Читатели уже знакомы с первой частью романа Александра Андреева "Рассудите нас, люди". Она вышла впервые в "Молодой гвардии" в 1962 году. Во второй части - "Спокойных не будет" - автор продолжает рассказ о нравственном мужании молодых рабочих и студентов.
Действие первой части романа происходит в Москве, во второй части оно перемещается на большую сибирскую стройку, куда отправляются по комсомольским путевкам ребята из строительной бригады Петра Гордиенко.
Александр Андреев
СПОКОЙНЫХ НЕ БУДЕТ
1
АЛЁША. Над городом бушевала метель. Снег, сухой и сыпучий, несся по высветленным стылым рельсам меж вокзальных платформ и, взмывая ввысь, дымился над крышами вагонов. В белой и вязкой мгле - расплывчато, пятнами - двигались пассажиры. С чемоданами, с детьми. Носильщики толкали впереди себя тележки с багажом. Люди, как на всех вокзалах мира, торопились...
Вокзалы... Есть ли на земле еще такие места, где совершалось бы столько молчаливых человеческих драм, сколько их ежедневно, ежечасно совершается на вокзалах?! Вокзалы - немые свидетели пылких заверений воротиться, которые потом - исподволь, незаметно - зарастают травой забвения; клятв, в тот момент искренних, но со временем забытых, заглушенных расстояниями; утраченной веры в то, что было незыблемо; свидетели любви, горящей, как факел, а факел этот, отдаляясь, тускнеет, а затем и гаснет совсем; свидетели разлук навеки, когда сердце разрывается от тоски и боли, но после разлуки - пройдут дни, может быть, годы - боль притупляется, и лишь на сердце остаются рубцы, как после тяжкой болезни.
Вот и у меня сердце рвется от боли, и добрые люди со своими глубочайшими познаниями в науках бессильны помочь мне. Скорее бы трогался поезд - в путь, в пургу,- и, возможно, метель наложит на сердце свои студеные бинты и уймет боль...
От вокзала доносились звуки духового оркестра. Ветер то усиливал их, то обрубал, словно трубы заметало снегом и они как бы простуженно откашливались. Там проходил митинг молодых москвичей, отбывающих на ударные комсомольские стройки.
Митинг окончен. Вдоль платформы повалили шумные и крикливые толпы. Оркестр придвинулся ближе к поезду и загремел еще более задорно, взрывами.
Ко мне подлетела Анка. Она была в пыжиковой шапке с опущенными наушниками - как мальчик.
- Лучше всех говорил наш Петр.- На свежих, румяных щеках ее играли, смеялись ямки.- Содержательней. У меня морозец пробегал по спине, когда я его слушала. Он сказал: "Родина смотрит на нас, как на героев, которые призваны совершить подвиг. Готовы ли мы, друзья, на подвиги?!" И все, кто был там, закричали: "Готовы!" А я кричала громче всех.
Трифон Будорагин поморщился от недовольства:
- Тебе бы только покричать, курица. Я вот не кричал... Ну, поговорили, потешились, и катись за тыщу верст, на подвиги.- Он не выносил беспокойства, ломки жизни и наш отъезд из Москвы считал затеей зряшной и бессмысленной.- Ты хоть знаешь, чем пахнут подвиги-то?
- Знаю,- ответила Анка.- Энтузиазмом и романтикой. В тебе нет никакой романтики, а я полна ею до краев. И без подвигов, в жизни пусто, скучно, проживешь, и вспомнить будет нечего. Правда, Алеша?
- Правда,- сказал я.
Трифон, ссутулившись, заглянул Анке в лицо.
- На ком женился! - сказал он с неподдельным удивлением.- Не жена - символ какой-то. Полное отсутствие серьезности.
Елена Белая, подойдя, спросила:
- Женя знает, что мы уезжаем?
- Может быть,- ответил я.- Но не уверен.
- Как это на нее похоже.- Елена откинула со щеки мокрую от снега прядь, хмуро свела брови и отошла к подножке вагона, где стоял Петр Гордиенко.
Петра еще не оставляло возбуждение после только что произнесенной речи: когда он выступал, то как будто весь воспламенялся. И вообще он отдавал себя тому, за что брался, без остатка, с верой, самозабвенно... Встретившись со мной взглядом, он ободряюще кивнул: один он понимал, как мне было худо в эти минуты.
Против воли своей я смотрел в сторону вокзала. В груди как-то предательски нехорошо точила душу надежда: я все еще надеялся, что появится Женя, хотя точно знал, что она не появится.
Сквозь свист поземки и рев оркестра мне отчетливо послышался голос моего брата Семена.
- Здесь он, мама, идите сюда! - Семен протолкался ко мне, возбужденный и нетерпеливый; он, должно быть, "урвал минутку", чтобы прилететь на своем самосвале попрощаться со мной, и теперь торопился. - Привез родительницу, - сказал брат. - Сделал это из чувства собственного эгоизма: если бы она не проводила своего "младшенького", то слезами изошлась бы. Мне это ни к чему...
Первой подбежала племянница Надя. Я наклонился, она обхватила мою шею руками и ткнулась холодным носом в губы. Я нарочно долго стоял так, чтобы не глядеть на мать: опасался, что она станет меня жалеть и ее придется утешать на глазах у всех. Но когда я распрямился и взглянул на все, то сразу успокоился: она казалась улыбчивой, приветливой, точно пришла проводить меня на дачу; лишь по глазам, отступившим в глубину, под брови, под платок, по скорбному, болезненному их блеску можно было догадаться, что творилось в ее душе.
Три года назад, отправляя меня в армию, она, окинув взглядом юных новобранцев, произнесла с улыбкой:
- Ничего, сынок, вон сколько вас...- Она повторила эти слова и сейчас. А приметив в толпе Анку и Трифона, лишь добавила тихо: - Без хозяйки едешь, вот беда...
- Не надо, мама,- попросил я.- Папа как?
- Ничего, скрипит. Силком прогнал сюда. Велел наказ тебе дать.
- Какой же?
- Какой у него может быть наказ? Мужской. Чтобы ты никогда не числился на последнем счету. Так, говорит, и накажи ему. И еще про девчонок...
Я улыбнулся.
- Что же именно про девчонок?
- Ты теперь один, свободы вдоволь, надзора никакого, можно, говорит, голову потерять: гулянки, вечеринки с девчонками. Трона легкая. У тебя, говорит, горький опыт накопился, с оглядкой подходил бы ты к девчонкам-то, чтобы не повторить ошибки. А попадется человек подходящий, добрый, заботливый, неглупый, вей гнездо. За красотой пускай, говорит, не гонится, душа чтоб была хорошая; красота проходит, а душа остается. Вот что сказал отец. И я так думаю, сынок...
- Все будет так, как надо, мама. Я не пропаду. Ты меня знаешь лучше, чем я сам.
- Знаю, сынок,- сказала мать.- Потому и не тревожусь так сильно. Жалко, что видеть тебя не буду. Ну да ничего. Ты ведь писать станешь. Пиши почаще... - Мать держалась за мой локоть, глядела на меня и, должно быть, жалела меня, одинокого, уезжавшего невесть куда, невесть зачем и неизвестно на сколько...
Семен взглянул на часы.
- Мама, я не могу задерживаться дольше.
- Ты поезжай,- ответила мать.- Мы то одни доберемся. На метро. Подождем, когда поезд пойдет.
- Ладно, побуду еще немножко. Скоро тронетесь? - спросил Семен.
- Не знаю. .
Говорят, время летит настолько стремительно, что люди порой и не замечают его полета. Может быть. Но, очевидно, не все минуты идут с одинаковой быстротой: одни несутся со скоростью света, а другие ползут ленивей черепахи. На мою долю выпали, наверно, минуты-черепахи. Они изнуряли своей медлительностью, возникало горячее желание подхлестнуть их...
Но если бы рядом стояла Женя, моя Женя в девичьем пальтишке с серым каракулевым воротником, стройная и радостная, со снежинками на ресницах, как благодарил бы я этих черепах!.. Нет, не надо думать об этом. Все кончено, все уже в прошлом. Вон из Москвы! Скорей бы... Не видеть веселых белозубых лиц отъезжающих, бурных объятий, не слышать восклицаний и смеха, бодрых звуков оркестра, горестных вздохов матери...
Наконец-то раздалась долгожданная команда: "По вагонам!" И словно порывом метели захлестнуло платформу и смело толпу. Все бросились к поезду, теснясь у подножек. Рядом с проводницей нашего вагона стояла "сестра человеческая" - тетя Даша. Платок сполз ей на плечи, и в волосы набился снег, будто их покрыла густая седина.
Ее обнимали на ходу. Она всхлипывала и, провожая, кланялась каждому.
Я приподнял Надю и поцеловал ее в алые от мороза щеки, обнял Семена, он сказал тихо, чтобы не слыхала мать:
- Ты серьезно заболел, Алешка. Я вижу, и мне это не нравится. Уезжай. Километры и работа с такой болезнью справляются запросто. Работай так, знаешь, до последней усталости. Чтобы как лег - и замертво, будто после большой попойки. Другого выхода нет, братишка...
Когда я, попрощавшись с матерью, стал подниматься в вагон, то приметил, как она украдкой трижды перекрестила меня вслед - молила своего бога не оставить в беде ее сына.
Поезд тронулся. Мимо окон, наполовину занесенных снегом, проплыли темными тенями в белых космах метели оставшиеся на платформе люди. Среди них я на мгновение различил своих. Семен вел мать, а впереди них бежала, махая варежками, Надя. Вскоре они отстали, а налетевшие клубы снега заслонили их совсем... До свиданья, Москва, до свиданья, мама. Женя, прощай!.. Я почувствовал, как во мне что-то рухнуло: рухнул тот волшебный дворец, который я воздвиг в своем сердце и в этот дворец поселил Женю; да, дворец рухнул, похоронив под обломками своими его владелицу...
В тамбуре вагона я задержал Петра Гордиенко.
- Хочу дать тебе клятву,- сказал я.
Петр как будто с испугом вгляделся в меня.
- Какую еще клятву?
- Если я задумаю отступить от своего решения, то пускай мне будет стыдно. И чтобы я за свое отступничество получил твое презрение.
- Ты с ума сошел! - Петр схватил меня за плечи и резко встряхнул.- Никакой клятвы не приму. И не хочу, чтобы тебе когда-нибудь было за себя стыдно, Алешка!..- Он взял мою голову и сильно прижал к своему плечу.- Молчи, ни слова больше...
В вагоне я простоял у окна до самого вечера. За моей спиной шумели ребята, занимая полки, раскладывая вещи. Затем все немного притихли, волнение улеглось. Елена и Анка "накрывали стол". Я слышал, как Петр сказал:
- Флаконы с влагой ставьте сюда!
Раскрывались чемоданы, вытаскивались припасенные для дороги бутылки - все знали, что сейчас наступит торжественная и желанная минута, она положит начало сердечной беседе за стаканом вина в кругу друзей.
Петр спросил, сколько нас, пересчитал и сказал:
- Вот это разрешаю выпить. Остальное на "потом". И с этого дня и до особого распоряжения устанавливается сухой закон..
Последовал взрыв возмущенных голосов, возражений и несогласий.
- Алешу Токарева забыли! Зовите Алешу!
- Не тревожьте его,- сказал Петр.
Как только отъехали от Москвы, буран улегся, и открылось большое белое поле. По нему несся ветер и прилизывал снег, и снег, когда взошло солнце, отполированно заблестел, как стекло. Вдалеке темной стеной стоял лес. А там, за лесом, тоже было, наверно, поле, засыпанное снегом, и тоже, наверное, блестело на солнце. И там, куда мчался поезд, стояли леса и лежали поля, заваленные сугробами. Россия!..
Я стоял у окна и думал: "Россия, я твой сын, один из миллионов твоих сынов. Я, в сущности, маленькая капля в твоем океанском пространстве, одно деревцо в твоем необъятном лесу. Но горе мое огромно, как ты сама. Мне не к кому обратиться, и я обращаюсь к тебе: помоги мне выстоять в моем горе..."
А поезд летел и летел.
2
ЖЕНЯ. Отплакалась. Выпила все порошки и таблетки, принесенные Нюшей. Позволила врачу осмотреть себя, прослушать, не возражала, не капризничала.
Итак, я поселилась у мамы. Навсегда. В моей комнате, наедине с тихой музыкой, с любимыми книгами, с цветами на окне, с лампой, притушенной абажуром, с чистой и ласковой постелью. Я снова ощутила - в полную меру! - нетерпеливый и радостный трепет и душевное обновление: опять свободна, легка, беззаботна, как прежде. Острота расставания притупилась. Сознание вины перед Алешей вытеснялось новыми знакомствами, новыми интересами, иными порывами сердца. Все связанное с прежней жизнью неудержимо отодвигалось все дальше, дальше - вместе с затихающим перестуком колес поезда, который увозил Алешу на край земли.
Мама успокоилась и повеселела: любимый птенчик снова в родном гнезде, под ее крылышком. И я опять стала делиться с ней тем, что произошло за день, своими секретами, а она по каждому случаю высказывала свои непререкаемые суждения. Но иногда я садилась и, уронив на колени руки ладошками вверх, замирала, задумываясь, и мама, увидев меня в таком отрешенном состоянии, с тревогой следила за мной.
- О чем мы размечтались?
- Просто так... - Я не могла ответить ей, о чем я думаю. Мысли, подобно реденьким облачкам, неслись по пустому небу, почти не затмевая солнца, легкие, как перышки... Такие "мысли ни о чем" застигали меня в самых неожиданных местах: на улице - тогда я шла, никого не замечая; на лекции - голос преподавателя уплывал, не возвращаясь; дома, за столом - я откладывала ложку и забывала о еде. Мне было приятно молчать, не двигаться, и грусть, светлая и сладкая, слегка притрагивалась к сердцу, и хотелось плакать, так, без причины.
Раньше мама, заставая меня в "минуту молчания", ворчала, улыбаясь:
- Ну, нашло... - И тормошила за плечи.- Очнись!
Теперь же сильно волновалась, ожидая от меня какого-нибудь не предвиденного ею поступка. И делалась резкой, нетерпимой...
Папа тоже пытливо, с молчаливой улыбкой приглядывался ко мне: как я поведу себя дальше? Изредка он ободряюще кивал головой: "Держись, мол, дочь!.." Я отвечала ему таким же кивком: "Все в порядке!"
И я пропадала в институте, бегала с подружками в кино, мы прорывались на выставки, собирались на вечеринках - с танцами, с магнитофоном, со столом в складчину, с вином... Ребята относились ко мне так же, как и раньше, к новой моей фамилии Токарева так и не привыкли, звали Женькой Кавериной. Я замечала только, что они иногда высказывали при мне двусмысленности, как бы подчеркивая этим, что я женщина и многое в жизни уже "познала". Я внутренне содрогалась от стыда, но принужденно смеялась, лишь бы не быть заподозренной в излишней застенчивости, в мещанстве.
Я горевала о том, что рядом не было Елены Белой, некому пошептать на ушко о сокровенном, не с кем поругаться, поссориться, а потом, стосковавшись, броситься друг к другу в объятия, позабыв все ссоры, упреки и размолвки. Закатилась моя красивая белая звезда "за леса, за горы" и замолкла - ни слуху ни духу. Забыла. Последнее, что я от нее услышала,- беспощадное, ошеломляющее, как раскрытая бездна, слово "прощай". И все. Что с ней теперь, как ей живется? Уверена, что не скучает: большое дело, новые условия жизни, новые встречи, свои рядом. Петр рядом - разве заскучаешь?! Быть может, лишь иногда в тишине, в одиночестве или среди ночи в бараке вспомнит о Москве, об институте, о наших сборищах, и сердце уколет сожаление, горло перехватит тоска, и зеленые глаза волшебницы заслонятся туманом. Но это только мои предположения. Елена ведь сильная - ее не сломишь. Я не могла признаться себе в том, что немножко завидовала ей: она каждый день видит моего Алешу. Я же не могла представить его лица. Как ни старалась, ничего не выходило. Самого его видела явственно: вот он входит в комнатку, раздевается, не глядя, вешает пальто возле двери; даже слышен его голос: "Женька, ты сегодня красивее, чем всегда, чем вчера. Мне чертовски повезло!" Он говорил мне это каждый день, я уже привыкла к этим словам и ждала их. А лица не видела - выпало из памяти, хоть плачь.
Я помирилась с Вадимом Каретиным. Да мы, в сущности, и не ссорились, если не считать того, что я, отвернувшись от него, вышла замуж за другого: каждый день видеться, находиться в одной аудитории и не разговаривать - глупо. Вадим посвежел, щеки его заметно округлились, налились румянцем, русые тонкие волосы на висках кудрявились задорными завитками, алые губы не покидала загадочная и самодовольная усмешечка, а взгляд чуть выпуклых глаз как бы напоминал мне: "Ну, кто был прав? Случилось так, как я и предполагал. Я был убежден..." Но он ни разу не заговорил о моем недавнем прошлом, ни разу не упомянул имени Алеши, как будто ничего связанного с ним и не существовало вовсе.
Он иногда провожал меня из института домой. Мы шли по Садовому кольцу - от Красных ворот до Малой Бронной, и я тихо скучала, слушая его рассуждения о "свободе личности, о свободе мысли и поступков...". В отношениях со мной он вел себя почтительно, как и раньше. Только однажды, подсаживаясь ко мне, обнимая за плечи, словно бы нечаянно скользнул рукой вниз, касаясь талии, бедра, чего никогда не смел позволить прежде. Я внимательно взглянула на него - глаза мои, очевидно, сузились от иронии,- и он густо заалел.
- Ты что, Жень-Шень?
- А ты что?
Я сблизилась с Эльвирой Защаблиной, моей новой подружкой. Раньше, когда рядом была Елена, я ее как-то не замечала, хотя встречались мы каждый день - в аудиториях, на вечерах, на собраниях. Теперь же, оставшись, одна, я обратила на нее внимание - жить одной невыносимо: печаль - подруга утомительная. Это была добрая, бескорыстная девушка, рослая, налитая здоровьем толстуха с пышным бюстом и полными коленками; у меня всегда возникало желание ущипнуть ее; ребята не раз допускали такую вольность, и она лишь кокетливо взвизгивала, вздрагивая. Некрасивая, она убежденно верила в свою неотразимость - как всякая немножко ограниченная женщина: всерьез задумала сделать себе пластическую операцию, чтобы "привести в порядок нос" - так она выражалась,- "стесать с него бугор, который все портил", и я была убеждена, что она это сделает.
Эльвира любила бывать у меня. В передней она сбрасывала с ног туфли и в одних чулках расхаживала по моей комнате, напевая. Раскрывала шкаф и разглядывала мои "туалеты" - не платья и кофточки, которых у меня было раз-два - и обчелся, а именно "туалеты". От своего чрезмерного пристрастия к моде, к тряпкам и женихам она выглядела до наивности забавной.
Однажды она заявила мне с горячностью:
- Вот что, Женя, скорее оформляй развод со своим Алешей. Тянуть тут незачем, да и рискованно: упустишь время - не вернешь, пожалеешь. Неужели не замечаешь, как на тебя засматриваются? Выбирай любого!
Сегодня она прибежала в девятом часу вечера. Скинула туфли, пальто, не глядя, повесила его мимо крючка, и оно упало на пол.
- Женька, есть дело.- Эльвира с опаской озиралась по сторонам.- Пригласили в одну компанию. Интересные ребята будут, новые записи послушаем. Просили привести подругу...- Я взглянула на нее вопросительно, изумляясь выражению "привести", она поняла и поправилась сбивчиво: - Ребята и тебя пригласили... Я им все про тебя рассказала... остались заинтригованными... Пойдем, Женя, пожалуйста... Не упрямься. Нельзя же отгораживаться от людей...
- В другой раз как-нибудь,- сказала я.- Сегодня мне не хочется. Настроение неважное.