Раноставы - Василий Снегирёв 12 стр.


ТОПОРИК

Животных перегоняли ребята и взрослые. На закате стадо прибыло на урочище. На нем жили казахи. С каких времен они тут поселились, никто уже и не помнит. Только знали, что приехали они издалека. Среди них был старый казах Бабай. Его именем назвали урочище. Оно находилось в трех километрах от Лебяжья. Здесь уже не было землянок, а были выстроены дома.

Каждую весну, после талицы, казахи набирали группу телят на ферме и пасли целое лето. В середине августа, когда животные набирали вес, перегоняли на мясокомбинат в Богдановичи.

В колхозе тогда было несколько колесников да как есть одна-разъединственная "полуторка", которую почему-то называли "полундрой". Да и ту никуда не подернешь: не выходила с ремонта. Перегон телят был самым выгодным. За две недели в пути они набирали хорошие привесы.

А когда в колхозе организовывали субботники или воскресники, казахи выходили семьями. В один из таких дней на сенокосе Андрюшка встретил казашонка. На нем висел коричневый пиджак с засученными рукавами и торчала копной баранья шапка с белым кудрявым налобником. Он протянул смуглую костлявую руку.

- Топорик.

- Кто-о! - рассмеялся Андрюшка.

- Топорик.

- Значит, колун?

- А ты балда осиновая.

Тут, как из воды, вынырнул бригадир.

- Вот они, а я их ищу. Волокуши готовы, запрягай лошадей. Ты - Буланка, - сказал он Андрюшке. - Буланко смирный, тихоня. - Повернувшись к Топорику, бригадир рассмеялся. - Ты запрягай Пулю. С вихорьком будешь возить копны. Ты у меня природный коневод.

День выдался славный. Только жара морила всех. Не успевали воду подвозить из деревни. Но Топорик и глотка не проглотил и даже пиджак и шапку не снял. Над ним шкодничали:

- Снимай балахон, вон какая жара.

- Так и до свадьбы не доживешь, все проквасишь.

У нас мужики и бабы остряки. Что попадет на язык, то и ляпнут. А уж палец в рот и вовсе не клади - откусят.

Топорик не сердился. Он любовался проворной работой мужиков и женщин, запоминал их шутки-минутки. А острословы, не переставая, выкомуривали. Больше всех перепадало бригадиру. Он был на две головы выше всех остальных и крепче, за что и влетало ему от членов бригады.

- Эй, стогомет, шевелись!

- Бригадирский пласт течи не даст.

- Твое сенцо в стогу - быть жирному молоку.

- Мели Емеля - твоя неделя, моя придет - свое возьмет, - шуткой отвечал бригадир.

- Замени трехрожки на четырех, да не хитряй, не хитряй, побольше поддевай.

К обеду уже кричали стогоправу:

- Вершись, Ерёмка, последний пласт!

Огромный навильник закрыл вмятину, и стогоправ, уложив перевицы, спустился по вожжам к подошве зарода.

После обеда жара не спадала. Пауты донимали - спасенья нет. Топорик едва держался на вершне. Пуля то и дело падала, каталась, отгоняя паутов. Он едва успевал спрыгивать с нее, чтобы не подмяла. За Топорика уже начали волноваться.

- Брось ты ее, - говорили бабы, - совсем ошалела. Нисколько не стоит на месте, ведь может убить тебя.

А бригадир урезонил:

- Выпрягай Пулю и скачи в деревню, приведешь другу.

Мальчишка умчался, снял со стены голубую с белыми цветочками дугу и через полчаса прискакал обратно.

- Ты почему опять на Пуле? - сердито спросил бригадир.

- Ты же сказал привезти дугу. Вот она.

- Не дугу, а лошадь другу. - И закатился смехом, едва выговаривая: - Ох и смешна горошница!

Теперь Андрюшка встретились с Топориком как закадычные друзья - по ручке.

- Значит, опять вместе? - спросил Андрей.

- Опять.

К ним подошел казах лет двадцати. По тем временам он был богато одет. Хромовые сапоги в гармошку блестели, как тополиные листья. Черные широкие шаровары с напуском, как два крыла, раздувались на ветру - того и гляди, улетит. Из себя парень корчил невесть кого. "Пугало огородное", - отметил Андрюшка, а позднее спросил у Топорика:

- Кто это?

- Родственник. От седьмой коровы удой, и то чужой. Приехал из Казахстана.

Барбазай, или по-русски Борька, объяснил график пастьбы, распределил хлопцев. Андрей пас телят с Топориком. Небо еще утром нахмурилось, а в полдень пошел ливневый дождь.

- Может, загоним телят, а? - предложил Андрей.

- Смены нет.

- Если ее не будет, дак мы до вечера должны мерзнуть?

- Куда они денутся?

- Я уже зачичевел, - осердился Андрей.

- Привыкай.

- На привычку есть отвычка.

- Вон идут! - не выдержал Топорик.

Васька Степановских с Ахматом еще издали закричали:

- Загоняйте телят!

- Вам повезло, - позавидовал Андрей.

- Зато они завтра будут две смены пасти, - подковырнул Топорик.

- Открывай рот шире, - возразили ребята.

Дождь, не переставая, лил, и ребята с вечера улеглись спать.

РОДИНКА

- Боль ты моя, - с жаром трепещет над первенцем мать. - Сладкая ты моя, крошка-ягодка, принесенная с поля дальнего.

Не найти в этой ласке ни начала, ни конца, ни середки. Меняй не меняй слова, тепла не убавишь - ведь ласка-то материнская. Материны целовки жгуче-длинные, не схожи с другими ничуточки. Неймется и сердцу - норовит выскочить: толчками-урывками долбит в грудь. Враз в ней что-то оборвалось - увидела ты на правой лопатке черну родинку - точку маленькую. Уж как есть твоей бабушки! Сродство, стало быть, не перевелось. Живет дитятко, мигает, водит глазенками, скет-подпрыгивает ножками-таволожками, мать радует.

А сколько родинок новых, похожих на эту, родилось на нашей земле! Что ни год, то и родинка - город, тыщи сел, деревень, новостроек. Густо-нагусто их настроено, как наколотых дырочек в сите. Но все равно свою родинку угадаю. Что ни ярче горит, та и моя. В мыслях вновь представляю ее. Вон крыльцо с резными перилами и береза в короткой юбчонке шелестит по окошкам и ставням. Только, сказывают, не осталось в селе ни родных, ни знакомых. Я и сам это знаю не хуже других: с деревней держу постоянную связь. Поначалу куда бы ни ехал, ни шел - все попутно казалось - заскочу, попроведаю. И живу опять год-два без оглядки, сейчас невмоготу становится сердцу. Оно просится-рвется в деревню. И она громче прежнего кличет-зовет: "Когда приедешь, попроведаешь, Сютка-Васютка?"

- Сегодня, - отвечаю я.

Еду: до Шадринска поездом, дальше автобусом. Думаю. Разное приходит в голову. Всех переберу в памяти. И уж который раз останавливаюсь на Андрее. Где ты Раностай-Соловушка? Дома ли живешь, или уехал куда? Кто веселит односельчан? Помню, никуда они не отпускали тебя. Вечеринка - будь с ними на вечеринке, свадьба - так на свадьбе. Попробуй, отговорись. И напрасно - все свои: кум с кумой, сват со сватьей, брат с сестрой, сосед с соседкой. Все живут душа в душу, топором не разрубить. Даже прихожий, проезжий, залетный ли какой очутись на свадьбе, не откажут, примут в свою компанию. И милей Соловушкиной музыки для них нет ничего. Как начнут оттапывать, аж пол говорит, стены ходуном ходят. Уж не спрячешься в угол, не отсидишься в свадьбу букой голбешной. От заводилы-крестного не отвернешься, не вывернешься. Хошь не хошь, а на круг иди. Кто упрется, того силой плясать вытаскивают.

Лишь бы Соловушка не сдавал, пока тешутся. Некогда передохнуть. Только встряхнет русой копной, переведет дыхание и опять дальше шпарит. Со стороны, и то жалко становится, а матери тем более. Она возьмет да и заступится за Андрюшку. Ей только со смехом ответят: "Не горюй, ничего с сыном не сделается, все до свадьбы перемелется".

- Станция Бюрюзай, поживее вылезай, - тормошит меня шофер.

От Ново-Петропавловки на попутке: не стал дожидаться автобуса. Терпится ли, когда родинка вот, на пальчиках правой руки! Только свистит в ушах. Скорость держит шофер отменную. Можно теперь гонять! Это не двадцать лет назад. Дороги теперь подняты, ровны-ровнехоньки, хоть боком катись!

Не успеешь облокотиться в машине, уже во всем наряженье Лебяжье, как на цветном подносе: церковь, Дом культуры, школа, правление колхоза. Чуть правее озеро. Не озеро, а гостеприимная чаша. Она всегда открыта и полная. Сейчас даже наклонилась ко мне. Дальний край от Мироновки приподнялся. Вот-вот сплеснется на поднос. Кажется, и так выплеснулась около трактовских тополей в ложок. Это, наверное, от радости ко мне. Летит на меня Лебяжье. Совсем уж близко. Так и проскочишь, не заметишь красоты.

Барабаню в кабину. Шофер по тормозам и кричит:

- Ты чо, батя, сшалел?

- Высади меня здесь.

- Ты хоть к кому? Сказал бы!

- Ко всем, к вам.

- Чудной мужик. - Он высунул голову из кабины, крикнул. - Тогда к нам в первую очередь, да не обманывай.

- Приду-у, обязательно.

Стою на дороге и сам себе не верю. Ровно с неба свалился. Ежели к земле спуститься, то места явно чужие. Ведь здесь когда-то были солонцы, болота, густые тальники, в них сорочьи гнезда. Сплошь и рядом голубели корытца-низинки, белели солончаковые "воротнички" и "рубашки". А теперь - на тебе! - пшеница кругом. Словно скатерть колышется, поднимается на круглом столе поле.

А где же озеро? Неужто и Сазонково перепахано и засеяно? Нет. Кажется, э-вон оно. Напрямик шагать к нему побоялся: изомну плюшевый зеленый бархат. Завернул в березовый колок и заросшей "ниточкой" устремился к Сазонковому "рукаву". В нем я когда-то ловил гальянов решетом, приходилось штанами и рубахой. Перевяжешь штанины, рукава и бродишь возле кустов. Бывало, хорошие были уловы. Черпнешь раз-другой, смотришь - есть ведерко. А уж на пирог да уху - и говорить нечего.

Сдавило грудь, когда я подошел к ручью: в нем оказалось сухо. Омут потрескался, рассохся. Тогда мы боялись подойти к нему: смерчем кружилась вода. Оплошаешь - закрутит, завертит. Вместе с ручками-ножками вниз утянет.

Кружу меж тальника, высматриваю озеро. Нутром чувствую, что здесь оно где-то, рядом, а не вижу: стена стеной камыши. Вот попала одна прогалина. В ней тоже сухо. Вот вторая. Только в третьей из-под подошв выжалась вода. Ага, где-то рядом Сазонково. Дальше идти опасно: вязну по колено в грязи. Иду обратно. А у самого бьется сердце: где же все-таки озеро? Поднялся на взгорок-плешину, заросший по краям гусиными лапками да редким метляком, обрадовался: впереди, как солнечный зайчик, блестит зеркальце. Только и осталось от Сазонкова, да и то наполовину затянуло осокой-резунцом, кочками да мхом-тонкунцом.

С обратной стороны от деревни сквозь камыши донеслась музыка. До рези в глазах гляжу. Никого. Спешу на звуки. Музыканта нет, а вокруг проушины лежат телята. Парнишка наперед заметил меня. Он поставил меж кочек баян и уставился на меня, съежился: наверное, посчитал меня за бродягу. Я спросил, указав на баян:

- Помогает?

- А как же? Заиграю - ложатся, перестал - встают. Видите? Красавчик уже заводил головой. Значит, играть пора. - Мальчонка забросил ремни, проиграл и смолк.

- Играй, играй. Кто научил тебя?

- Папа.

- Как его зовут?

- По-всякому.

- Не понимаю!

- Кто зовет Соловушкой, кто Раностаюшком.

- А третьи, - не выдержал я, - Андрюшкой?

- Откуда вам знать?

- Где он сейчас, где?

Вскоре я сидел за столом друга детства.

- Сознаться тебе, - говорил он, - я уезжал из деревни. Долго жил на чужбине, но не вытерпел. Стал звать жену. Она ведь нездешняя, едва уговорил. У нас понравилось Вере, лучше и нет ей родинки.

- Ну уж прямо, - вмешалась Вера. - То ли на ней свет клином сошелся? Это ведь ты заладил: домой, домой. Куда иголочка, туда и ниточка. Вот и поехала.

- Все же нравится? - всколыхнулся я.

- Мужу хорошо - жене подавно, - ответила Вера и напомнила мужу о репетиции.

Из Дома культуры, не обмолвившись, пересекли дорогу, свернули в заулок, возле детского сада и под уклон спустились к озеру.

Ночь раскололась: над селом она стояла густо-темной, над озером - голубовато-светлой. На стыке двух полос светлел ножевой росчерк. На берегу он отражался одноземельной светло-серой холстиной. По ней мы уверенней шли. Полоска светлела, росла, раздвигалась.

- Где же Одина? - спросил я.

- На том берегу, - указал Андрей, - откуда мы пришли. Все живут в новых домах.

В озере покачивались огни кирпичных домов, и они, преломляясь, прорезали их до середины озера. Здесь огоньки рассыпались в гарусную, длинную, с рясками шаль. Она грела душу мою и радовала сердце, притягивала взор к деревеньке-родиминке и к Андрею. Раностаю-Соловушке, хозяину этих широких деревенских полей и просторов.

ВЕТКА СИРЕНИ

Автобус подошел к правлению колхоза. Развернувшись, резко затормозил, поднимая снежную пыль. Встал у бровки дороги, против столба, на котором поблескивала табличка с голубыми буквами: "Остановка автобуса".

Анатолия проводить пришло почти полдеревни: родные и знакомые, друзья и товарищи, дальние родственники и соседи. Только не было среди них самого дорогого и близкого человека - матери. И не будет. Не будет ее теперь никогда. Сколько ни всматривайся, ни отыскивай милое лицо с открытыми серыми глазами, с глубоко прорезанными морщинами, не увидишь, не найдешь. Нет. Не придет она, как бывало, сюда. Никогда не скажет ласкового, заботливого слова: "Береги себя, сынок. Будь на чужой стороне самим собой".

С печалью Анатолий оглядел прямую улицу, выходящую в широкую степь, где над высокими сугробами темнела верхушка старой посохшей березы, под которой уже третий день покоилось тело матери. Слезы выступили у него на глазах.

- Не надо! Толя, не надо, - заговорил дед Евлентий, нервно теребя узловатыми пожелтевшими пальцами лопатистую, пропахшую самосадом бороду. - Ты не один. Мать тебе нам не заменить, но двери для тебя открыты. Приезжай. Встретим, как сына. Милости просим.

Сквозь слезы говорила тетя Пелагея:

- Мать-то, мать-то как тебя ждала. Все ночи напролет не спала, глядя из окна в окно: не идет ли, не едет ли ее милый сын. Да не дождалась. Царство ей небесное… Видно, такая судьба. Да что это я, - вдруг спохватилась старушка, - тебе и без моих слов горько. Не забывай нас, навещай. А может, насовсем в родное село приедешь, а? Приезжай, приезжай, сынок. Свою сужену-ряжену привози. И ей место найдем. А рады-то уж как мы будем!..

И отступила назад, давая дорогу председателю колхоза Александру Афанасьевичу. Тот, поправив каракулевую шапку, из-под которой выбились не по годам седые кудрявые волосы, крепко пожал руку Анатолию:

- До скорой встречи.

- Не знаю, чем вас и отблагодарить, - сказал Анатолий.

- Нас-то? Не след благодарить, - напутствовала Пелагея.

Автобус медленно тронулся от остановки, и Анатолий услышал протяжное: "Подождите!"

Он резко повернулся, увидел сквозь оттаявший пятачок голубого окна друга детства - Алексея.

- Чуть не опоздал, - запыхавшись, заговорил тот. - Возьми, Толя. Это от нас с Ольгой. Может, о чем-то и напомнит. До свидания.

Друзья крепко расцеловались на прощанье.

За окном автобуса поплыли дома с нарезными наличниками и фигурными воротами, постройки, гребенчатые косые прясла. Промелькнул и последний переулок, за которым сразу же началась тополиная роща со снежными шапками грачиных гнезд. "Птичий город" - любовно называют это место жители Буранова. А вот и огромный, с потрескавшейся корой старый тополь, под кроной которого целая аллея молодой поросли. И показалось Анатолию, что тополь, как родитель чуткий и заботливый, готов по-отцовски обнять и прижать к своему могучему телу, готов защищать от злых трескучих морозов молодые деревца. И всех он не хотел отпустить от себя, крепко сплетая их друг с другом корнями. Так же, как и мать, как односельчане, он боролся за каждый молодой стволик, выросший и окрепший рядом с ним, под его опекой. Не хотел отпустить ни на шаг, ни на минуту.

Автобус свернул на широкую, укатанную дорогу, ровной лентой убегающую за березовые колки.

Перед глазами мелькали высокие, с головокружительной крутизной овраги Старушьего лога. А вот и полевые избушки - стан второй бригады. Он находился на островке, сжатом со всех сторон клещами глинистых берегов. Это самое красивое и отдаленное от села место. Но всегда здесь многолюдно и оживленно: весной - механизаторы, летом - косари, зимой - лыжники.

Анатолий улыбнулся, вспомнив, как десять лет назад он вместе с ребятами катался с крутых берегов Старушьего лога.

Соберутся, бывало, человек пятнадцать-двадцать. Кто на лыжах-самоделках, кто на санках, а кто и на остроносых обледенелых самокатах. И туда! Катаются целый день. До устали! А на обратном пути обязательно подвернут к избушкам, где ровными рядами, вдоль берегов, как могучие, выбеленные снегом корабли, стояли высокие зароды сена, облепленные птицами.

"Кш-ши-кши, - еще издали кричат ребята, - кш-ши". Эхо тихо, как утренняя заря, разливаясь, убегает далеко за стерневые степи, теряясь в непроходимой чащобе.

Захлопают крыльями птицы и со свистом пронесутся мимо. Усядутся на верхушки берез и косо поглядывают вниз крохотными бусинками глаз, как ребята взбираются на их насиженные места.

"Карр-ка-рр-ка", - кричат всполошенные вороны. Дрожащее "рр" тает в морозном воздухе, оставляя открытое "а". Ребятам кажется: "Куда-а?"

"На зарод", - кричат все в голос.

Вмиг начинается "война". Первым на штурм "вражьего" корабля бросается Лёшка. Схватив Кольку за шиворот, он сбрасывает его с "палубы" маленького приметка вниз головой в пушистый глубокий снег.

"Вот тебе, гад, фашист!"

На зароде кипит борьба: тра-та-та-та! Бух-бух-бух!

Колька сердится, его отряд терпит поражение. Отряхиваясь от снежной пыли, набившейся в варежки и за ворот, он вновь с криком бросается на Лёшку.

"Увидишь, какой я фашист. Это ты фашист".

Колька и Лёшка крепко вцепились друг в друга, кубарем катятся вниз, увлекая за собой снежную лавину.

В это время кто-то из ребят пронзительно, в два пальца, свистнул, а следом послышался крик: "Разбегайся!"

Ребята бросились в разные стороны. Лёшка с нахлобученной на глаза шапкой, не видя ничего перед собой, рванулся вперед, прямо на председателя колхоза Якова Ивановича, который, бросив поводья, на ходу выскочил из кошевы и, гневно тряся кулаками, бежал навстречу Лёшке.

"Вот я вас, проказники!"

От крика Лёшка, резко повернув в сторону, бросился вслед за ребятами и тут же почувствовал, что он пойман, находится в цепких руках председателя, громко заплакал.

"А-а, испугался, - угрожающе процедил сквозь зубы председатель. - Ишь, пакостники! Вот я тебя сейчас".

Лёшка еще громче заплакал. Председатель не на шутку испугался. И начал горячо уговаривать разрыдавшегося пленника. Когда тот смолк и совсем успокоился, Яков Иванович отпустил и ласково, как ни в чем не бывало, сказал:

"Вот что, сынок, скажи всем, разрывать зароды нехорошо. Нехорошо, брат, колхозное добро по ветру пускать".

Кусая обледеневшей варежкой глаза, Лёшка догнал Анатолия.

"Что сказал председатель?" - спросил Толька.

"Что, что…"

"Испугался?"

"В этом ли дело?"

"А что слезки на колёсках?"

"Знаешь, Толь, нехорошо все же…"

"Что нехорошо?"

"Зароды разрывать. Наши мамы косят, гребут, мечут сено, а мы, мы разбрасываем, растаптываем".

Назад Дальше