- Да. План дали, не пожалели.
- Большой план, - посочувствовал Петров.
- Трудновато придется, а вытянуть надо.
- А у нас легких работ нет и не будет. Это ты запомни и не говори так, не срамись. Чем труднее, тем, значит, доверия больше, чести больше.
- Сам знаю. Не агитируй.
- Да я и не агитирую. А ты не плачь.
Лицо Дудника вдруг густо налилось бурной кровью.
Стало жарко. Он посмотрел на стену, на то место, где недавно висело знамя передового леспромхоза, решительно подошел к столу.
- А ты не плачь, - повторил Афанасий Ильич. - Ты лучше скажи, почему передовой леспромхоз стал так себе, середнячком? Почему обязательство не выполняем? Думал ты об этом?
Дудник в свою очередь глянул на Петрова:
- Давай без загадок, Афанасий Ильич.
- Хорошо, - согласился Петров. - Давай начистоту. Работали мы не хуже, чем при тебе. Даже чуть получше, но нашлись леспромхозы, которые стали работать лучше, чем раньше, и обогнали нас.
- Похоже, так, - значительно согласился Дудник. - Плохо разворачиваемся мы с тобой.
- Плохо, - согласился Петров. - Вины с себя не снимаю. Плохо я тебе помогал, Иван Петрович. Ты командовал, нажимал, требовал, а я ходил, смотрел и считал, что так и должно быть. Ты уехал, я и спохватился, что с людьми-то совсем не работал. Считал, что все у нас благополучно. А благополучие-то оказалось дутое.
- Постой, - перебил Иван Петрович, - постой. Выходит, я неправильно руководил?
- Выходит так.
- И дисциплина у меня приказная?
- Боятся тебя люди. А уж тут хорошего мало.
Иван Петрович остановился, снова тяжело положил на спинку стула тяжелые свои руки.
- Так. Значит, Дудник виноват?
- И Петров тоже, - сказал Афанасий Ильич, повертываясь к столу, желая показать, что все необходимое сказано и пора приниматься за дело. Но знал Афанасий Ильич, что до дела еще далеко. Сначала начальник выскажется. Вон как он вцепился в стул, даже суставы побелели. Ну что ж, у всякого свой характер, и это надо учитывать.
Учитывая характер Дудника, Петров разложил на краешке стола кисет с табаком, бумагу, зажигалку и начал не спеша свертывать папиросу.
- Та-ак, - зловеще сказал Иван Петрович, отрывая руки от стула. - Все сказал?
- Пока все.
- А ты валяй до конца. Добивай Дудника! Он стерпит. Меня в тресте не так строгали и то жив остался. Меня в три топора тесали, так ты еще стружку снимаешь? Ну, давай.
Он ходил по тесному кабинету из угла в угол и бушевал. Вспомнил все: и первую сосну, сваленную его руками, и первую просеку в дикой тайге, и землянку, где жил первый год, и первый победный гудок паровоза на новой железной дороге. Все это было при участии его, Ивана Петровича, во всем этом его сила, его мозг, его кровь.
Знал Афанасий Ильич - ничего не прибавляет директор. Все так и было. Уважал за то Дудника, любил крепкую его хватку и готов был всего себя отдать, чтобы только хоть сотую долю сделать того, что сделал Иван Петрович.
Отдать всего себя, но и с других потребовать того же. И не когда-нибудь, а сегодня, сейчас.
Отбушевав, Иван Петрович тяжело сел, втиснув в кресло большое свое тело, потянулся к кисету Петрова и, рассыпая табак по столу, начал крутить папиросу.
Воспользовавшись затишьем, Афанасий Петрович спокойно заметил, словно ничего и не было сказано в ответ на его обвинение:
- Так вот. Виноват я и ты. Оба виноваты. И давай ошибки исправлять.
Дудник, прикуривая, глянул на Петрова.
Он сидел около стола, невысокий, ладный, подвижной, в старенькой телогрейке, обтягивающей крутые плечи и грудь. Лицо его, дубленное морозом, с хорошим румянцем, с глазами цвета жидкого чая, в которых вечно искрятся неугасимые огоньки: глаза человека пытливого, беспокойного, смышленого. Такие глаза, на первый взгляд, не вязались с его таежной медлительностью. Но всякий, кто пробыл с Петровым хоть полчаса, убеждался, что медлительность этого ловкого тела есть только отсутствие суетливости, что человек этот быстр, как белка.
Он никогда ничего не скажет раньше времени и попусту, он лучше подождет, подумает, взвесит, а потом решит. И тогда хоть разорвись, не отступит. Дудник это знал и ценил. Даже сейчас, в минуту крайнего раздражения, он сознавал, что не сдвинуть ему этого человека с его позиций.
Сцепил пальцы, утвердив их на столе, хмуровато сказал:
- Ну вот и высказался. И к черту. В сторону.
И в самом деле, Дудник широко отмахнул рукой, словно отмел шелуху бестолкового разговора, освободив место для деловой беседы.
- Хорошо, - согласился Петров, - начнем о деле. Нам с тобой еще долго работать. И вот надо тебе и мне запомнить. Характеры у нас тяжелые. Прощать не умеем. И не надо. А работать надо. Понял? На то и поставлены здесь, в глубоком тылу. Мы кровь не проливаем…
Как бы запнувшись, он остановился на минуту, и даже показалось Дуднику, что дрогнуло обветренное лицо Афанасия Ильича, и какая-то судорога на секунду свела его губы. Голосом, внезапно приглушенным, он закончил:
- За нас другие проливают.
- Жена? - понял Иван Петрович.
Наступило молчание.
Дудник сказал:
- А я тут ору. Ты не обижайся.
И, махнув рукой, замолчал. Что тут скажешь? Да, наверное, и не надо говорить.
- Не надо, - подтвердил Петров. - Переживу. Не вздумай жалеть! - Вздохнул и закончил: - Никак мы с тобой до дела не доберемся. Обсудим. Как дальше жить будем…
НА СЕВЕРЕ ДИКОМ
Виталию Осиповичу казалось, что он спал недолго. В доме было темно и тихо. Он осветил зажигалкой циферблат часов. Без двадцати восемь. Утро или вечер?
Он начал одеваться в темноте. Дверь приоткрылась, неяркий свет проник в комнату.
В столовой за большим столом расположились мальчики. Михаил учил уроки, Ваня лежал на столе животом, болтая ногами. Увидев Виталия Осиповича, он испуганно заморгал глазами, поспешно сполз на стул и на всякий случай спрятался за край стола.
Наступила тишина. Виталий Осипович спросил, где папа и мама. Михаил обстоятельно ответил, что папа ушел в контору, а мама сейчас придет.
Тема для разговора была исчерпана. Виталий Осипович не умел говорить с детьми. Дети. В его памяти жили скорбные образы детей, застигнутых войной. Этого не забыть. Там он знал, что делать. Детей надо было спасать. Не щадя ничего, даже жизни своей, - спасать.
Но тут он видел детей в совершенной безопасности. Они не нуждались в его защите. Он невесело усмехнулся и сел к столу.
- Уроки учишь? - спросил он.
- Учу, - односложно ответил Миша.
- Это хорошо.
Снова наступила тишина. Виталий Осипович постукивал по столу пальцами и думал, о чем бы еще спросить. Но, ничего не придумав, сказал:
- Ты, брат, не обращай на меня внимания. Мне все еще война… в глазах у меня все, знаешь, военные всякие дела…
- Расскажите про войну, - очень серьезно попросил Миша.
- Про войну? Знаешь, не будем про войну. Там хорошего мало. Ты вот уроки спокойно учишь, а наверное, тройки есть? Ну вот вижу, что есть.
- Одна только, - шепотом сказал Миша. - По письму.
- По письму? Это нехорошо. А я, знаешь, в одной избе ночевал. Простая изба. Мы тогда еще отступали. И вот - ночь. Темно в избе. Солдаты спят на полу, на лавках, везде. А на печке лампочка горит, мигалочка такая, из баночки сделана, с фитилем. Свету - как от спички. Да, брат. Это к урокам не располагает. А дочка хозяйская при этом огоньке уроки учила. Проснулся я и слышу - шепчет что-то про Ганнибала. А уже слыхать - пушки бьют. Завтра мы отступим, а она про Ганнибала учит. Понимаешь? Она уроки учит, а кругом пушки бьют…
Миша, не мигая, смотрел в одну какую-то точку на столе.
- Я теперь буду здорово учиться, - сказал он.
- Ну, вот. Так и надо.
- А девочку эту не встречали больше?
- Где же там встретишь.
- И адрес не записали?
Виталий Осипович вздохнул:
- Адреса, брат, не записал. Да и записывать нечего. Наверное, от деревни этой ничего не осталось.
Ваня давно уже вылез из своего укрытия.
- А я вчера стакан разбил, - сообщил он.
Не понимая связи этого сообщения с рассказом, Виталий Осипович спросил:
- Ну и что?
- А пушки стеклянные разве? - вопросом на вопрос недоверчиво ответил Ваня.
- Пушки? Нет, брат. Они стальные.
- А вы говорите - их бьют.
Миша вспыхнул. Неосведомленность брата в военных делах показалась ему прямо-таки преступной.
- Молчи, если не понимаешь… А еще в первом классе учишься.
Виталий Осипович снова улыбнулся, но на этот раз его улыбка не оказалась столь пугающе невеселой. Он хотел объяснить, как бьют пушки, но стукнула входная дверь. Пришла Валентина Анисимовна.
Корнев вышел на кухню и сказал, что пойдет в контору.
Валентина Анисимовна пыталась отговорить его, но напрасно. Он согласился только выпить чаю. Он не может сидеть. Он может только идти, делать, ехать, но не сидеть.
Он боялся остаться один со своими мыслями, боялся безделья, ему казалось, что если остановиться на минуту и передохнуть, то можно сойти с ума.
На улице было темно. Невидимый мутный свет исходил от массы белого снега, от белесоватых пятен на небе. Казалось, светится сама тьма.
Поселок расположился на пригорке. Окна сверкали множеством маленьких оранжевых и желтых огоньков. Стружки дыма тянулись к темно-серому небу, словно ниточки, на которых висел невидимый поселок.
Острый, как игла, луч неожиданно возник на небе. Дрогнув, он начал таять. Но не успел он исчезнуть, как такой же второй луч возник рядом, и вдруг сотни лучей гигантским веером развернулись в густо-фиолетовом, почти черном небе.
Дорога морозно повизгивала под ногами. Он шел и смотрел на огненную феерию. Он не знал, куда идти. Спросить было не у кого. Мороз давал понять, что с ним шутки плохи.
Виталий Осипович увидел в стороне от дороги огромный и как бы освещенный изнутри сугроб. Он подумал, что это шутки северного сияния, но, присмотревшись, убедился, что сугроб светится сам по себе каким-то ровным голубым светом.
Он отыскал узкую дорожку, прорытую в глубоком снегу. Глыбы снега загорелись при вспышках сияния зелеными искорками. Корнев спешил, подгоняемый морозом, ударяясь плечами о выступы снегового коридора. Узкая дверь чернела перед ним. Он толкнул ее, скатился вниз по невидимым ступенькам и оказался в темноте.
Вдруг яркий свет ударил в лицо: открылась противоположная дверь.
- Кто? - спросили оттуда.
Виталий Осипович подошел к освещенной двери. Его впустили. Здесь было много света, влажного тепла и еще чего-то, что очень поразило его. Неужели это возможно?
Сказка. Сон. На севере, под студеным сиянием, при морозе в пятьдесят градусов?
Нет, не сон. Масса густой, сочной зелени тянулась рядами от стены до стены. Красные и розовые плоды сверкали под яркими лампами.
Помидоры! В феврале, на севере диком, эти питомцы юга? И тут же он понял: все в порядке - оранжерея на севере диком, и никакого тут чуда нет.
Но он сказал все же:
- Да у вас тут чудеса!
И посмотрел на стоявшего перед ним. Это был небольшого роста человек, франтовато одетый, круглолицый, с тщательно зачесанным пробором. Он протянул руку.
- Агроном Шалеев. А вы - товарищ Корнев? Пожалуйста, проходите.
Нет, все-таки это было чудо. Помидоры, зеленые огурцы, цветы росли и зрели здесь, в огромном снеговом сугробе, отгороженные от страшного мороза только непрочной стеклянной крышей. Виталий Осипович расстегнул полушубок, но все равно было жарко.
Агроном пригласил его в свой кабинет. На стенах полочки с семенами в банках, в пакетах, засушенные растения, пробирки с образцами почвы.
Они сидели, и агроном, блестя черными глазами, говорил:
- Если мне дадут людей на раскорчевку, я весь поселок обеспечу капустой. За картошку пока не ручаюсь, а капустой обеспечу. Вот увидите, что тут летом будет.
Он принес помидор и огурец.
- Вот попробуйте. Это и в Москве не всегда достанете. Если учесть, что сейчас февраль.
Виталий Осипович с удовольствием, которого не испытывал давно, ел овощи, взращенные без солнца. Агроном понравился ему. Он очень хорошо и толково говорил о северном огородничестве. Такие люди творят чудеса, если они не отрываются от земли, а этот агроном крепко держался за свою суровую, скупую, промерзшую землю. Он любил ее. Но не бескорыстной любовью. Он хочет взять от нее все, что только можно взять от скупой северной земли.
Агроном глядел на орденские колодки и, в свою очередь, испытывал сильнейшее волнение. Перед ним сидел один из героев войны. Здесь, в глубоком тылу, о них, о их богатырских подвигах можно было прочесть только в газетах…
Виталий Осипович спросил, как дойти до конторы.
- Вместе пойдем, - ответил агроном. - Да вы не торопитесь, мне тоже на совещание. Я вам сейчас одну вещь покажу.
Он повел Корнева куда-то в глубь оранжереи и заставил подняться по лесенке, чтобы заглянуть на стеллаж второго яруса. Сам он ловко вскочил на край нижнего стеллажа и склонился над ящиком с землей. Виталий Осипович увидел несколько десятков очень знакомых кустиков с темно-зелеными глянцевитыми, словно восковыми, листочками.
- Брусника? - недоумевая, спросил он.
- Да, - понижая голос, ответил Шалеев. - И морошка, вот видите?
Действительно, из второго ящика выглядывали узорчатые листья морошки. Ничего удивительного в этом не было. Обыкновенная северная ягода, которой заросли все болота. Но таким торжеством сияли глаза агронома, что Виталий Осипович насторожился.
- Морошка, - повторил агроном, - мичуринская. На этой морошке я клубнику вывожу, викторию.
- Ну?
- Пока только опыты.
Он стоял на стеллаже и, любовно поглядывая на листочки, уверенно говорил:
- Сделаю! Не сразу, но сделаю. Мичурин тоже не сразу добивался, а мы только ученики его.
Спрыгнув на пол и подождав, пока спустится с лестницы его гость, Шалеев сухо и твердо сказал:
- Я это показал только вам. Надеюсь на вашу помощь.
Потом агроном рассказывал о своих опытах. Он рассказывал сказки одну за другой, сказки о чудесных превращениях, и Виталий Осипович, забыв о времени, слушал.
- Почему картофель созревает здесь на открытом грунте за полтора месяца? Вы знаете здешнее лето. Солнце светит почти круглые сутки. Круглые сутки! Это надо использовать нам, мичуринцам.
Наконец они вспомнили о совещании. Пора идти.
Снова мороз. Мутные нагромождения снега под зеленым сиянием.
"На севере диком! - усмехнулся Виталий Осипович, - Нет, не такой-то уж дикий этот север, если на нем обосновался и твердо решил жить советский человек".
У директора леспромхоза собрались бригадиры и десятники. Маленький кабинет набит сдержанно разговаривающими людьми. Много женщин. Лица обветренны и загорелы.
Иван Петрович поманил Корнева. Ему дали дорогу, откуда-то появился свободный стул. Он снял белый армейский полушубок. Люди тихонько шептались.
Они уже, конечно, знали о нем. Все новое быстро узнается в маленьком таежном поселке. Ивану Петровичу осталось только официально представить своего заместителя.
Для Виталия Осиповича все было ново. Насколько он помнил. Дудник никогда не отличался красноречием. В бытность свою Иваном, лесорубом, он только и умел орать на весь лес: "Бойся!"
Сейчас он тоже сказал немного. Но каждое слово аккуратно ложилось на место, как у хорошего лесоруба сваленный хлыст падает, куда ему предназначено.
Он начал так:
- В январе на этой стенке висело переходящее Красное знамя. А теперь только гвоздики остались, на которых висело знамя.
Все посмотрели на стенку, но там не было даже гвоздиков.
- Ну вот видите. Даже гвоздиков не осталось. Одни дырочки от гвоздиков.
Он вздохнул.
- Это работа? Я вас спрашиваю, кому нужна такая работа?
Иван Петрович обвел всех тяжелым, негодующим взглядом и вдруг резко поднялся. Стоя, он начал говорить. Он не говорил, он отдавал приказания.
- Мы выполнили февральский план, но мы все обязались дать в освобожденные районы сверх плана тысячу кубометров. Так почему же мы их не даем? Надо дать. И мы дадим.
Он требовательно посмотрел на людей, сидящих перед ним. Все сосредоточенно ожидали. Они знали своего начальника. И знали, что когда существует надо, то не существует невозможно.
- Тарас, дадим? - спросил он.
Никто не шелохнулся, не оглянулся на Тараса. Разве он его одного спрашивает? И если начальник спросил, то это неспроста.
Только сейчас заметил Виталий Осипович коренастого парня. Он напоминал их юность. Такой же, как они, хмуроватый, упрямый, с непонятным блеском в глазах, то ли от молодости, то ли от сжигающей его тоски. Так, по крайней мере, показалось Корневу.
Тарас оглянулся на товарищей. На его, словно из меди отлитой, шее обозначались крутые мускулы.
- Надо, значит, дадим, - проговорил он, по-волжски упирая на "о", и переложил с колена на колено белую с лазоревым верхом кубанку, придавив ее большой ладонью.
И тут же Виталий Осипович увидел другую руку: маленькая, нежная и смуглая, она поднялась над головами. Казалась она лишней - тростинка под ударами ветра.
- Говори, Ефремова, - недовольным тоном приказал Дудник.
Девушка в клетчатом шерстяном платье, слишком нарядном среди потертых, опаленных у лесных костров ватников, неторопливо поднялась.
Убирая мизинцем прядь светлых волос, сказала озабоченно, как о домашних делах:
- Шофер Орлов развалил воз, и еще случаи были. Вдоль дороги лежит много аварийного леса. Надо убирать этот лес. Все равно на лесной бирже простаивают машины под погрузкой. Лесорубы отстают от вывозки.
Сказав это четким, ясным голосом, словно прочитала тщательно заученное, она села.
- Рассыплешь ворохами, не соберешь крохами, - проворчал Дудник тем же недовольным тоном.
Кто-то коротко засмеялся, и снова наступила тишина. Недовольный тон директора и какое-то безучастие всех собравшихся удивили Виталия Осиповича. Он ждал горячих споров, предложений, но все молчали, и это, по-видимому, удовлетворяло Ивана Петровича, потому что он сказал другим, одобряющим тоном:
- Ну, глядите. Сегодня не требую от вас ответа. В лесу, на делянке, потребую. Все?
И он уже по заведенному порядку готовился перейти к дальнейшим делам, но в это время раздался низкий женский голос:
- Дайте-ка немому поговорить.
Не дожидаясь разрешения, поднялась невысокая коренастая женщина. Глядя на Дудника своими серыми беспокойными глазами, она заговорила с какой-то отчаянной удалью:
- Правильно сказал директор: рассыпали мы ворохами, а подбираем крохи. И на эти крохи столько сил кладем, столько лошадей загоняем. Вот тут все удивляются, как это знамя у нас отобрали. Глядите, с такой работой и нос между глаз утащат, а мы и не приметим.
Она говорила неторопливо, тем властным тоном, какой бывает у человека, глубоко убежденного в своей правоте.
- Как это? - шепотом спросил Виталий Осипович у Дудника.