След человеческий (сборник) - Полторацкий Виктор Васильевич 12 стр.


- Вы, ребята, знаете ли Черное озеро за болотом? - спрашивал Герасим. - Так вот, пташечки вы мои, в бывалые времена на ентом озере водились белые птицы-лебеди. Водились, и никто их не трогал. Только однова пошли туда парни утей стрелять, а с ними Антошка Рыжий. Зряшный такой мужичонка. Рыжим за то его прозвали, что волосья у него на голове рыжие-прерыжие были.

Вот пошли они, разбрелись это, значит, по берегу, утей выглядывать. Пошел и Антошка. Только не попадаются ему ути и не попадаются. А лебедь белая по зеркальцу плавает и этак головкой поводит. "Э-э, - думает Антошка, - стрелю я эту лебедь, зажарю на угольках да поем". Лебедь прямо вплотную подпустила его, потому как верила, что человек не обидит ее. А Антошка взял да и бабахнул из своего самопала. Бабахнул он, убил эту лебедь, общипал перышки, набрал ольхового сушнячку, запалил костерушку, зажарил ту лебедь, поел мясца лебединого, и стало его клонить в сон. Только-только он задремал, как поднялся над озером сиз туман. Знобко стало Антошке. Продрал он глаза и видит - господи боже мой! - из тумана плывет к нему эта лебедь, снова живая, и говорит человеческим голосом: "Ты, - говорит, - меня ощипал, теперь я тебя щипать буду". Да как захлопает крыльями, как налетит на него. И клювом-то - прямо за рыжие космы. Через которое-то время вернулись ребята, видят - в костерушке самопал Антошкин лежит, а самого Антошки нету нигде, только рыжие волосенки на воде плавают и не тонут.

Так-то вот и пропал Антошка. Наказала его лебедь за то, что сдуру стрелил ее…

Затаив дыхание слушали мы этот рассказ, и казалось, сами видели, как плавают на темной воде выщипанные ярко-рыжие Антошкины волосенки.

- Дедушка Герасим, а лебедь-то жива, что ли, осталась? С ней-то чего? - спрашивал кто-нибудь.

- А лебеди с той поры не стали на озере жить, в другие края улетели, потому как они терпеть не могут, если им зло делают.

Дед Герасим Крылов тоже кое-что "знал" и "мог". Он мог останавливать кровь, вправлять суставы при вывихах, настоем трав лечить болотную лихорадку.

К ворожеям, знахарям и знахаркам мы привыкли относиться с предубеждением и неприязнью. Это понятно, потому что большинство деревенских колдунов, пользуясь темнотой и доверчивостью населения, нарочно напускали вокруг себя побольше тумана, выражались только намеками и загадками, запугивали людей и даже за страх, внушаемый своею таинственностью, требовали откупа. От таких чародеев старая деревня вытерпела немало горького лиха.

Но были среди знахарей и другие, творившие доброе дело. Знахарство их основывалось на стремлении понять и познать природу, взять от нее то, что полезно, и передать это полезное людям.

Природа Мещерского края дарит человеку животворные блага лесов и лугов. Но она же стелет болотный туман, разъедающий легкие. Она родит не только сладкую, душистую землянику, но и ядовитые волчьи ягоды. Двуединство природы бывает заключено даже в одном растении. Так, мелкие, похожие на мак зернышки белены, растущей на пустырях, за огородами и возле дороги, вызывают у человека мутную тошноту, головокружение и потерю сознания. Но листья той же белены помогают против удушья.

В дореволюционной мещерской деревне, которая почти вовсе не знала врачей и больниц, но страдала от множества всяких недугов, были такие люди, которые самоучкой и на основе многовекового народного опыта постигали целебные свойства растений и пользовали больных. Люди эти любили природу и обладали талантом познания ее. Они представляются мне книгочеями среди массы неграмотных. Но деревенские жители принимали их знания за волшебство и полагали, что без нечистой силы тут все равно не обходится.

Я знал одну такую волшебницу. Звали ее Пелагеей Егоровной. Она жила на Вековской страже, верстах в двенадцати от Гусь-Хрустального. У моих родителей возле Вековской стражи был небольшой покос. Там-то наша мать встретилась, познакомилась, а потом и подружилась с Пелагеей Егоровной, а уж через мать и мы вошли в доверие к этой знахарке, так что мне не раз случалось бывать у нее.

В то время Пелагее Егоровне было лет тридцать пять. Ростом невысока, худощава, смуглолица и темноброва. Жила она в своей небольшой избенке одна. То ли рано овдовела, то ли муж уехал куда-то далеко да там и остался. Говорили об этом по-разному, а мы до подробностей не допытывались.

В избе у Пелагеи Егоровны всегда было чисто и всегда пахло цветами и травами, которые она собирала с весны до осени, сортировала, сушила, настаивала. Пучки засохших цветов и трав были развешаны вдоль стен, лежали на полочках. Тут были синие васильки, пучки лесных ландышей, зверобоя, желтого донника, лютика, горечавки, полыни и многих других трав, названия которых я просто не знаю. Настоями и отварами этих трав и кореньев Пелагея Егоровна лечила простуду, ревматизм, желудочные болезни, крапивную лихорадку; знала травы, помогающие при женских болезнях.

За свои лекарства и за лечебную помощь никакой платы Пелагея Егоровна ни с кого не брала и даже сердилась, когда деревенские женщины совали ей маслица или яичек.

- Да ну вас, - говорила она, - вы лучше своих ребятишек этим побалуйте.

Кормилась она тем, что летом работала уборщицей на вековской лесопилке, а зимой вязала на продажу шерстяные варежки и носки. Кроме того, она имела небольшой огородишко и держала двух коз.

В деревне ее уважали за легкий характер и трудолюбие, но осуждали за то, что Пелагея Егоровна не ходила в церковь и никогда не говела. Деревенским сплетницам это давало повод подозревать ее в связях с нечистой силой…

С тех пор как еще мальчишкой бывал я у Пелагеи Егоровны, прошло много лет. Вскоре после войны, вернувшись из Германии, я поехал в Гусь-Хрустальный, а оттуда решил заглянуть и на Вековскую стражу. Пелагея Егоровна была уже совсем старой и не узнала меня. Когда же я напомнил ей о матери, о нашем покосе, растрогалась- вот, мол, не забыл вековую старуху, - начала расспрашивать - где живу, да что делаю, да есть ли семья, детишки? Потом уговорила погостить хоть денек.

В избе у нее по-прежнему пахло сухими цветами и травами, значит, по-прежнему собирала их.

- Да я в войну-то больных ими пользовала, - призналась она. - Хотя теперь тут у нас и докторша есть и больничку открыли, да в войну лекарства, видишь ли, не хватало, вот я и лечила травками.

- А как вы, Пелагея Егоровна, постигли все это? Откуда про целебные свойства растений узнали? - спросил я у нее.

- Это еще от баушки, - ответила она. - Баушка-то моя была касимовская татарка, а дед в лесниках у Баташовых служил. Вот он и увез ее из Касимова. А мать дедова, значит, свекровь моей баушки, ворожить знала и понимала, какая трава какую силу имеет. Баушка от нее это и переняла, а я уж от баушки. Трав-то ведь много, а у каждой свое назначение, - продолжала она, взяв с полки несколько сухих пучков и разложив их перед собой на коленях. - Вот это листочки багульника. Он на болотах растет. Если заварить их да настоять, то от сухого кашля куда как хорошо помогают. А это змеевик. Корешки его понос останавливают. А это вот болиголов. Он ядовитый и словно бы мышами припахивает, но ежели ребенок от удушья заходится, то первое лекарство - болиголов. Спорыш-трава после трудных родов для женщин пользительна…

Спать меня Пелагея Егоровна уложила в летних сенцах, на деревянном топчанчике. Августовская ночь была теплой. От подушки пахло чем-то нежным, убаюкивающим. Этот запах я чувствовал и во сне. А утром спросил:

- Пелагея Егоровна, чем это вы подушку-то надушили?

- Не догадался? - лукаво усмехнулась она.

- Нет.

- Это я душицы тебе в изголовье подкинула. Трава такая в лесу на сухих полянах растет. Баушка сказывала: кто поспит на душице, тот в другой раз к этому месту потянется. Раньше девушки суженых душицей к себе привораживали, а тебе положила, чтобы ты своей родины в чужине не забыл, чтобы тянуло тебя к ней. будто к суженой.

С тех пор я не видел, да уж и не увижу Пелагею Егоровну: ее давно нет. Но, вспоминая о ней, я думаю, что такие знахарки творили доброе дело. Любовь к природе и стремление познать ее тайны всегда будут жить в людях.

Лет десять тому назад в Спас-Клепиках старый учитель Григорий Романович Лапин показывал мне целую стопку папок с гербариями лекарственных трав, собранных его учениками.

- На уроках биологии я рассказал ребятам о целебных свойствах некоторых растений, встречающихся в нашем Мещерском крае. Это заинтересовало их, и вот результат, - указал учитель на стопку гербариев.

Теперь тысячи мещерских школьников каждое лето увлеченно занимаются сбором полезных трав и сдают их в аптеки. В лабораториях из них производят лечебные препараты.

Мещера донимает людей туманами, горькими росами, малярийными комарами, но Мещера же врачует животворной силой своих целебных, лекарственных трав.

12

…Ну и что ж, что в этом краю нет снежноголового Эльбруса, что здесь не цветут магнолии и олеандры. Но белоствольные мещерские березы восторженно обнимал Сергей Есенин. Помните, у него:

Зеленая прическа,
Девическая грудь,
О тонкая березка,
Что загляделась в пруд?

В Мещеру влюбился Константин Паустовский и посвятил ей строки, полные нежности: "На первый взгляд это тихая и немудрая земля под неярким небом. Но чем больше узнаешь ее, тем больше, почти до боли в сердце, начинаешь любить эту обыкновенную землю. И если придется защищать свою страну, то где-то в глубине сердца я буду знать, что я защищаю и этот клочок земли, научивший меня видеть и понимать прекрасное, как бы невзрачно на вид оно ни было, - этот лесной задумчивый край, любовь к которому не забудется, как никогда не забывается первая любовь".

Эти строки были написаны летом 1938 года. Паустовский жил тогда в зеленом мещерском селе Солотче. Там у него гостили друзья - писатели Рувим Фраерман и Аркадий Гайдар.

Потом была война. На фронте под Киевом в 1941 году я встречался с Гайдаром, и он рассказывал мне, как в то довоенное лето они втроем - Гайдар, Паустовский и Фраерман - ходили удить окуней на дальнее озеро. Возвращаясь оттуда, они шли по узкой лесной тропинке к деревне Лысково.

- День был солнечный, знойный, - вспоминал Гайдар, - мы устали и присели отдохнуть под старой дуплистой сосной. Нам было очень хорошо. Я вынул из полевой сумки блокнот, вырвал листочек и написал на нем, сколько радости дает людям теплое лето, чистое небо, ясное солнце и верная дружба. Все трое мы подписались под этими словами, потом свернули листочек трубочкой и положили в пустую бутылку. Горлышко бутылки заткнули пробкой, пробку залепили смолой и опустили бутылку в дупло той старой сосны, под которой сидели.

Когда кончится война и снова будет теплое лето, чистое небо и ясное солнце, - сказал Гайдар, - я поеду в те лесные края, найду старую сосну на просеке, достану нашу записку, покажу ее друзьям, и мы будем вспоминать, как воевали за нашу Советскую землю.

Осенью того же 1941 года Аркадий Гайдар погиб в бою с фашистскими захватчиками на Украине, недалеко от Днепра. Но, может быть, в последние мгновения своей жизни он вспоминал и зеленую землю Мещеры…

Мещера, любовь моя! Я дарю ее вам. Дарю от чистого сердца. Мне хочется положить в изголовье вам пучок мещерской травы душицы, чтобы в душе вашей возникло неодолимое влечение к этой теплой земле.

Болдинская осень

1

Светло, прозрачно и тихо в осеннем саду. Под ногами шуршат опавшие листья. Винный, чуть горьковатый запах перебродившего сока исходит от них. "Унылая пора! Очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса…"

Я останавливаюсь перед старой дуплистой ветлой. Громадный, седой, морщинистый ствол ее причудливо перекручен. Наверху, среди еще не совсем оголенных веток, темнеют грачиные гнезда.

Влажно пахнуло ветром, раздался глухой деревянный скрип, будто отворяют ворота, и не сразу догадываешься, что это каким-то своим суставом скрипнула старуха ветла.

Говорят, что ей уже более ста пятидесяти лет. Современница Пушкина. Что перед этим - век человеческий?..

От старой ветлы по дорожке, окаймленной кустами, выхожу к горбатому мостику, переброшенному через пруд. Темная, густая вода подернута ряской. Оранжевыми пятнами лежат на ней кленовые листья, похожие на обрубленные гусиные лапки.

С мостика виднеется угол деревянного дома, невысокое крыльцо с двумя опорами в виде колонн, белые наличники окон. А возле дома и вокруг всего пруда и еще дальше за ним - кусты и деревья в пылающем разноцветье осенних красок: то охристо-золотые, то оранжевые, то густо-багровые. И снова с пронзительной ясностью память высвечивает дивные строки: "В багрец и золото одетые леса…"

Ведь именно здесь, в Болдине, родились эти пушкинские стихи.

Пушкин приехал сюда в начале сентября 1830 года. После суетной, шумной Москвы небольшое поместье, затерянное в дальнем краю Нижегородской губернии, обступило его тишиной.

"Ах, милый мой! - писал он отсюда Плетневу. - Что за прелесть здешняя деревня! Вообрази: степь да степь, соседей ни души, езди верхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает".

Вчера и сегодня (через сто тридцать четыре года после той первой болдинской осени!) я обошел все комнаты его старого дома, весь сад, окружающий дом, и окрестности Болдина, а теперь пытаюсь представить, как жил он здесь тогда. Хотя бы один его день.

…По-деревенски рано отобедав, он велел оседлать коня и выехал из усадьбы в осеннее поле. Дул влажный, холодный ветер. Пушкин направился к роще, темневшей на взгорке. Рощу почему-то называли Лучинником. Росли там березы, молодые дубки и клены. За деревьями ветра почти не чувствовалось. Стояла чистая, хрустальная тишина. Он спешился, привязал коня, а сам пошел побродить, прислушиваясь к шороху увядшей листвы и глубоко, всей грудью, вдыхая густой горьковатый запах.

Потом, уже перед вечером, ехал обратно. Ветер стал холоднее и резче, прохватывал через толстое сукно сюртука. У ворот передав лошадь подбежавшему конюху, Пушкин взбежал по ступенькам крыльца, прошел через темноватые сени, в передней снял сюртук, скинул забрызганные грязью сапоги и, сунув ноги в мягкие поярковые домашние туфли, через гостиную прошел к себе, в угловую комнату. Там загодя была протоплена печка, и он встал, прислонясь к ней спиной, чувствуя, как входит и растекается по всему телу блаженная теплота.

В окне догорал неяркий закат. Небо из розоватого становилось пепельно-серым. В комнате сгущались и беззвучно шевелились странные тени. Так же беззвучно вошел слуга, осторожно неся в руке тонкую свечечку, и зажег от нее толстую свечу на столе. Тени отступили в углы и за кресло. А Пушкин стоял, как бы погруженный в забвение, и чувствовал:

…Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться, наконец, свободным проявленьем…

Он шагнул к столу, сел в кресло, поджав под себя правую ногу, и, глядя на колеблющееся пламя свечи, еще острее ощутил, как -

…Мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут.
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута - и стихи свободно потекут…

Попозже в угловую опять заглянул его деревенский камердинер со своею заботой:

- Батюшка, Александр Сергеевич, поужинать не изволите ли? Проголодались небось. Али чайку подать?

Но Пушкин досадливо отмахнулся рукою, державшей перо, - дескать, поди, не мешай! И долго еще в осенней густой темноте желтели светом окна угловой комнаты…

Возможно, все было не так, и это только плод моего бедного воображения. Возможно… Но это факт, что болдинская осень вошла в русскую литературу необыкновенным взлетом поэтического гения Пушкина. За несколько недель 1830 года, проведенных в деревне, им было написано более тридцати разных стихотворений, две главы "Евгения Онегина", "Домик в Коломне", "Скупой рыцарь", "Моцарт и Сальери", "Пир во время чумы" и прозой - пять повестей Белкина. Пять повестей!

Позже сам Пушкин отмечал, что давно уже не писалось ему так, как той осенью в Болдине. Еще два раза - в 1833 и в 1834 годах, но опять-таки осенью, приезжал он сюда. Здесь писались сказки "О рыбаке и рыбке", "О мертвой царевне и семи богатырях", поэма "Медный всадник", великолепные стихи об осени и "История Пугачева"…

2

Трудно, даже невозможно представить себе Россию без Пушкина. Как бы могло это быть, если бы с младенчества не носили мы в душе своей родниковую свежесть его стихов. Ну кто же еще на школьной скамье не повторял этих строк:

У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том…

А этих:

Товарищ, верь, взойдет она,
Звезда пленительного счастья…

Нет, мы можем представить себе Россию без графа Салиаса или Мережковского с Арцибашевым - хоть бы и вовсе не было их! - но невозможно даже вообразить ее и самих себя без Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, Льва Толстого, без тех великих и славных, которыми велика и прекрасна живая мысль российской земли.

У каждого из нас в паспорте обозначено место рождения. У одних это может быть столица, у других какая-нибудь деревня Бердяйка, которую не сыщешь даже на самой подробной карте, но каждому равно милы его родные места, и каждый, где бы он ни был, хранит в своей памяти что-то дорогое и близкое. То ли это дом в Москве, у Рогожской заставы, то ли узенькая, окаймленная сурепкой, тропиночка к безвестной речке, петляющей среди кустов тальника. И сладко сердцу от этих воспоминаний.

Но есть в России места столь же дорогие и близкие сердцу каждого, как и то единственное, где впервые увидел он небо и землю, где произнес свое первое слово: мама. Есть такие места.

Услышишь: "Ясная Поляна" - и сразу возникает в памяти облик бородатого старика с мудрыми, живыми глазами, глубоко сидящими под опушкой мохнатых бровей. Или скажут: "Михайловское", "Болдино", - и в воображении уже встает с детства знакомый образ поэта. А если случится в некий срок побывать в тех местах, волнение охватывает душу, как при свидании с милыми сердцу. Значит, и эти места тебе дороги, значит, и здесь начиналась она, твоя родина…

Вот с таким чувством ехал я нынешней осенью в Болдино.

Сто тридцать четыре года назад Пушкин ехал туда из Москвы через Владимир, Судогду, Муром, через Арзамас, оттуда на Лукоянов, а уж из Лукоянова в самое Болдино. Ехал долго, на перекладных. Теперь так давно уж не ездят. Есть путь короче и легче: от Москвы, с Казанского вокзала, по железной дороге до Арзамаса, а от Арзамаса до Болдина, потом сто с лишним километров на местном автобусе. Но я сначала попал не в Болдино, а в Починки. Из Починок же у меня оказались попутчики - сотрудник местной газеты "Сельская жизнь" Виктор Кулаков и молодая женщина Евгения Маевская, инструктор партийного комитета. Оба они были из Болдина и хорошо знали эти места.

За речкой Алатырь и за Ужовкой, вдоль дороги, еще желтели и пламенели осенней листвою леса, потом начались полевые просторы, то густо зеленеющие всходами озимых, то рыжеватые, уставленные высокими суслонами конопли, то черно-бурые из-под только что выкопанной картошки.

Слева от дороги раскинулась деревенька, обсаженная рябиной.

Назад Дальше