В сборник ростовского писателя В. Н. Семина (1927–1978) вошли повесть "Семеро в одном доме", роман "Женя и Валентина" и рассказы "Ася Александровна", "В гостях у теток" и "Эй!".
Картина предвоенной жизни, пафос этой жизни, выраженный в мыслях, поступках людей, в приметах времени, предстают широко и подробно в романе "Женя и Валентина", который впервые издается в наиболее полном виде.
Семин с особым интересом наблюдал в своих произведениях, как сложны и противоречивы люди, как неоднозначны они и как живы и естественны в своей неоднозначности. Каждый его герой старается в силу своего разумения понять этот мир, составить о нем представление, доискаться смысла жизни и найти свое место в ней.
Содержание:
― СЕМЕРО В ОДНОМ ДОМЕ ― 1
― ЖЕНЯ И ВАЛЕНТИНА ― 28
Рассказы 87
Виталий Семин
― СЕМЕРО В ОДНОМ ДОМЕ ―
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Они пили водку, спорили о том, что быстрее пьянит - разбавленный спирт или водка. Говорили, что папироса после водки пьянит сильнее, чем две кружки пива. На них была чистая рабочая одежда. Они только что искупались под душем в саду. Душ этот самодельный. Чтобы наполнить его, надо наносить воды из водопроводной колонки. Воду носить далеко, почти целый квартал, к тому же потом с ведрами надо подняться по приставной лесенке и перелить воду в бочку. Короче говоря, особенно не накупаешься. Руки у них были сыростно-белыми. Такими они бывают, если смыть с них глину, налипшую за целый день. Такую глину смываешь, будто отдираешь кожу, обожженную солнцем, и остается новая кожа, еще не тронутая солнцем. Кто-то из них успел прочитать дневные газеты. В "Известиях" была статья о долголетии. Какой-то польский профессор сравнивал статистические данные смертности мужчин и женщин за несколько веков. Выходило, что во все века женщины жили дольше мужчин. У женщин "смертность", а у мужчин - "сверхсмертность". Во-первых, война, во-вторых, алкоголизм, курение. Или, может быть, во-первых, алкоголизм и курение, а во-вторых, война…
- Он придет с войны, - сказал Толька Гудков, - а у него пять ран. Когда-то они дадут знать.
- Пей не пей, а если пять ран…
Все-таки войну они хотели бы поставить на первое место.
- Мы же ходим по домам, видим, - сказал Толька.
Все они работают в ДПО - добровольном пожарном обществе. Проверяют в новых домах газовые колонки, в старых - угольные печи. Кладут угольные печи, ремонтируют их.
- Бабки в каждом доме есть, - продолжал Толька, - а дедов почти не видно.
- Но вы их можете просто не видеть, - сказал я. - Все-таки вы ходите по квартирам днем, а днем многие деды работают.
- Да что далеко ходить, - сказал Толька, - поднимите руки, у кого есть отцы.
И он посмотрел на сидящих за столом. На Вальку Длинного, на хозяина дома Женьку, на меня, на Валерку. Никто не поднял руки.
- У меня есть, - сказал Валька Длинный, - ты ж знаешь.
- И у тебя считай, что нет. Он же не с тобой живет.
В это время из коридора открылась дверь, и Женькина мать позвала меня.
- Витя, - горячо и раздраженно заговорила она, когда я вышел к ней, - ты им что-то рассказываешь, а они тебе в рот смотрят. А мне завтра к шести часам на работу. И ребенку негде спать. Накурили. Глаза залили. Пусть расходятся. Посидели - и хватит. Скажи им, ты ж все-таки постарше.
В кухне крикнула девочка, и Женькина мать побежала к ней.
- Да ничего я им не рассказываю, - отнекивался я.
Я еще постоял в коридоре - все думал о том, как Толька Гудков попросил поднять руки тех, у кого живы отцы.
Потом пришла с работы Дуся, Женькина жена, решительно распахнула дверь, сказала:
- А ну, ребята, закругляйтесь! Посидели - и хватит. Дитю негде спать.
- Замолчи! - крикнул Женька. - Ребята на тебя целый день пахали, дом тебе строили.
- Знаю, как вы строите, - крикнула Дуська. - Вам лишь бы водки нажраться!
Ребята, обходя Дуську, стали выходить на улицу. Вышел и я. В хате кричали друг на друга Дуська и Женька. Потом раздался звук пощечины, Дуськин крик:
- Унижаешь меня перед своими обормотами, подлец!
- Еще дать? - крикнул Женька и выбежал на улицу. В темноте он почти наткнулся на меня.
- Ты ж сам видел, Витя, - сказал он мне, - ты ж видел! Ребята пахали. Ты сам напахался сегодня. А они с утра еще на работе вкалывали. Кирпич, глина, а после работы ко мне. Плечи же могут полопаться. А она - такое. Ей же строят. Правильно, да? Кто за стакан водки целый день саман таскать будет? Ей все даром делают, а она и тут не может не гавкать!
- Нет, Витя, ты скажи, что мы такого сделали, - подошел Толька Гудков. - Тихо, спокойно сидели. Мы ж не ради водки пришли. А то, что выпили, так это вроде положено. Да? Поработал, ну тебе и поднесли.
- Нет, Витя, ты скажи, в чем я не прав? - спрашивал Женька. - Ну, вот ты так подумай и скажи.
Рядом пытался завести свой "ковровец" Валька Длинный. Мотор мотоцикла не заводился, длинная Валькина нога неуверенно жала на рычаг. Наконец мотор затарахтел, зажглась лампочка, освещающая спидометр, свет от большой передней фары уперся в толстый ствол уродливо остриженной акации - недавно электромонтеры срезали ветки, мешавшие проводам, - высветил кучу глины на углу, угол хаты, в двух комнатах которой совсем недавно жили я с женой и сыном, Женька с женой и дочкой, мать Женьки и моей жены и бабка Женьки и моей жены. Валька Длинный перешагнул через мотоцикл и, как на детский стульчик, уселся на сиденье. Он оглянулся на нас и усмехнулся. Он не считал, что произошло что-то такое, из-за чего стоит так много разговаривать.
- До завтра, - кивнул он.
- А ты никого с собой не берешь? - спросил я.
Длинный оглянулся на Гудкова.
- Нет, - сказал Толька, - он пьян. Пусть сам разбивается на своем драндулете.
Валька усмехнулся. Отталкиваясь длинными ногами, он двинулся мимо акации, обогнул кучу глины и выехал на дорогу. Дорога была немощеной, разбитой грузовиками, мотоцикл вилял, луч прожектора высвечивал проезжую часть дороги от одного темного ряда акаций до другого, но нигде не было видно сколько-нибудь гладкого места.
Валька свернул с дороги на узкий асфальтовый тротуар, газанул, задний фонарик, наливаясь ярким светом, помчался мимо одноэтажных домов.
- Собьет же кого-нибудь, - сказал я.
- Да ничего, - равнодушно сказал Толька Гудков.
- Пусть не ходят, - сказал Женька.
Потом мы провожали Тольку и Валерку, возвращались с Женькой домой. Я мирил Женьку с Дуськой, что-то говорил им, а сам все думал о том, что никто из ребят не поднял руки, когда Толька спросил, у кого живы отцы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В октябре сорок пятого года вернулся домой отец Женькиного приятеля - Васи Томилина. Приехал он часов в десять утра, мать свою послал за женой на работу, а сам, даже не побрившись, сбросив на кровать мешок и шинель, пошел в школу за сыном. В школе было пусто и тихо, он шел по длинному коридору, потрясенный этой тишиной, потрясенный своим счастьем. Он собирался лишь приоткрыть классную дверь, а распахнул ее во всю ширь, щеки его дрожали, когда он, отыскав среди тридцати ребят своего сына, позвал!
- Вася!
Потом он стоял, оглушенный плачем и криком, и не понимал, почему учительница говорила ему:
- Не надо было этого делать…
Какой-то мальчишка, оттолкнув его кулаками, выскочил из класса и побежал по коридору, крича: "А-а!"
Женькина мать работала в школе техничкой, она видела, как Женька бежал по коридору.
- Побежала я за ним, - рассказывала она мне, - Витя, а он выскочил на улицу - и домой. Упал на кровать, бьет кулаками подушку, кричит: "И к Кольке отец приехал, и Петька уже с отцом на рыбалку ходил, и Васька теперь пойдет…" Ну, жалко же его, идиота, скотину.
В "идиотах", "скотинах" Женя ходит давно. С тех пор, как вернулся из армии. Он и сам о себе иногда так говорит: "А вот к вам пришел Женя-идиот".
Он прекрасно понимает, что лучше всего засмеяться над собой первым…
- А ведь я, Витя, не хотела, чтобы он родился. Ирке тогда было уже четыре года. Хватит с меня, думаю, детей. Хиной его травила. По два часа в горячей ванне сидела - ходили мы для этого с Николаем в баню. А потом Николай говорит: "Хватит. Будешь рожать. Не могу я больше на это смотреть". Я и родила. А он родился весь в отца, футболист - четыре килограмма двести грамм. И сразу заорал: "Бе-е!" - Она засмеялась. - Ну, думаю, глотка здоровая, грудь мне оторвет. Николай узнал, что Женька весит четыре двести, говорит: "Завтра побежит в футбол играть". А мы с Николаем познакомились на стадионе. Я Иркой была беременна, живот был большой, а все бегала в баскетбол, пока меня раз прямо на площадке не стошнило. Николай меня увел и говорит: "Чтоб больше сюда ни ногой". Я и до сих пор, хоть и пятьдесят мне, хоть и туберкулезом болела, стойку сделаю лучше, чем Женька. Ирка спортивная, натянет свой купальник, начнет во дворе заниматься, а я посмотрю на то, что она делает, и все повторяю сама. На фабрике во время физкультпаузы наша физкультурница говорит: "Молодые, посмотрите, как Анна Стефановна упражнения выполняет".
Анной Стефановной ее зовут только на фабрике. Дома ее зовут Мулей. Она удивляется.
- Для них, - говорит она об Ирке и Женьке, - у меня другого имени нет. Увидят мою детскую фотографию: "Му-уля стоит!"
Мулей ее зовут и соседи… До войны когда-то это было просто "мамуля". Сегодняшняя Муля с довоенной мамулей не имеет ничего общего.
- …А Женька попробует стойку сделать - и не может. Ирка над ним смеется, а он стесняется. Слабости своей стесняется. Он и купаться стесняется. Соберется еще мальчишкой купаться, выгонит всех из хаты, окна одеялами занавесит, позатыкает все дырки, а Ирка кричит ему: "А я тебя все равно вижу". Он орет: "Муля, прогони ее!.." Ирка на меня обижается. И всегда обижалась - считает, что я Женьку больше люблю, чем ее. Пусть заведет двоих или троих, тогда узнает, можно ли одного своего больше любить, чем другого. Жалела я Женьку больше, потому что вину перед ним чувствовала. Травила же его, пока он не родился. Он и рос слабым. И мамсиком он был у меня. Ирка - та больше к отцу, и отец к ней. Читать она рано научилась. И вообще самостоятельная. У бабки ее оставишь - она останется. А Женька только со мной. И болел он. Я часто думала, в кого он. Николай здоровяк. Плечи вот какие, грудь борца - борьбой занимался, - бедра узкие. У него только чиряк вскочит или там насморк, а так больше ничего. И я - хоть у свекрови спроси, она меня не любит - подыхаю, а не работать не могу. Совсем уж умирала от туберкулеза, детей ко мне не подпускали, а в кровати почти не лежала, не могла. Полежу немного, а потом вскочу, в комнате убираю, во дворе, пока меня Николай в кровать не загонит. И ничего, выздоровела. Потом рентгеном в легких ничего не могли найти. А ведь в тот год умерли брат и сестра Николая. Ее дочку сейчас воспитывает свекровь. У нас тогда в доме эпидемия была. Старший брат Николая всех заразил. Он был такой… особенный, что ли. Ну, справедливый. Я про таких потом только в книжке читала, а в жизни не видела. В горисполкоме работал, пост крупный занимал. С утра до ночи на работе, по командировкам мотался, а у самого зимнего пальто не было. Он и простудился где-то в командировке и на болезнь не обращал внимания, пока уже смерть не увидел. А у него даже не туберкулез, а скоротечная чахотка. Он и жену заразил, и сестру. Жена выжила, а сестра умерла. Я тогда с Николаем поругалась, Николай не хотел, чтобы я детей к своей матери отправила, боялся, чтобы брат и сестра чего не подумали. А я ничего не боялась, только за детей. А сама болела - не боялась и за больными ходила - не боялась. И вообще я болезни не признаю. Во время войны только и спасались огородом, только и жили с него. А у меня под мышками вот такие нарывы, сучье вымя. Руки носила, как крылья, к бокам прижать не могла. А сама утром на работу, а с работы прибегу - и с лопатой на огород. Сколько нас тогда на этот огород было? Моих двое, да свекровь с внучкой, которая после умершей дочки у нее осталась, да мать свекрови тогда еще жива была, да свекор мой, сумасшедший. Какая от них помощь? У свекрови ноги пухнут, свекор под себя ходит. Ирке тогда одиннадцать лет было. "Мама, я пойду с тобой на огород тебе помогать". Ну, пойдем. Отойдем от города километр: "Мама, я устала". Посажу ее в тачку на мешки. Сидит. Приедем, а она за бабочками погоняется, выдернет две травинки и заснет на грядке. Я ее опять в тачку, впрягусь и привезу домой. Вот и вся помощь.
А Женька с детства был слабым. Сладенькое любил. Ирка и сейчас сладкого не любит и в детстве не любила, а Женька - конфетки, киселек. Это он сейчас грубит, водку пьет, а то был настоящим мамсиком. А сколько раз он помирал! В шесть лет его дизентерия схватила. Полгода на одном рисовом отваре и манной каше сидел. Помирает - и все! Николай одного врача приведет, другого. Профессора какого-то. Диету доктора приписывают, а ему все хуже. И плачет: "Мама, борща хочу". Я не даю, а Николай как гаркнет: "К черту! Видишь же, помирает! Пусть перед смертью съест, чего хочет". Я налила ему борща полную тарелку. Жирный борщ, с кусками мяса. Женька всю тарелку и съел. Я плачу, на Николая обижаюсь - если бы Ирка заболела, он бы так не сказал. А Женька борщ съел, и назавтра ему лучше. - Муля засмеялась. - Поправляться стал.
Она не боится вспоминать и рассказывать страшные истории. И о ком бы она ни говорила - о муже, о сыне, о себе, - всегда в том, что она рассказывает, есть какой-то вызов: "Со мной и не такое было, а это ерунда!"
- …В сорок четвертом с легкими у него плохо стало. И весь он сделался слабый, доходяга, под ветром шатался. Синий такой, аж прозрачный. Я в больницу, я в военкомат, я в школу. Дали ему место в санаторную школу. Лесной она сейчас называется. Отправила я его туда, и аж легче мне стало. Одного, думаю, пристроила. Два первых дня даже решила к нему не ходить. Тогда в первый же вечер за мной прибегают пацаны, Женькины приятели, стучат в окно: "Тетя Аня, вас Женька зовет". Набросила я пальто на плечи, платок - школа рядом с нами была, это сейчас ее перевели в другой район, - подбегаю к забору, куда мне пацаны показывают, а он раскинул руки, лежит в расстегнутом пальто грудью на снегу и говорит: "Муля, если ты меня отсюда не заберешь, так и буду лежать на снегу". Вот такой зараза был уже тогда.
Муля внимательно смотрит на меня черными, испытывающими, какими-то непрощающими глазами:
- Ничего, что иногда ругаюсь? Я привыкла на фабрике с бабами. Фабрика у нас женская. А бабы без мужиков как соберутся… Только Ирке не говори, а то Ирка у меня принципиальная. Я раньше думала, что лучше моей дочери нигде нет, такая она комсомолка правильная и принципиальная. Аж робела я рядом с ней, аж холодно мне было. Я выругаюсь, а она перестанет со мной разговаривать. Месяц может молчать.
"Ах ты такой-сякой, - говорю я Женьке, - а ну, вставай сейчас же! Ты знаешь, сколько мне стоило выходить тебе путевку в санаторную школу? Человек с ног сбился! Ты знаешь, сколько на это место претендуют? Тебе его дали потому, что на отца похоронная пришла. Отца бы не убило - тебе бы десять лет сюда очереди дожидаться. Дома вон еще сколько людей есть хотят. Ты в школе питаешься, так нам хоть облегчение. Вставай сейчас же, паршивец!" Встал он, а я домой, сварила ему молочный кисель - два литра молока я в тот день как раз достала, сахар у меня был, крахмалу немного, и все на кисель пошло. Принесла ему полную двухлитровую банку. Он мне говорит: "Зачем мне твой кисель? Я домой хочу без твоего киселя". Но банку все-таки взял. Съел он в тот вечер весь кисель. Сначала полбанки, а потом, чтобы кисель не пропадал, остальное. Тошнило его, рвало всю ночь. И скажи ты - до сих пор молочного киселя не ест, а раньше самая любимая его еда была.
Пришлось мне все-таки забрать его из санаторной школы до срока. Каждый день, только с работы приду, уже стучат в окно: "Тетя Аня, идите, Женька вызывает". Прибегаю, а он, паршивец, лежит в снегу: "Забери домой". Или грозится выпрыгнуть из окна третьего этажа.
А потом - не помню уж когда - завел голубей. Загадили весь чердак, и сам, как черт, грязный - в паутине, в перьях, в пыли, в саже. Водить пацанов с разных улиц стал в хату. Я ему говорю: "Продай голубей или я их переведу к черту". - "А я, говорит, хату спалю". Товарищи у него появились - дураки-голубятники по двадцать, тридцать лет. Дела у него с ними - голубей меняют, выкупают друг у друга, если к чужим залетит. Один раз просит у меня пять рублей. "Зачем тебе, Женя?" - "Надо". - "Зачем?" - "Надо!" - "Ты знаешь, как человеку пять рублей достаются? А ты - пять рублей!" - "Я должен". - "А ты скажи тому, кому должен, что мать у тебя уборщицей в школе работает, что у нее таких денег нет и что она не может платить за твоих голубей столько денег. Вот возьми рубль и отдай ему". Он взял у меня из рук рубль да вот так его передо мной на мелкие клочки, а потом все это в кулак - и бросил мне в лицо. "На тебе твой рубль!" Да так по блатному: "Н-на", - говорит. И даже не "на", а "нэ тэбэ". Ах ты, гад сопливый! Все во мне перевернулось. А это на улице было, при людях. Я его по морде, по морде. "Я тебя, говорю, больше знать не желаю. Ты мне не сын и домой не приходи". Он убежал. Весь день и весь вечер его дома не было, а ночью слышу стук в дверь. Выхожу в коридор, спрашиваю: "Кто?" - "Теть Аня, откройте, это мы с Валеркой", - голос Васи Томилина, Женькиного товарища. "Чего вам? От Женьки пришли? Так нам говорить не о чем. Так ему и передайте". Слышу - шепот. Потом Васька опять: "Теть Аня, да вы на минутку откройте, я вам что-то хочу сказать". Приоткрыла дверь, а Женька - раз в щель; пробежал в комнату, забился в угол и сидит. Ну, извинялся: "Муля, я погорячился", обещал учиться на одни четверки, помогать дома.
И правда, помогал, печку топил, смотрел, чтобы горела, пока я с работы приду. А понимать, как деньги достаются, так и не научился. С Иркой они всё смеются надо мной: "Муля, ты колбасу, как портянку, на метры покупаешь?" - мол, такая дешевая. "Муля, твоими яблоками только мостовую мостить". А какую я могла на свои деньги колбасу им покупать? Только ливерную. Сама я ни кусочка колбасы, ни яблока. Утром встану - еще темно, еще они спят, - приготовлю им завтрак, бабке, матери своей, тоже приготовлю, одному в шкаф положу, другой оставлю на столе, матери - на подоконнике. Напишу на каждой порции записки, а они проснутся, все перепутают и смеются надо мной. Смеются, что у меня погребки, куда я на черный день крупы спрячу, муки, масла. "Муля сама не может найти, куда спрятала". А я и правда не могу. Забита же голова целый день. И то надо, и это. И все для них. Сама я после смерти Коли в одном платье и в одном пальто десять лет проходила. На фабрике, в столовой, надо мной тоже смеются. Как подходит моя очередь, так кассирша говорит: "Знаю, знаю, Анна Стефановна, вы, как всегда, полборща, полкаши и полхлеба". А сколько лет я одной кашей жила! Я и сготовлю - сама не съем.