Благодарение. Предел - Григорий Коновалов 11 стр.


XXVIII

Заявилась Ляля, без расспросу рассказала, как привела Истягина в свою комнатку. Не хотел идти, не верил, что ведет его не в квартиру Серафимы.

- Хватит разъяснять, - остановила ее Серафима.

На кухоньке Серафима давала указания Ляле на длительный срок:

- Ты хлопотунья, Лялечка, поухаживай за моим морячком. Он добрый, жалко его, - насмешливо говорила Серафима, но Ляля догадывалась, что насмешкой сдабривает свое горе горькое - расставание с Антоном.

Ляля согласно кивала головой, молчала, а лицо ее было угнетено, тревога гоняла глаза.

- Молчишь почему? Ты же свой человек, скажи, открой сердчишко-то. Поручение на твою долю выпало необыкновенное. Он порядочный человек, только исповедоваться будет, верно. Ты послушай его. Потом мне расскажешь.

- Как же ты, Серафима Максимовна, не захотела след за собой затереть.

- Следы затирают подлые и трусливые. А что? Родина меня проклянет, а? А может, для нее моя работа важнее всего, а? Не все ли ей равно, кого баба любит: Антошку или Мирошку, оба сыны отечества, так, а?

- Кого обидела. Теленок он, ей-богу.

- Ну и погладь его по голове, Лялька, погладь. Разрешаю. Платки приготовь - плакать он будет. Позер, любит драматизировать, в поэзию возводить пустяки. Иной бы нормальный набил морду жене и хахалю, выгнал бы или простил. А этот… Сволочь он, жмет на самые чувствительные клеточки в душе. Но не на ту напал, вижу насквозь его, смеюсь!

- Стыдно тебе, вот и бойчишься. А пожалей его какая-нибудь, ты… в косы вцепишься. Ты кто в этом вопросе? Покоя лишишься, если какой мужик мимо тебя глянет. Ох, Серафима Максимовна, ты прямо-таки захватчица, оккупантка ярая. Два горошка на ложку норовишь. И все мало!

- Умница, погоди судить. - Серафима неторопливо, злясь на себя, уверяла Лялю, что со Степаном Светаевым ничего, кроме дружбы, не было и не будет. Одни страдания от унизительного плена. - Убить готова его, черта пагубного. Но грех убивать: умен, крупная личность. Падать - так уж с белого коня. Лялька, жить охота большая…

- Белый-то конь не Степка, а ты, Серафима Максимовна… Не попался тебе мужик по твоим силам, по уму твоему. Взнуздает сильный - запляшешь.

- А ведь ты, пожалуй, права, Ляля, не встретился.

- А вот и ошибаешься. Есть такой, стоит недалеко, ждет тебя с кнутом и намордником. Ох и выездит он тебя - пена клочьями полетит.

Серафима кивнула на дверь комнаты, где спал мертвецким сном Истягин.

- До святого ему далеко, он всего лишь - блаженный… по зависти к людям.

- Ох, Серафима Максимовна, игрунья ты недобрая.

- Главное, чтобы он отдохнул, в себя пришел, трезво обо всем подумал. Уступил бы фактам. Ну да он такой; фактов нет, так выдумает. Если попросит у меня прощения, тогда, может быть, я… отпущу его на волю. Далеко не заходи в своей жалости. Блюди его здоровье, держи меня в курсе. Мы должны беречь его.

- А вдруг я потеряюсь перед ним? По жалости… Он давно приглянулся мне, до войны, когда ты сватала его за себя. Глупа, конечно, я была - пятнадцать лет.

Серафима насмешливо оглядела Лялю:

- Я пока не отказываюсь от моих прав, возможно, передумаю, поманю его к себе. Он у меня на крючке. Эх, Ляля, Истягин чистоплюй средневековый. Впрочем, как поведешь себя - дело твоей совести.

XXIX

Истягин проснулся на рассвете, первые минуты не понимал, что было с ним наяву, а что - во сне. Болела голова, ныла нога, лихорадило, осыпало холодным потом грудь. Произошло что-то ужасное и непоправимое - это чувствовал он каждым нервом. Как же, где оступился? Не с того ли начался разлом, что поддался подозрениям? Вынудил Макса Булыгина блеснуть честностью. Не знать бы! А уж если узнал, не надо было встречаться с нею, да еще в присутствии третьего, то есть ее хахаля. Но и после пошлой сценки втроем не все было потеряно, тем более что Светаев явно уступал ему Серафиму. Окончательно добил все надежды лучший и давний друг Макс Булыгин.

"Погоди, а зачем я опять о ней? Ведь все же кончено!"

Кое-как восстановил в памяти последовательность того, что случилось с ним вчера. Надо привести себя в форму, пойти в комендатуру и заявить, что стрелял вчера, ранил Светаева. Чему быть, того не миновать. За один проступок (сам допрашивал взятого "языка" - майора, а тот возьми да и скончайся) сняли с него орден Ленина. А сейчас не проступок, а преступление…

"Не знаю я себя… ведь мог вчера ее или его уложить насмерть. А вдруг… в них стрелял? Всю жизнь стараюсь быть разумным человеком, а не получается. Вроде бы подымусь, а закрепиться не умею и лечу вниз. Потом опять подниматься".

Осыпал пепел прогоревшей тельняшки, растирая пальцами.

"Вот что осталось у меня… Да что жалобишь себя! Жесткий и страшный ты человек, Истягин. Никто не знает тебя изнутри настоящим. Морочишь людей и себя".

- Милая Ляля, пусть мой морячок отдохнет, сделай, родненькая, все, - донесся с кухни голос Серафимы.

"Вот ведь какая пройда, умеет прямо-таки по-простонародному, с бабьими интонациями. Но я-то знаю, изощренная, - думал Истягин озлобленно. - Поскорее подальше от нее, забыть".

- Все сделаю ради Катерины Фирсовны и ради тебя, - по голосу Истягин представил себе маленькую усталую женщину, непременно веснушчатую.

Хлопнула дверь - ушла Серафима.

Встал, разминая ногу. Заправил в брюки прогоревшую на боку тельняшку, застегнул тяжелую бляху пояса. Надел китель. Приоткрыв дверь, спросил, можно ли ему выйти на кухню.

Женщина в сером платке сидела у кухонного стола, подперев рукой подбородок. Была она простенькая, только ладно, женственно округленный подбородок придавал лицу значительность и важность.

- Побриться? Вода нагрелась.

Крепконогая, грудастенькая, с выражением зазыва и испуга в глазах ("Дяденька, приневоль!"). В общем-то добренькая, простенькая. Легко с такими. Жизнь стоит на таких вот простеньких.

Делала все несуетно, со сметливостью уверенной в себе опытной хозяйки, хотя была совсем юная. Поливала из кувшина горячей водой на его голову, потом кинула на руки полотенце.

- Будем завтракать, Антон Коныч? Краба сварила - большой! Едва вместился в кастрюлю. Вы во мне не сомневайтесь, я не чужая вам - сродница Филоновых, значит, вам родней довожусь.

- Выходит, родня.

- Голова болит, Антон Коныч?

- Прибаливает маленько.

Ляля склонилась над сумочкой у буфета, вынула аптечную четвертинку с метками.

- Спасибо, добрая душа. Хлебнешь за компанию?

- Не набалована я. Разве что с моряком…

После глотка задержала дыхание, но вот отдышалась, слезы стояли в наивных серых глазах, грудь ходуном ходила. Тылом ладони вытерла румяный рот.

- Лет-то тебе много ли?

- Зря я выпила, да? - затревожилась Ляля.

- Пугают меня выпивающие дети.

- Я женщина.

- Ишь ты. Уже успела замуж сходить. Чего же ты сидишь тут, женщина, к семье надо.

- Нет семьи. Так сбедовала.

- Убери. Знаться с этой холерой не стоит.

Молчали, глядя в разные стороны, он - на залив, она - на "голландку". Вздыхала по-бабьему, по-домашнему.

- Антон Коныч, а ведь ей тяжелее вашего.

- Да? Почему же?

- Обидела не простого мужика, а защитника, потому и тяжелее. Вы должны простить ее. Не виновата она.

Закурил у порожка. Вспомнилось: отец так же вот садился дымить у дверей. Домашнее горьковатое спокойствие приходило к Истягину, и он слушал Лялю, на разные лады говорившую о том, что нужно забыть все. И хоть от несуразности всего, что происходило в нем, разламывало его, он вопреки фактам подумал малодушно: а может, во сне привиделось? А если и было, то так ли уж виновата Серафима Филонова? И он уже не раскаивался в том, что, зная о жизни Серафимы, все же зашел к ней по слабости характера, унизился до пошлой встречи с любовником ее, трепался о лиге рогоносцев.

- И он не виноват, Светаев-то, - сказала Ляля.

- Да, я один виноват - не сыграл в деревянный бушлат на фронте. Я, и больше никто. - Истягин исказил лицо насильственной улыбкой. - Его я не виню. Почему он должен оберегать чью-то честь, лишать себя удовольствия поиграть с чужой молодой бабой? Никаких обязательств это развлечение не накладывает. На его-то месте и я сделал бы то же самое. Это мужу плохо, а ему и ей даже как хорошо. И я делал, и не раз. И даже втайне гордился этак мелкотравчато. Все было, Ляля, все. Если убивал, то что же говорить…

- Нет! Не сделал бы. Вот со мной-то не делаешь. - Она вроде бы радовалась и огорчалась, что с нею ничего пока не случается.

- Ты, девка, плохо людей знаешь. Ведь все ужасно просто и ужасно сложно. А ты кто? Или дитя неразумное, или хитрая хлопотунья за эту… Жалобишь, придумываешь то, чего в ней днем с огнем не отыщешь. Да что там совесть! Просто бабьей порядочности нету - муж вернулся, а она любовника в дом. Бесстыдное и наглое было лицо у нее. - Он встал, стукнулся больной ногой о косяк, сел. Стиснув зубы, не то застонал, не то заругался. - Понимаешь, Ляля, была бы она глупа, я бы все списал: редко ли слабинка вертит человеком, если он ни в бога, ни в дьявола не верит, живет одним днем, особенно в войну. Глупую я бы выстегал и простил. Но эта умна, очень умна. Умным спускать опасно - обнаглеют до немыслимой жестокости. Они ведь втайне про себя-то считают, что ты, я, все простые люди живы лишь их милостью и живем для их счастья. Мы призваны создавать условия для расцвета их талантливых необыкновенных натур. Нет, Лялька, умным прощать рисково. Жестоко надо наказывать по степени ума: чем умнее, тем жесточее наказание.

- А ведь она и комнатушку уступила вам, Антон Коныч. В любой момент можете к себе… Но я не гоню вас. Добрая она, значит, справедливая. Переломите себя, простите.

- Спасибо ей. Придет, поговорим, авось переломлю себя. Злобным жить тоже ведь трудно. Авось утрясется все. Бывает со многими… Чем я хуже других чудаков?

- Антон Коныч, а если она не придет? Насовсем ушла? И вы простите ее, какая она есть?

- Ушла насовсем? Зачем прощать попусту? В идиотское благородство играть? Не по карману мне.

- Так не зачем простите, а чтобы не страдала она, и вам будет легче. Лучше пусть меня обижают, чем я других. Легче жить так. И лучше.

- Такой недотепанности рабской во мне вдосталь без твоей проповеди.

Как чужие разглядывал свои руки на столе.

- Значит, амба, не придет. А как же она узнает, что я простил? Надо разыскать ее, упасть перед ней на колени. - Истягин поигрывал, травил едко свою боль. - Простил и прямо вознесся на небо. Но в комнате той я жить не буду. Я взяток не беру. И откупных не беру.

- А если простил, то и нечего искать ее. Живите тут, поправляйтесь. Я мешать не стану - пригляжу за вами, пока не поздоровеете. А надоем, поругайте, сорвите на мне зло, - рассудительно говорила Ляля, моя посуду под краном. - Можно побить меня. Если поясом, то не медной бляхой. Вы со мной по-свойски…

- Да за что же бить тебя, дурочкина ты дочь?

- Почем знать? Может, за доброту.

- Ты, девонька, это самое, без блажи. И кто вас, таких дур, делает! Ладно. Шутка до меня дошла.

Ночью, ворочаясь на диване, прислушиваясь к ровному сонному дыханию спавшей на кровати Ляли, он думал спокойно, обстоятельно: "Не годится жить в одной комнате с девчонкой. Добрая, ласковая она, доверчивая, да я-то ведь могу черту перешагнуть. А ведь Серафима капкан поставила. Подсунула эту домашнюю крякву, авось засыплюсь. Совесть у самой не на месте, вот и хочется обвиноватить меня. Агрессивные натуры в чистом виде стаптывают лишних. Серафима - не чистопородная агрессивная, разбавлена кое-какими предрассудками гуманного порядка. Такой непременно нужно уличить жертву в угрожающих злонамерениях, чтобы перешагнуть через нее с высоко поднятым знаменем справедливости. Да что я так скверно и очень уж высокопарно думаю о ней? Вона какая милосердная, матерински заботливая - устраивает мою жизнь с полным реестром земных благ: квартиру дарит, нянечку в придачу. Надо подорвать с этого пятачка, пусть токуют тут глухари по привычке. А Ляльку жалко".

Утром собрался уходить. Ляля враз подурнела лицом от растерянности.

- Да как же так, Антон Коныч? Раненого моряка выжила я, выходит? Как ей в глаза-то погляжу? Чем виновата? Мало помогаю?

- С перебором, - нелюдимо ответил Истягин.

- Куда вы хромой? Выхожу, поставлю на ноги… если слушаться будете меня.

- Многое хочешь. Ты должна слушаться, я старше.

- Воля ваша. Только вы ничего не приказываете. Тоже мне, военный… Куда же вы пойдете? Она ведь спросит с меня. А то возьмет да и заявится в самую последнюю минуту, меня прогонит, вас в руки зажмет. Она все может.

XXX

Легко и широко растекался рассвет над спокойными водами залива вдали, над кораблями в бухте. В пробном полете пахнул с моря молодой утренник, поигрывая, закинул ленты бескозырки на свежее лицо матроса, достоявшего ночную вахту на плавбазе.

Последний раз капитан-лейтенант Истягин походил по береговой базе, поднялся по бетонному трапу к двухэтажному зданию штаба, врезанному глухой стеной в каменную сопку. Бетон был все еще молодой, синеватый. Все это - торпедная мастерская, компрессорная, клуб, воздвигнутое руками военных моряков (и он работал), прежде веселило его, теперь вроде бы отчуждалось мрачно и жестко. Последний раз стоял в строю при спуске флага. Потом в каюте старшего офицера посидели вот до этого рассвета. Демобилизовался с увольнением по чистой - нога подвела, не гнулась в колене.

Теперь, в минуты расставания, был он размягчен душой… За время службы домом родным стала для него подводная лодка, вот эта плавбаза - старое вспомогательное судно с душевыми, кинозалом, кают-компанией. Судно это - ветеран морской. В каких только портах не побывало… Однажды во время тайфуна в море (Истягин был еще салага) команда отдала себя на волю божью, бросив якорь. Всю ночь носило, качая так, что старейшие мореходы лежали пластом. Потишало утром, и увидели невдалеке каменный островок, высунувшийся из бездны, как упреждающий перст, - еще маленько качнет, и расшибетесь.

Навсегда покидая базу, сходя на берег, Истягин взял под козырек два пальца (по-нахимовски).

Получил большие деньги и несколько оробел перед своей свободой. Ректор педагогического института Катерина Фирсовна Филонова восстановила его в правах студента последнего курса. Пока до осени далеко, подрядился сторожить сады и домики в них. Полезно для здоровья. Времени - хоть захлебнись. Готовься к экзаменам. Рыбу лови, пиши воспоминания. Или - исследования нравственного облика великих характеров. Глядишь, нет-нет да и мелькнет Серафима яркой иволгой.

Сады и дачи на узкой полосе - с северо-запада сопки в дубах, с юго-востока - речка. Редкий садовод проходил мимо караулки - фанзы, не постучавшись в окно или дверь, считая долгом угостить прихрамывающего сторожа в морском кителе.

Зачастили к нему рыбаки, приезжал Макс Булыгин, травил баланду. Хозяйственный мужик, построил дом на берегу реки в садах - моряки-сослуживцы помогли.

Тяжелая, со срывами и оступками, заколесила жизнь Истягина - боролся с дурными привычками - курением, выпивкой и со своим непостоянством. У других не видать - выпил, закурил ли, ничего! Даже как-то молодецки попахивало от того же выпившего Макса Булыгина. К лицу ему была трубка, заправляемая капитанским табаком. И сам он здоров во все стороны, хоть опорной сваей под мост ставь его - не крякнет, разве что глаза чуть сузятся да жарче станет их синева.

У Истягина все наособицу, не по-людски. И дым-то от папиросы чернее крекингзаводского, и вином пахнет целую неделю как-то надрывно, трагически. Все реже просторной душой встречал утренние зори, с радостью различая каждую травинку. Все дальше в невозвратность уходили ясность и доброта. Затягивалась хмурью душа.

XXXI

Придерживая плащ на ветру, подошел Макс Булыгин. Тревога разбудила его. "А ведь Конычу плохо" - это была не мысль, а что-то само собой открывшееся в душе Макса, и он пошел искать Истягина.

Припечаленный вид друга беспокоил Булыгина: накренился, вот-вот хлебнет бортом и пойдет ко дну. Полундра!

- Истягин, если можешь, прости меня, развалил, подорвал я твое счастье. До последней черты откровенен с тобой: не очень-то я пекся о твоем счастье. Сам я увлекся ею одно время, дико, но это правда… Теперь я спокоен. Еще на пять лет остался на флоте. Клава - хозяйка добрая.

Истягин молчал, уж ничему не удивляясь.

- Коныч, ты простой парень, и Ляля простая. Соединим концы? Подаришь ей малютку, пусть забавляется, - сказал Булыгин.

"И что он, умный, подделывается под простачка, совсем уж дурит меня", - подумал Истягин.

- До этого ли мне сейчас, Макс?!

- А когда же еще? Одному тебе никак нельзя оставаться, Антон Коныч. Извини, брат, но ты становишься уж очень неразборчив. И опасен для себя. В случайных компаниях рассказываешь непозволительные вещи. Словно мазутной ветошкой мажешь себя. И не только себя. А уж невысказанное-затаенное пострашнее. Горько, обидно за тебя. Не нравится мне твое состояние, браток. Впору колосники на ноги да за борт. Стыдно. Я устроился просто. Хочешь, опытом поделюсь.

Истягин угрюмо молчал, глядя исподлобья.

- Стою у причала. Чую: кто-то остановился около, рассматривает меня упорно. Вижу ноги женские. Повыше поднял глаза - ветерок вдавил платье на животике. Прямо в каком-то трепете задержался взгляд на груди. Еще и лица не увидел, а уж почуял: нашел. Мордашка кругленькая, глазами так и прикипела к Звезде. Отвернулся вполоборота. И она забежала как привязанная. Можно, спрашивает, потрогать Звезду? Потрогай. Пальчиками погладила. "Хочешь, - спрашиваю, - каждый день щупать?" - "А разве можно?" - "Можно, только плата большая". - "А какая?" - "Цепи незримые, семейные". Вот уже две недели весело погромыхиваем мы с Клавкой Бобовниковой цепями. В таких делах, брат, чем дольше копаешься, тем больше ошибаешься. Не будем, Антон Коныч, усложнять и упрощать жизнь. Я о Ляльке. Вряд ли найдешь более преданного человека.

В рубленом домике Макса Булыгина накрыт стол по-праздничному. Жена Макса Клава захотела показать Лялю со всех хороших сторон, принарядиться, закудрявить волосы велела.

Ляля надела бархатное темно-зеленое платье, туфли на высоких каблуках, только волосы не стала завивать, распушила, перевязала голубой лентой.

- Да ты, Ляля, семилетку окончила. Молодец! - хвалила Клава.

- Нет, я пока на вечернем учусь, вечерошница я.

Ляля поставила на стол корчажку пампушек в сметане.

- Сама стряпала? - удивилась Клава, приглашая взглядом всех удивляться мастерству Ляли.

- Знамо, сама… при твоей помощи.

- Мастерицы, - сказал Истягин.

- Ну, и барахлишка у Ляли в достатке, - сказал Макс. Жалел ее и жалел Истягина. И хотел их хорошей жизни.

А Ляля, чувствуя поддержку Макса и Клавы, на глазах хорошела от застенчивого желания семьи, заботы о близком человеке. Не так уж важно, что Истягин с лица смурый, зато ясные глаза, понимающие. Стоял он у дверей, высокий, худощавый, широкие лопатки двигались под рубахой, когда, покурив, выпрямился. И все-таки она колебалась: а вдруг да все это лишь веселые разговоры. Боялась, как бы Серафима не подставила ногу.

Показ Лялиных достоинств продолжался.

Назад Дальше