кто? – крикнул Участковый.

– Никого там, – ответила мама. – А что?

– Только что, – взглянул он недобро на маму, – кто там был?

– Никого, кроме нас с ребенком. А что, собственно, произошло?

Участковый – наганом вперед – переступил порог, похрустел там минут пять, вышел, всунул наган в кобуру и утер лоб. Потом повернулся к маме:

– Кирпичи кто кидал?

Мама перехватила пустой таз.

– Какие кирпичи?

– Такие, – сказал Участковый. – Которыми нас чуть не пришибло.

– А это знаете, гражданка, как классифицируется? – закричала Уполномоченная. – Как покушение на представителей Советской власти! При исполнении служебных обязанностей!… Субъекты твои, Африкан?

Зелеными глазами рыжий дворник взглянул на Александра.

– Мои.

– Будешь понятым! – назначила его Уполномоченная.

Таз вырвался у мамы из рук и загрохотал вниз по ступенькам, отжимая жильцов к стене. Никто его не осмелился подобрать, когда таз утих.

– Я ничего не знаю, – сказала мама. – Я белье вешала…

– В другом месте, – прервала ее Уполномоченная, – будете объясняться! Ну и что с того, что "вдова"? Что с того, что "посмертно"? – обрушилась она на дворника, пытавшегося ей что-то нашептать. – Закон для всех един! Как в Древнем Риме говорили, суров закон – но Закон. Товарищ старший лейтенант Мышкин, прошу оформить протокол!

При слове "протокол" жильцы утратили любопытство и стали удаляться, обходя или осторожно переступая оцинкованный таз.

– Оформить-то недолго, – сказал Участковый по фамилии Мышкин и снова ушел на чердак.

Дворник за ним.

А мама потупилась под свинцовыми глазами Уполномоченной.

– "Посмертно"! – не выдержала Уполномоченная. – Моего, может быть, тоже посмертно!… Но его дети у меня кирпичи на головы представителей не бросают!

– Так это ты?! – вскричала мама, нависая над Александром. – Ты меня под монастырь подвел?

– Ничего себе "монастырь"! – сказала Уполномоченная. – Тут тюрьмой пахнет!…

– Слышишь?

Она наступала с искаженным лицом, а он пятился назад – пока решетка перил не остановила. Тогда он повернулся боком, пролез туда…

– А-ах! – нуло всё.

…и остановился на- выступе, взявшись за прутья. Над пролетом в семь этажей.

– Сашенька… – Там, за прутьями, мама села на корточки. – Иди сюда.

Он покачал головой.

Уполномоченная смотрела на него сквозь прутья, открыв рот, полный золотых зубов.

С чердака на площадку вышли Участковый Мышкин и дворник Африкан Африканыч.

– Ветрище там будь здоров! – сказал Участковый Мышкин и увидел Александра.

Дворник тоже увидел и аж крякнул…

– Вот я и говорю, – нарушил паузу Участковый, – что кирпичи те, видимо, сквозняком и выдуло.

– Это точно! – поддержал дворник. – Кладочка-то, считай, столетняя.

Уполномоченная ничего не сказала. Повернулась и пошла вниз, разгоняя своим видом последних любопытных жильцов.

– Ну? – подзывала мама из-за прутьев. – Иди, сынуля…

– А нас не оформят?

– Не оформят, не бойся… Давай.

– И в тюрьму не посадят?

– Ну что ты! Тетя пошутила.

Он толкнулся плечом обратно, и мама, сунув руки сквозь прутья, вытолкала его на площадку и больно прижала к себе, к поредевшему ожерелью деревянных прищепок.

– Ты это, Любовь батьковна… – донесся голос дворника. – Спустишься потом.

– На чаек? – недобро усмехнулся голос мамы.

– Чаек с кем другим будешь пить. По поводу прописки мне с тобой потолковать надо. Ясно?

К ужину мама возвращается. Толчком спины прикрывает дверь, расстегивает шубу, разматывает шерстяной платок.

– Уф-ф! – говорит. – Ну, кажется, пронесло!…

На коммунальной кухне зажжены обе газовые плиты, и снег на маме тает, унизывая всю ее радужным сиянием. Из-под железного крыла теплой бабушкиной плиты Александр смотрит на сияющую маму.

– Взял? – спрашивает дед.

– Взял.

– Все триста?

– Ага! "С другой бы, – говорит,- всю тыщу за такое слупил, но, учитывая многодетное положение…" Спасибо вам огромное, Александр Густавович! Я вам отдам, вот клянусь!…

– Чего уж там, – говорит дед. – Ну и хам! – говорит он. – Правильно в свое время литератор Мережковский предсказывал: "Грядет Великий Хам!" Но его не расслышали. Увы!

Соседка Матюшина от своей плиты подает сиплый, прокуренный голос вокзальной диспетчерши:

– "Пронесло", говоришь. Может быть, и так. На этот раз. А что он у тебя в следующий раз натворит, а? Яду крысиного мне вот в эту кастрюлю подкинет? Газу напустит и с одной спички весь дом подорвет?

– Не подорвет он.

– А если? Где гарантия? Да и кто в нее поверит, если он уже кирпичи в ход пускает?

– Ох, – говорит мама, – даже не знаю… Ну а что мне с ним делать? Можно бы, конечно, в детсад попытаться его определить, так еще хуже: из болезней вылазить не будет. Просто голову не приложу.

– Ты спрашиваешь: "Что делать?" А я, – говорит Матюшина, – тебе скажу. Прежде всего огради от тлетворного влияния! А то его еще и не тому научат. Те, по которым Большой Дом еще с Октября Семнадцатого плачет!…

Дедушка гасит папиросу в ракушке – это Александр видит по бряканью над своей головой, – бабушка снимает с плиты вскипевший чайник и уходит с кухни.

– Сочувствую тебе, Любовь! – сипит Матюшина. – Связала же тебя судьба-злодейка! Это же – прямо не знаю… Клубок змей! Банда Теккерея! Ну, вглядись сама: каково их политическое лицо?

– При чем тут они…

– Сын? Так не они его, его Партия воспитала, товарищ Сталин его окрылил! А они теперь им прикрываются, купоны с геройской смерти стригут.

– Извини, но…

– Нет, это ты меня извини, но я, ты знаешь, привыкла правду-матку! Невзирая там на якобы родственные связи! Свекровь твоя – просто-напросто ханжа набожная, ну а тесть… Чего там говорить? Сама каждый вечер слышишь, как он тут топчет в грязь все советское. Кровное наше топчет! Завоеванное! Эх, Любовь, Любовь! Беззубая ты! Попались бы они мне, я бы уж себя не дала загнать в эту каморку. Я бы у них Большую Комнату отсудила. Да что там! Попадись они мне, я бы их выперла вон из Ленинграда!

Александр больше не выдерживает.

– Тебя саму выпереть надо! – кричит он, выскакивая из-под железного крыла. – Ты после Блокады дедушкин кабинет оккупировала!

– А ну марш в комнату! – кричит мама.

– А еще ты через банку трехлитровую дедушку подслушиваешь! Вот отрежешь себе ухо – погоди!

Матюшина ноль внимания.

– Плоды воспитания, – говорит Матюшина. – Любуйся! Заступничка себе готовят. Мстителя юного. У, террорист малолетний!

Она замахивается супным половником, но мама, опережая, ухватывает за ухо орущего Александра, выволакивает из кухни, где торопливо гладит по голове, давая понять, что это не всерьез, а напоказ, для Матюшиной, открывает дверь комнаты и дает пинка коленом.

Влетев в комнату, Александр тормозит себя за скатерть, утаскивая из-под глаз Августы учебник "География".

– Ты чего это? – Августа подтаскивает учебник обратно.

– Фашистка!

– Кто?

– Тюха-Матюха проклятая!

– Конечно, фашистка. Ты что, об этом только сегодня узнал? – И, зажав ладонями уши, Августа снова уходит с головой в учебник.

Он взбирается на подоконник и прикладывает горящее ухо к холодному стеклу.

– …но это грубая ошибка, – бубнит сестра. – Географическая среда не является существенным признаком, определяющим характер того или иного общественного строя. Так, например, климат в нашей стране и климат в США различаются незначительно, однако, как мы знаем, развитие общественного строя в США отстало от развития общественного строя в СССР на целую историческую эпоху…

За окном, в колодце каменном, взвивается, бьется и воет ночная пурга.

Он бросает взгляд направо, на окно кухни. Оно обморожено по закраинам, а в центре, освещенная тусклой лампочкой, ведьма с короткой стрижкой и озлобленным лицом неслышно разевает рот, размахивая в такт оловянным половником.

ГОЛЫЕ ЖЕНЩИНЫ

Из школы девочек Aвгустa приносит весть о том, что в бане сегодня женский день.

Я пользуюсь случаем показать, как хорошо дается мне раскатистое русское "р":

– Ура! Ур-р-ра! – и бросаюсь за давно не мытым резиновым Мамонтом.

– Пора ему уже с мужчинами ходить, – говорит дедушка.

– Где их взять-то, мужчин?

– Со мной бы тогда отпустила.

– С вами? Как же!… Когда вы до баньки пиво, а после – прямо в шашлычную на угол.

– Национальный обычай, Любовь. После баньки – знаешь? – хоть укради – да выпей.

– Вот я и говорю, Александр Густавович: с нами оно верней. Пусть пользуется, пока возраст позволяет.

– Да возраст-то уже того… На лимите.

– Ничего, еще пока пускают нас, – говорит мама обо мне. – Мы ведь еще не понимаем ничего – да, сынуленька? Ну-ка посмотри мне в глаза!…

В ущелье улицы кружится снег. У винного магазина толпятся мужчины. Завидуя, что сегодня не их день мыться, мужчины кричат нам вслед разные глупости, на которые обращать внимание нельзя.

Мы сворачиваем в Чернышев переулок.

Перед входом в баню – длинная очередь. Как в магазине, но только здесь одни женщины.

– Вы нас не пропустите, – спрашивает мама, – с мальчиком?

– Еще чего! – отвечает очередь. – С мальчиком пусть папа ходит.

– Он же ребенок!

– Ребенок-жеребенок… Мы все тут с ребенками.

– Вы с девочками, а у него папы нет.

– У них тоже нет. В общем порядке, гражданка!

Мы доходим до конца очереди, и мама со вздохом прислоняется к облупленной стене. Напротив садик – за черной оградой. И мама отсылает нас туда с Августой – погулять. С трех сторон садик сдавлен глухими кирпичными стенами. Идет снег, и Августа стоит, а я гуляю по мерзлым кочкам среди кустиков. Прутья обледенели и хорошо отламываются. Кусочки прутьев я беру в рот, и на язык мне сползают трубочки льда.

– Александр!

– Что?

– Не бери в рот всякую гадость.

– Это не гадость. Это лед.

– Тем более. Нажрешься льда до бани, а потом ангину схватишь. От перепада температур. – Августа ежится, натягивает рукава на голые запястья и нескладно переминается с ноги на ногу. – Неужели тебе не холодно?

– Нет.

– Ничего, еще долго стоять. – Она шмыгает носом. – Придешь домой, спать ляжешь. А мне еще уроки зубрить на завтра.

– Про что?

– Про многое… Про Жанну д'Арк.

– Кто это?

– А я откуда знаю? Еще не выучила. Может, и не выучу: мне после бани спать охота. А завтра пару влепят, и тогда… – Августа вздыхает. – У меня еще после той порки синяки не сошли. Как раздеваться буду, просто не знаю. Со стыда сгорю… Ты нашу маму любишь?

– Я? Люблю.

– И я… Хотя мне иногда кажется, – говорит Августа, – что она не дурь из меня выбивает, а саму меня хочет убить.

– За что?

– Так. Лишняя ей я. Да и ты тоже. Из-за нас с тобой ей замуж никогда не выйти. Кто ее возьмет? Она, конечно, красивая, но двое ртов при ней любого мужика отпугнут.

– А зачем он ей, мужик?

– Затем!… Тебя в баню водить. Когда ты разбираться начнешь, что к чему в этой жизни проклятой. Не замерз еще?

– Нет.

– А я уже в статую превратилась. Пусть меня на постамент поставят в Летнем саду.

– В Летнем саду статуи голые.

– Да, – сказала Августа, – но даже их на зиму досками забивают. Иначе и они бы околели.

Мы оживаем уже внутри. Стоя на лестнице, мы подпираем стену. Когда сверху спускаются уже вымывшиеся женщины, очередь спрашивает:

– Какой там нынче парок?

– Ох, злющий! – с удовольствием отвечают женщины, и очередь начинает переживать, что, когда наконец достоится, пар подобреет, вода остынет, а веники березовые кончатся. А не кончатся, так все густые разберут, а нам достанутся одни куцые.

Я сначала волнуюсь вместе с очередью, но потом начинаю засыпать, и все становится безразлично. На каждой ступеньке стоишь так долго, что от тусклого света глаза сами слипаются, а от говора вокруг в голове сладко вязнет… Но как только я засыпаю, Августа поддает мне сзади, чтобы не зевал и скорее занимал освободившуюся выше ступеньку. Я перелезаю выше, и глаза снова закрываются.

Первый марш.

А потом – площадка.

Второй…

И вот, наконец! Впуская нас, туго открывается на пружине пухлая дверь, и мы окутываемся призрачным туманом предбанника. Как на вокзале здесь – ряды лавок, но только они белые и не скользкие, а приятно шершавые… Слева и справа у лавки по шкафчику, а на спинке – посредине – овальное зеркало.

Дежурит сегодня здесь банщик Одоевский. Высокий надменный старик с красивой серебряной бородой и репутацией человека справедливого и честного. Банщик Одоевский запирает за нами шкафчики с нашей одеждой, потом он достает из кармана халата два алюминиевых номерка и наделяет маму и Августу – голых. Симпатизируя нам, банщик выдает номерки со шнурками, и не с короткими, которые пришлось бы привязывать к лодыжке или запястью, а с длинными. Есть номерки без шнурков, которые как-то уже отвязались и смылись. Невезучие женщины, которым такие достаются, все время держат их в кулаке, а моются одной рукой. И это не мытье, а мука. Но что им делать, бедным? Номерок ни в коем случае нельзя терять. Потому что та, кто его найдет, откроет шкафчик и украдет твою одежду, а ты так и останешься, распаренная, – рыдая в голос и мочалкой прижимаясь. Видел я уже одну такую – раззяву.

– Спасибо, князь! – Говорит мама.

– Да ради Бога, – говорит банщик. – Сейчас я вам шаечку…

– Разве он князь? – Говорит Августа.

– Самый натуральный.

– А чего он тогда тут делает?

– "Интернационал" учила? Кто был ничем, тот станет всем, – говорит мама. – И наоборот.

На манер крестов нательных надевают они на себя номерки, пробуя на прочность, потом мама пробует у Августы, не доверяя ей, которая оглядывается на банщика Одоевского:

– С такой внешностью ему бы на "Ленфильме" сниматься.

– Все о внешности думаешь…

Банщик приносит тазик из оцинкованной жести, который в бане называется почему-то "шайкой". Мама берет шайку за уши, и Августа отворяет перед ней мокрую дверь.

Мы окунаемся в туман – такой жаркий, что меня пробирает озноб. Внутри гулко, толкотно, а пол такой скользкий, что еще опасней, чем лед. Я осторожно следую в туман за тощим и пятнистым от синяков задом Августы, а в руках у меня мой Мамонт, который раньше пищал, но потом пищалка выпала. Зато теперь в Мамонта можно вливать воду и – как бы он писает – пускать струю. Мы подходим к страшным кранам. Из одного на мокрый камень бежит холодная вода, а из другого с шипением сочится пар – там кипяток. Мама отворачивает этот кран, наполняет шайку кипятком и с криком "Берегись!" широко окатывает каменную плоскость скамьи. Я отбегаю, но брызги успевают ошпарить ноги. Мама ставит на скамью шайку, поменявшую цвет из светло-серого в синий, и это значит, что микробы убиты на этот раз с одного оката. В бане много микробов. Глазу они невидимы, но их можно запросто подхватить и остаться без носа. Это правда, я видел.

– Садитесь, дети! – кричит мама.

Я сажусь, кладу рядом мыло. Оно – как заводное на ключик – начинает ездить. И уезжает. Я пытаюсь поймать мыло, но,оно ускользает на пол, где его ускоряет поток мутной воды. На краю сточной дыры я отбиваю мыло в сторону и приношу обратно, но теперь мыло надо ошпаривать от грибков, которые, невидимые тоже, водятся на полу в изобилии и, если их подхватить, прорастут между пальцами ног, как ложные опята из пня. Впрочем, до такого размера грибки, кажется, не дорастают. Не видел еще ни у кого. Но кто его знает? Мыло – отпиленная дома волнистым ножом половинка черного бруска – постепенно смыливает с себя свои буквы. Мне их жалко, исчезающих, особенно "Я" – последнюю букву алфавита и первую на мыле – "ЯРНОЕ". С другой стороны, теряя буквы, оно уже не так больно гуляет по ребрам. Наскоро вымыв меня в четыре руки, мама с Августой начинают мыться сами, и это надолго за счет волос.

Я раздуваю водой Мамонта и увожу его на прогулку. Голые женщины интереснее, чем статуи в Летнем саду. Статуи все однообразно пугливы, а женщины…

Вот возникает из тумана бабушка-слон. Ноги такие толстые, что каждая стоит в отдельной шайке. А на ногах живот лежит, как спущенный дирижабль. На голове у бабушки мокрое полотенце, и она раскачивает им, как хоботом. И смеется, глядя на меня:

– Что, внучек, пора меня в зоосад? Заместо того слона, которого бомбой убило! А ведь я как мама твоя была – веришь ли? Это в блокаду я распухла. Другие в скелетики превратились, а меня разнесло, что твоего мамонта. Пошел уже? Ну, Христос с тобою…

На другой скамье – девочка. Сидя как лягушка, в пипку себе смотрит. Я присаживаюсь, и мы начинаем смотреть вместе. Пипка у нее алая внутри, как содранная ранка. За свое любопытство к себе девочка получает от своей матери по шее мочалкой.

– Ах ты, дрянь!…

А мы с Мамонтом ускользаем к душевым отсекам.

Вот женщина без ноги. Один костыль под душем мокнет, а она, опираясь о другой, намыливает, приподняв, свою культю с нежно-розовым срезом.

Вот девушка – поет под водой и вращается, как юла. Это очень интересная девушка. Огненно-рыжая, зеленоглазая, вся в веснушках и вся – как сзади, так и спереди – расписанная голубыми картинками. На сверкающей радужно ее попе голубок пытается клюнуть голубку, но не достает, а спереди, из рыжей сосульки-струи, как из корня, вверх по животу ее дерево вырастает, с веток которого, как яблоки, свисают румяные груди с крохотными алыми сосками. Сквозь воду девушка кричит сердито:

– Иди гуляй, пацан! Не в Русский музей явился!

Налетает Августа.

– Чего ты на нее уставился? Это же бандитка! Не видишь, вся татуированная? Вот украдут тебя на фарш – будешь знать!

Назад Дальше