Благодарение. Предел - Григорий Коновалов 9 стр.


XXI

Серафима увлеклась, солгала Истягину, будто Степан Светаев не симпатичен ей. Наоборот, ей с ним было легко и хорошо. Он был приручен, и она думала о нем как о своем, всячески старалась помочь ему даже своим недомоганием, подтвердив его оригинальную гипотезу - смыкание психиатрии с социологией. Он был сильный, уверенный в себе. Весь широкий - кисти рук, на широких плечах - курчавая голова благородной лепки. И голос широкий, располагающий к радости. Кажется, не придавая никакого научного диагностического значения тому, что проделывал над Серафимой, он больше для своей и ее физической радости постучал молоточком в колени, ласково почиркал крест-накрест по спине. Она подставила было и грудь, но он, ошалело взглянув, застенчиво отвернулся.

Отпустив Серафиму, сел в кресло, заговорил с матерью ее с крайним напряжением быть спокойным.

Катерина Фирсовна улыбкой успокоила его. Потому и пригласила Светаева, что хотела его в зятья. Он племянник самого Маврикия Сохатого по матери.

- Ничего особенного, Катерина Фирсовна. Все очень современно. Каждое поколение оригинально во всем, даже в хворях. Фактор тревожности нарастает в ребенке, когда он еще в утробе матери.

"Да, тревога была", - молча соглашалась с доктором Филонова, чувствуя его приятный авторитет.

…Сумела контрразведка красных так искусно выставить совсем юную Катю Филонову на пути командира эскадренного миноносца Юматова, что он не мог пройти мимо. Никаких секретов выпытывать от него не нужно. Надо уманить его из Шанхая к российским берегам, а там видно будет. Увести, потому что за ним и другие суда в кильватер пойдут. Он уже сделал первый шаг отступничества от устава, составленного еще Петром Великим: провел женщину на корабль. Девчонка влюбилась в свою жертву.

Когда Катя как перед богом открылась перед ним, в первые минуты он решил сбросить ее за борт. Солнце висело над морем, накаляя волны обманчивым жаром. Он поглядел на эти волны, отложил казнь до утра. За ночь-то он и полюбил ее. Стрелял в нее механик, но командир заслонил плечом. Эсминец и два сторожевика вернулись на родину. Служила ему верой, правдой, всей душой, потому что рождена для любви. Был Юматов страстен, горяч с перехлестами, стихиен, но с твердыми берегами офицерской чести. Однажды в заступничестве своем за бывшего сослуживца рассвоевольничался, непоправимо глубоко оступился.

Но арестовать себя не дал. Закрытую на ключ дверь подпер еще диваном и стал отстреливаться. Ее мольбу сдаться не слышал. Тогда Катерина кошкой повисла на его руке. Нечаянный самострел в бок свалил его. Она открыла дверь Маврикию Сохатому, бросилась к Юматову, чтоб перевязать рану. Бледное татарское лицо его показалось из-за шкафа.

- Катька, - так он назвал ее второй раз; это "Катька" было тяжким презрением и мучительным недоумением.

Грохнул выстрел, и Юматов, не выпуская из руки браунинг, шагнул из-за шкафа, упал на колени, качнулся влево, потом направо и назад. Потом, вздрогнув мускулами шеи, склонился лицом к полу…

В отца Серафима - случай играет ею временами.

- Фактор тревожности воздействует на детей в семьях, неблагополучных или переживших социальный перелом в сторону резкого понижения или повышения материального уровня, - говорил Степан Светаев.

У Серафимы все это было - повышение, понижение, опять повышение - Светаеву должно быть кое-что из ее биографии известно, хотя он сторонится Филоновых лишь потому, что дядя его Маврикий Андреевич и Катерина спаяны длительной дружбой с давних пор…

XXII

Вдруг в овальной комнате загремела диковатая музыка, завопили голоса, до хрипоты сдавленные страстью.

Катерина Фирсовна и Светаев подошли к дверям распираемой музыкой комнаты. Серафима танцевала, прыгала через стулья. Металась под взглядом Истягина, как лань перед смертью, пока, очнувшись, не увидала стоявших в дверях мать и Светаева. Остановив патефон, опустилась на колени, покаянно, молитвенно прижимая руки к груди.

Послушный гостеприимному жесту Катерины Фирсовны, Истягин сел к чайному столику. Светаев перед чаем выпил зубровки. "А тебе, брат, нету", - ухмыльнулся он Истягину.

Говорил он ровным голосом, без навязчивости и заботы об авторитете своих слов: ритм джаза работает на понижение, низводит духовное, нравственное до биологического, развязывает опасные импульсы, разрушает человека. Джаз - дисгармония, горный обвал в душе. Антикатарсис. Древние греки постановкой трагедий потрясали сердца зрителей, очищали души. Это есть катарсис. А антикатарсис - разламывание души, засорение ядовитым хламом. Девочка страдает "синдромом скуки", компенсирует эту хворь сменой впечатлений.

С ласковой, умной улыбкой Светаев советовал простейшее лекарство: физическую работу на свежем воздухе. Но потому, что лекарство это простейшее, прибегнуть к нему невозможно: нет поблизости чистого воздуха, нет физической работы. Излечивает также хорошо отлаженная семейная жизнь…

- Истягин, вы готовы? - спросила Серафима.

- На все готов ради вас. Даже умереть.

- На моей груди? Вдовой не хочу оставаться.

- Не сразу умереть, а постепенно, даже в тюрьму за вас сесть готов.

Истягин чувствовал на себе изучающий взгляд Степана Светаева, и его так и понесло раскрыться в чем-то неясном ему самому:

- У нас в поселке поверье: прежде чем жениться, парень должен отслужить в армии, посидеть для шику в тюрьме. По пословице: от сумы да от тюрьмы не отказывайся. Наказание понести готов, а набедокурить не по моим силам… пока. - Истягин взглянул на Катерину Фирсовну как-то особенно внимательно.

- Ну вот и женитесь на завмаге, не нынче завтра ее возьмут. А пока будете как сыр в масле плавать, - сказала Катерина Фирсовна.

- Ах да! Совсем запамятовала то, что говорили мне давно, тогда, на катере! - воскликнула Серафима. - Ведь вы в пример современным гладким поэтам ставите древних летописцев: вдохновлялись без гонорара, на сухой корке с сольцой да водичкой родниковой… Подвижники, пустынники. Бедная одежонка сгорела бы от медалей, а сослать куда уж дальше добровольной ссылки. Святые. Да?

- Святые, - убежденно ответил Истягин.

- Тем не менее женщины к святым являлись то в образе какого-то фантастического цветущего куста, то вроде бы яблони. Один монах в остервенении вырубил все кусты вокруг. Но себе же на муку: обнажились холмы, неотразимо напоминающие перси девы молодой… Это вот неподалеку от нас. Вы знаете, как эти холмы называют?

- Дунькины груди, - как на уроке ответил Истягин с некоторым смущением и вдохновением.

- Совершенно верно. Недалеко от скита староверческого. Пейте, Антон Коныч, не стесняйтесь. У нас все можно, мы не в скиту.

- Не пью.

- Меня-то зачем морочить? Я знаю все о вас. Может, я испытываю вас с большей задумкой.

Светаев спросил, на самом ли деле Истягин предчувствует тюрьму или он мистифицирует, повышает интерес к себе со стороны девушки.

- Бывает, хвалятся выдуманным подвигом, наговаривают на себя такое, что не снилось изощренным распутникам, - Светаев явно помогал Истягину посмелеть и быть откровенным.

Истягин открыто и спокойно посмотрел на каждого по очереди, потом сказал, что его душа состоит из двух душ - души матери и души отца. У нее четыре глаза. И смотрит на свет то глазами матери, то глазами отца, поочередно. И понял он это давно, еще мальчишкой, вскоре после смерти отца.

По лицу Истягина догадывалась Серафима, что томится он самой главной, самой тайной мыслью. Все глубже погружаясь в странную какую-то многоэтажную психику Истягина, она с ласковой внимательностью просила тоном сопереживания, чтобы он, если можно, расшифровал, рассказал о душе. Светаев также попросил его об этом, если это не секрет.

Истягин доверительно, глуховатым голосом сказал, что секрета нет. Но он должен взять чуть издали, иначе непонятно будет, почему отец-моряк вдруг сел на мель на родной земле Голубой Горы, неподалеку от которой и погиб он.

Никогда прежде Серафима не видела такой японской улыбки на непроницаемом лице матери. Никогда прежде мать не видела Серафиму такой прекрасной: стояла в полшаге от Истягина, вся светилась силой отзывчивости, доброты, мольбы и опасения за Истягина.

XXIII

Пока предки Истягиных-землепроходцев продвигались к Великому океану степями, горами и лесами, бытуя бок о бок с разными расами и народностями, они посмуглели, сохранив, однако, широкую, сильную кость. Некая диковатость и раскосость появилась в их песнях и душах…

Женщины, полюбив моряков, терялись в глухих поселках океанского побережья, как реки в морях, все реже навещали материковую родню.

Многие Истягины стали моряками, но нерасторжимо связаны с землей если не работой, то духом, что ли, чем-то тайным в душе. Океан тянул их в свои просторы, но и отпускал на землю, чаще всего умирать.

После суда отец с Антоном в тайге откармливали свиней для бригады. Двое не знакомых Антону и отец Кон Коныч разговаривали в фанзе, сидя на теплом каменном кане.

- Антоша, погляди за лошадьми, - велел отец.

Антон вышел во двор. На приветливый посвист гнедая лошадь навострила уши с кисточками, как у рыси. Глядели в глаза друг друга с братской любовью. Переполненный нежностью к гнедой, Антон терся лбом о ее теплые челюсти в шелковистой шерсти, а лошадь упругими молодыми губами мяла его ухо, тепло дыша на него.

Залез на лопас к прикладку сена. Поглядел на реку - в вешних промоинах голубо плескалась вода. Утки на разводья садились, сложив крылья.

Он втыкал дубовый крюк в прикладок, выдергивал сено. Запахи лета зазимовали в зеленом разнотравье.

В фанзе все возвышались и становились резкими голоса отца и тех двоих. Вдруг дверь как вышибли изнутри - вывалился спиной в лужу один гость, за ним выскочил отец. Гости сели на лошадей, печалью и гневом обрезались их скулы. Выехали за тын. Отец велел Антону закрыть ворота.

- Да… если что, по шеям их не срубишь - малахаи закрывают головы до самых плеч. Рубить надо наотмашку споднизу по зубам, а это неловко, - сказал отец.

Вдруг весело-гулко прокатились выстрелы в утреннем влажном воздухе. С вешних промоин на реке взлетели дикие утки. Отец, хоронясь за стожком сена, стал стрелять, сняв и положив шапку поодаль от себя. И пуля тотчас же сшибла ее к его ногам. Косая морщина спаяла брови отца. Лошадь стригла ушами. Антон не успел затворить ворота - двое залетели во двор на потных лошадях. Антона сшибло воротами. Вскочил.

Слиняла румяная желтизна широких лиц, холоднее белели зубы в страдании и озлобленности. Отбросив винтовку, отец прыгнул в седло на своего гнедого. Сшиблись неловко в тесноте двора. Один, выронив клинок, клонился к гриве, из рукава смачивая кровью белое плечо лошади. Потом он рывком выпрямился, завалился навзничь. Не было у Антона к ним ни жалости, ни лютости - молодые, смелые, они возбуждали молодецкое чувство воинственности. Эта веселая воинственность захозяйничала в душе его, и он стал выдергивать прутья из плетня и бросать в кого попало. Мерцающий блеск клинков метался по лужам, ослепляя Антона. Уткнулся лицом в тын. Опамятовался в тишине внезапной, глубокой.

Пустые лошади припали к сену, норовя выплюнуть удила. Всхрапывая устало, косили глазами на мертвых у своих ног, стараясь не наступать на них.

По тающему ледку кровь тремя струйками стекала в голубую снеговую лужу, и лужа темнела равномерно с трех сторон.

Скворцы, успокоившись, засвистели. Со стоном мыкнула в хлеву рожавшая первотелка.

В недвижных глазах отца играло небо, томилась на веки веков завещанная месть.

И впал Антон в тоску. Утайно от матушки точил отцовский клинок, внутренним взором отыскивая в памяти обреченных пасть под косым свистящим взмахом.

"Не ищи виноватых… конец-то должен быть?" - печалилась кроткая, рассудительная матушка, сокрушаясь над его тоской и жестокостью помыслов.

Затрясла дикая лихоманка, а уж чем только не поила мать: полынью, подсолнухом. От испуга лечили. Комара и мошки густо было в то лето. Оставишь уху непокрытой - бурым толстым слоем налетит опрометчивого комара. Валили на гибель в котел без раздумий, "как воины великих завоевателей бросались, бывало, в горящую смолу крепостных рвов", - уточнил Истягин.

В вихревом лихорадочном жару приоткрылась ему тайна его судьбы: пальцы рук и ног больно тянуло, и он катался, крутился по полу, как клубок, с которого сматывают нитки. Уменьшался - тело разматывалось по волоконцу, по жилке. Какой-то бог за пределом его видения задумал заново воссоздать его, свить в несколько ниток, а может, даже вместе с другими раскрученными выткать совсем иного человека, между прочим, не лишенного памяти о своей изначальности.

Тогда-то и привиделось: смерть уравняла отца и его недругов одинаково щедрым покоем. И будто бы его, Антона, кровь цвенькала из растворенной вены в ту голубую лужу, неуживчиво и все же по-родственному сливаясь не только с отцовской кровью, но и с кровью тех двоих. И это был порог жизни и смерти.

И он замер перед смертным мигом исчезновения. Осталось изойти последним вздохом - и тебя уже не будет, только вечная, никем не понятая печаль твоя замрет между землей и бесконечностью.

Но ему еще предстояло одержать победу над Змеей, с котомкой на плечах уйти в мир тихой тайны, где добро и зло растут из одного корня, как эти две руки из одной груди. Руки были равносильны. Тогда он только начал догадываться, что у него два сердца, две души и что добро и зло равновесились.

Долго неможилось ему. Река унесла тяжкие крыги, уже сплывало ледовое крошево. Ребятишки с лодки прыгали в воду, вылазили дикошарые. Его трясло лишь при виде остро-синей вешней воды.

Разнагишался - от шеи до пят посинел под цвет рубахи так, что показалось, будто и не раздевался. Бултых с лодки в воду. Перехватило дух. Но он махал руками, плыл, будто по ножам полз - резало грудь. Телесный испуг вышиб лихоманку, и тогда он задумался о благе духовных потрясений.

- А ведь смерть отца была попроще. Но я не принял ту простую. И вообще: иногда вижу только действительность зримую, а иной раз что-то еще, кроме видимого.

Так и пошел по жизни сдвоенной (от отца и матери) душой, со сдвоенным зрением. Одним видел всамделишное, но другим (очень редко) как бы прозревал то, чего вроде бы и не было, но могло быть непременно. Вроде всемирного согласия и любви. А может, оно и есть, и свершается ежечасно где-то за спиной, за внешней видимостью? Ведь не подлежит сомнению: две души минимально у самой простейшей живой организации - одна дневная, другая ночная. А в человеке, можно предположить, душ - как пчел в улье. Иначе как же он может вообразить себя (пусть на секунду!) одновременно в разных формах существования, скажем, воробьем или даже мухой.

- Истягин, вы хоть раз воображали себя мухой? - спросила Катерина Фирсовна.

- Да. Только не простой, а исторической, докучливо любопытной, вилась над раной Александра Македонского. А вот одна моя знакомая уверяла меня: до того ясно и живо вообразила Древний Египет, что почуяла благовония, какими надушили свои прекрасные тела жены фараонов.

Серафиме малость было неловко оттого, что Истягин не то чтобы чересчур заговаривался, а морочил честной народ, но остановить его не хотела, да и робела почему-то. Степан Светаев слушал внимательно.

А Истягин разглагольствовал, и светившиеся странным, жутковатым светом глаза его, кажется, никого не видели.

В человеке не одна душа, а много: расхожие домохозяйки смирные, склонные к покаянию; наглые - эти спаивают совесть крепкими настоями выдумки разных масштабов и оттенков: то мелкими целесообразностями (никто же не видел, блуди дальше!), то целесообразностями чуть ли не всемирного покроя. В такой плащ-придумку не один-два человека, а все человечество может завернуться, закрыв глаза на тайну своей судьбы.

Светаев спросил, какие чаще всего сны снились Истягину в детстве.

- Сапоги снились.

Ответ был несуразный или насмешливый, но никто уж теперь не улыбался, скорее, всем было немного тревожно, любопытно.

Засыпая, мечтал: в военном мундире, на коне ведет войско знойной дорогой. Лица у всех веселые и решительные. Блестит оружие, блестит шея коня, блестят сапоги. И снились несчастные сны: сломались каблуки, или шпильки вылетели, или головки проткнул железной пикой. Просыпался, ощупывал впотьмах под порогом сапоги и радостно успокаивался: целы и невредимы. Эпоха сапог, рубах со множеством пуговиц прямого ворота, поясов с серебряным набором закончилась как-то внезапно, воинственные мечтания выдуло из головы.

Душа отца заснула где-то в углу, а из глубины всплыла душа матери, тяжелая своей добротой.

Светаев спросил, приходилось ли ему взглянуть на жизнь сразу двумя зрениями - отца и матери.

Истягин ответил, что нет, не было такого, но верится ему: могут слиться эти два видения, и тогда будет или высшее счастье, или что-то непредполагаемое. Он извинился, мол, много накрутил, во всем нельзя верить ему. Разумеется, в житейском смысле и обиходе он старается не лгать.

- Антон, у вас все правда, - сказал Светаев. - Искренность не может быть лживой.

- Я допускаю существование в иных, фантастических мирах - для них время течет в обратном направлении, - сказала Серафима. - Но связь между теми мирами, где обратно течет время, и нами невозможна. Длительная связь невозможна.

Смуглое лицо Истягина еще больше потемнело.

- Зачем же тогда встреча между разными мирами, если длительная связь невозможна? Чтобы разминуться в какой-то точке бесконечного развития и больше не встретиться? - почти с горечью и раздражением спросил Истягин.

- А разве все живое существует ради встречи с нами? На земле миллиарды людей…

Истягин всем корпусом подался вперед, приоткрыв губы, уши его вроде бы задвигались. Серафиму хоть и заносило, и говорила она горячо, все же слышала, как Светаев усмешливо сказал Катерине Фирсовне:

Назад Дальше