Она лежала вся красная. Губы были запекшимися. Жаром от нее просто несло: тридцать девять и шесть - эндометрит в родах. Все оттого, что явилась на пятые сутки. Эти роды надо было кончать, а кесарево делать было нельзя - при такой инфекции оно кончится перитонитом. Завережская и Савичев взялись за эту Любу сразу, как она поступила, но все было без толку. И время тянуть больше было нельзя, но щипцы в таком случае - сумасшествие.
В роддом она явилась только на пятые сутки потому, что все пять суток схватки были слабые, и вообще она не торопилась. Если бы не температура, она бы еще полежала у себя в кровати в строительном общежитии, где жила. Ребенок ей был совсем не нужен, и она хотела дождаться сначала, чтобы он в ней перестал шевелиться, а только после пойти в роддом. И из-за этой дикости неизвестно было, чем все кончится для нее, - тут уж не до ребенка, тут уж ее одну бы вытянуть.
И, как всегда, здесь оказался целый букет осложнений. У нее был узкий таз, потому-то роды и не продвигались никак, а ребенок был жив и сейчас: просто великолепное сердцебиение.
Вот сколько раз было: приходит женщина, которой ребенок нужен до зарезу, может, всю жизнь мечтала о ребенке или муж так мечтал о ребенке, что готов был даже уйти от очень любимой, только бы иметь сына или дочь. И вот ребенок нужен до зарезу, а его долго нет или рожать нельзя, а женщина отважилась, вопреки всем неудачам и врачебным советам. Приходит. Все движется вроде бы терпимо. И вдруг у ребенка начинает барахлить сердцебиение…
Обычные роды ты не помнишь. Даже многих операций - там, где все хорошо было, - не помнишь. А тех, кому не помог, помнишь - даже если с женщиной в итоге никаких бед, а только ребенка не получила живого, ради которого она пришла и ждала, что ты поможешь.
… А у этого ребенка просто великолепное сердцебиение. Все часы, что слушали его Завережская и Савичев, великолепное. Из-за этого сердцебиения Савичев и подбил Завережскую попытаться наложить щипцы, когда головка еще черт-те где; сам написал на вкладыше к истории родов, что показана перфорация головки, но рука не поднялась, вот и подбил Бабушку на щипцы. Правда, когда почувствовал, что головка ни с места, тут же остановился. И Завережская, которая тоже попыталась, тоже остановилась, и тогда вызвали его, Главного, будто он маг.
- Операционную сестру, набор для перфорации и ведро с водой, - сказал тогда Главный, надел клеенчатый фартук и начал мыть руки. И рано. Потом ждал, пока будет готова сестра.
Потом он сел перед рахмановской кроватью, на которой была Люба Точкина, и ногой поправил ведро так, чтобы оно стояло строго где надо. У кого-то когда-то младенец, которого извлекли после перфорации, сделал все-таки рефлекторный вздох, и послышался вскрик, вот и заведено правило: извлек - и в воду.
Он уже намазал пальцы йодом и посмотрел на Савичева, который с каким-то идиотическим упрямством все слушал стетоскопом сердцебиение нежеланного младенца.
Он посмотрел на Савичева и вдруг сказал:
- А ну-ка, дайте мне.
Он зашел сбоку и, отведя мытые свои руки вверх и в сторону, послушал сердцебиение сквозь широкогорлую деревянную трубку, которую ему услужливо подставил Савичев. Он уже третий раз слышал это сердцебиение: ровное-ровное, четкое-четкое. Наверное, если бы этой Любе ребенок нужен был позарез, все шло бы совсем по-другому, все было бы наоборот - они бы стремились его получить живым, а сердцебиение было бы дрянь дрянью.
- К чертовой матери! - сказал он. - Не поднимается рука. Давайте щипцы.
И оттого, что у него тоже не поднялась рука, все вздохнули - Завережская, Савичев, акушерка и Тома, молоденькая операционная сестра, вызванная из родблока сюда, в маленькую родовую второго отделения.
И он наложил щипцы, - он не раз в своей жизни накладывал такие щипцы и каждый раз говорил, что тем, кто их накладывает, надо отрывать руки и ноги, потому что они очень опасны для матери и для младенца и очень трудны. Он наложил щипцы, снял, наложил по-другому, снял снова, снова наложил, всякий раз четко ощущая, как и что получается. Савичев сказал потом: "Это был пилотаж". Чертовой матери нужен был такой пилотаж, - он так подумал сразу, как только кончил операцию. По ребенку сразу было видно, во что обошлись эти щипцы, - не кричал, пищал тоненько, и глаза расходились в стороны. Нистагм. Симптом черепной травмы.
Главный в родовой не выматерился. Сказал только: "Руки и ноги надо обламывать за такие щипцы". И утром, на конференции, разбирая случай, он ни слова упрека не сказал ни Савичеву, ни Завережской. Он сказал, что в такой ситуации очень трудно было взвесить все "за" и "против" с достаточной трезвостью. Все происшедшее следует считать тактической ошибкой, хотя ребенок и жив. Савичеву за это не досталось. Ему досталось за другое и совсем немного. Ему обязательно доставалось понемногу при каждом разборе тактики во время его суток, потому что он, в общем-то, принимал верные решения, но если вдруг попадался повод отказаться от операции или пособия, то отказывался. А Главный и Зубова давно уже Савичева готовили в первые дежурные, и потому ему всегда доставалось при разборе. Они добивались, чтоб Савичев стал последовательнее, строже, надежнее. Ему и в этот раз досталось: сначала решил, что необходимо внутриартериальное переливание, и даже обнажил артерию на руке, но остановился: давление у женщины стало подниматься. А порядок такой - если начал, так делай до конца то, что начал… Но только за это досталось, а щипцы Главный взял на себя. Учить других быть последовательным куда легче, чем самому быть всегда таким.
Он после щипцов сам швы накладывал с акушеркой второго. Операционную сестру он отправил в душ, да поскорее. А потом сам все записал в историю. Он писал в ординаторской второго и молчал, а хотелось не молчать, а материться.
Если бы не было Бабушки, он при Савичеве мог бы отвести душу, а тут не мог. И отвел, только когда приехало вызванное такси.
Вышел из подъезда, отвел душу и сел в машину.
Дома он был в три. Жена спала. И встал он раньше ее. Она поднялась, когда он уже вскипятил ведро воды, чтобы разогреть радиатор "Москвича". И она снова заговорила о давешнем, а он сказал ей: "Поступай как знаешь, поступай как знаешь; ты же все знаешь, что я об этом думаю, а говорить я больше не могу". Но когда он спустился к "москвичонку", то подумал, что разговор и для себя-то он тоже на самом деле не кончил. Просто в ту минуту не мог ничего другого сказать жене. Он уже знал, что заведет его сам. А когда сейчас жена говорила ему по телефону о чем-то нейтральном, было понятно, что на самом-то деле это она тянет давешний их разговор и сама она ни в чем не уверена. Но сейчас он об этом не мог говорить, и вообще о таком по телефону не стоит говорить, и он сказал ей:
- Ты прости, у меня тут люди. Я тебе позвоню и заеду за тобой. Идет? - и повесил трубку, не дожидаясь ответа.
Ему стало неприятно, что он сказал: "У меня тут люди". Надо было сказать: "Мне надо в родблок". Он терпеть не мог врать, даже в таком. Просто случайно сорвались не те слова.
Главный понял, что покоя ему здесь не будет. И пошел из кабинета. И когда он вышел и остановился у Асиного стола, сразу зазвонили два телефона - внутренний у него на столе и городской на Асином. Он положил руку на трубку Асиного телефона, чтобы Ася не могла снять ее, пока не услышит от него все, что нужно.
- Я в родблоке. Ни для кого меня не вызывайте. Пусть звонят через час.
- Он в родблоке, - сказала Ася в трубку.
Но он не сразу дошел до места. У лестницы его ждали бухгалтерша и ревизор - в своей неизменной серой кофте свойской вязки. Только сейчас кофта не выглядела как из чистки.
- Вы уж нас простите, Мирон Семенович, - сказала бухгалтерша. - У нее совсем не служебное дело. Она сама все стесняется говорить, так это я за нее. Ее дочка в нашей консультации на учете. Она на пятом месяце. А у них сегодня квартиры на месткоме распределяют. Так нельзя ли справку, что дочка здесь и… это самое?
- Только если это положено, - сказала ревизорша и покраснела. - Только если положено. В консультации не дали. Говорят, рано - вдруг не родит еще.
- Это полагается, - сказал Главный. - Скажите, что я распорядился такую справку дать. Это полагается.
III. ЗУБОВА
Услышав от Главного, что он скоро поднимется в родблок, Дора Матвеевна подошла к зеркалу, висевшему в ординаторской родблока - как и во всех ординаторских - над умывальником. Она быстро себя осмотрела, сняла миткалевую шапочку, поправила уложенную венком пепельную косу, которая немного отличалась от прочих волос тем, что в ней не проблескивало ни единой сединки, еще поправила завитки на висках и, подобрав под шапочку волосы, закрепила ее шпильками и заколками-невидимками. Одна из заколок, правда, упала в раковину, да так неудачно, что сразу угодила в трубу, но у Доры Матвеевны в кармане халата был нацеплен на картоночке целый их запас, так что никаких последствий это происшествие не имело, все сделалось быстро и "lege artis" - "по законам искусства". Дора Матвеевна осталась собою довольна: ни одного волосяного конца не торчало, а она сама всегда сурово выговаривала санитаркам и даже врачам, если из-под шапочки или косынки выбивались у них лохмы - возможный источник заразы.
Зубову по этой части особенно побаивались. Приходя в ее владения, чтобы получить в автоклавной биксы со стерильным материалом, сестрички и акушерочки из других отделений перед родблоковской дверью не крестились, конечно. Но взамен, как по обряду, они натягивали свои колпаки и косынки аж до бровей и на уши, - лучше быть пять минут уродиной, чем нарываться на краткие и жесткие Доры Матвеевнины выговоры.
И Зубова, естественно, очень следила, чтобы и ее собственная голова выглядела по уставу. Волосы у нее из-под шапочки лишь чуть совсем виднелись спереди и самую малость на висках - даже меньше, чем они видны из-под колпаков врачей-мужчин. И, конечно, не концы торчали, а только слегка выглядывали завитки. И тут важно было еще одно: само правило всегда было ею соблюдено, в общем, безукоризненно, но всякому, кто глаза имеет, должно было стать как день ясно, что под белой казенной шапочкой благодаря природе и искусству находится нечто достойное полного внимания. Таких противоположных эффектов одновременно может добиваться только истая женщина, а Зубова была именно истой и мастерство это освоила уже довольно давно - ей сейчас было сорок. На всю работу плюс еще на припудривание лба, носа, щек, изрядно заблестевших за операцию, которую она недавно кончила, потребовалось минуты три - не больше.
Оглядев себя набело, Зубова решила, что достигла наивозможнейшего. Некоторую сутулость, усиливавшуюся у нее последнее время из-за небольшого, но постоянного радикулита, она убрать, например, не могла и не пыталась даже. Поэтому только одернула и разгладила халат, - проверила, не съехали ли у нее набок швы на чулках. Тем и кончила. А далее подошла к письменному столу, вытащила из-под толстого, уже треснувшего надвое канцелярского стекла расписание врачебных дежурств, зачеркнула в завтрашнем дне фамилию Людмилы, написала поверх нее другую фамилию - "Савичев", посмотрела в листок и тихо свистнула.
Первым - ответственным - дежурным завтра должна была быть Баштанова, отправленная Главным из-за гриппа домой. Не будь операции, Зубова сама бы, если нужно, взялась уговаривать Савичева подменить Людмилу - больше подменить было некому. Очень уж она ратовала за Людмилины дела. Даже не обругала, когда Людмила сунулась в неподходящий момент в операционную сообщить о том, что договорилась. Только сказала, вскинув лицо в белой маске: "Иди! Иди уж! Не забуду. Не до тебя!" Но оказалось, что согласием Савичева проблема завтрашнего дежурства исчерпана не была.
Подумав немного, Зубова вытащила из стола очки и, воровато прислушиваясь, не хлопнет ли дверь, ведущая с лестницы в родблок, стала высматривать в узкой и длинной записной книжке с алфавитом телефоны врачей, прирабатывавших дежурствами в их роддоме. Два телефона записала быстрыми крупными цифрами на линованном обрывке от вкладыша к истории родов и, записав, быстро спрятала очки в стол, а бумажку в карман халата и пошла в коридор.
Дело складывалось совсем не хорошо, потому что врачи, дежурившие первыми, в роддоме были наперечет: сама Зубова, Борода, Завережская, Баштанова, Гайк и Коптева. И все они уже имели по пять дежурств. Зубова дежурила сегодня, Бороде предстояло дежурить послезавтра, а уговорить Гайк или Коптеву выйти лишний раз было почти невозможно. Гайк, например, только на тридцать пятом году ухитрилась выйти замуж, быстро родила деточку - ее дочке исполнился всего год. И к тому же она была просто переполнена семейной жизнью, - да как не быть, если у нее при столь массивном, извините, крупе и таком изобилии веснушек вдруг приключилось нежнейшее личное счастье!.. У Коптевой же все было наизнанку, однако именно поэтому она тоже никогда на уговоры не поддавалась.
И оставалась одна Бабушка Завережская.
Бабушка-то как раз могла согласиться на лишние сутки, хоть она и только отдежурила, и получала больше всех в роддоме - даже больше Главного и Нины Сергеевны с их должностными окладами Главного и зама и надбавками за ученые степени (если не в клинике и не в вузе, то эти надбавки не бог весть какие). Врачебные ставки устроены так, что за стаж - за пять, за десять, за двадцать лет - прибавляется понемногу, а когда проработал тридцать - сразу скачок. И кроме надбавки еще пенсия за выслугу лет. Правда, иным из достигших тридцатилетнего стажа тянуть настоящую акушерскую работу уже трудно, но Бабушка старалась тянуть изо всех сил. Она боялась, что если перестанет тянуть, то сразу обмякнет, как пустой мешок, и тут все. А она все свои тридцать лет работы обязательно дежурила каждую пятницу - так завела когда-то. И, придя в роддом, Бабушка сказала Зубовой, чтобы для простоты дела она начинала бы составление расписания на месяц с пятниц: ставила бы на все пятницы ее. А на той неделе после своей пятницы она еще и воскресенье дежурила. И скажи Зубова ей сейчас: "Возьмите дежурство во вторник", она бы и его взяла, и не потому, что все надбавки и выплаты за выслугу уходили на щегольские костюмчики ее великовозрастных уже внуков, а потому, что, взяв еще одно дежурство, она бы почувствовала: мол, тяну еще, вовсю тяну!..
Дело свое Бабушка знала. Правда, больших операций стала избегать - у нее как раз перед переходом в тридцать седьмой несчастье случилось на большой операции. Вот и избегала теперь делать такие сама. Но по остальной работе она почти никогда ничего не упускала, потому что она все время боялась что-нибудь забыть, и все писала себе разные памятки, и все ворошила истории родов, проверяя и перепроверяя - так ли записано, так ли сделано.
Одно только было заметно: она совершенно не могла запомнить имен акушерок и сестер, которые дежурили в родблоке, и иногда забывала даже, кто сегодня дежурит у нее во втором отделении, и никогда не запоминала имен пациенток - их же за сутки через родблок проходит по десять, по двадцать, а то и по тридцать. Когда ей надо было позвать акушерку, она просто выходила в коридор и звала: "А-ку-шор-ка! А-ку-шор-ка!" А к пациенткам обращалась "гражданка" - на манер двадцатых годов. Все звали - кто "девочка", кто "женщина", кто "милая", Борода мог сказать: "Ну-ка, тетенька", но чаще все-таки старались запомнить фамилию, имя, даже имя-отчество или в историю заглядывали, прежде чем обращаться к пациентке. А Бабушка не мудрствовала: "гражданка" - и все. И ничего страшного. Правда, некоторые пациентки от такого обращения морщились. Но акушерки не обижались. Они привыкли. И Бабушке это было с руки. Ей казалось, что это выглядит как манера и никто не замечает, что ей просто уже трудно так вот во всем тянуться и чувствовать себя при своем деле в полной форме.
И она-то, наверное, согласилась бы. Но дело в том, что в позапрошлую субботу, после своего законного пятничного дежурства, копошась в своем втором отделении, она вышла за каким-то делом из кабинета, - видимо, хотела дать какое-то поручение палатной акушерке. Вышла. Конечно, забыла, кто дежурная сегодня. Позвала по привычке: "А-ку-шор-ка!" И вслед за тем в коридоре раздался странный мягкий и тяжелый стук, на который выскочили из палат и акушерка с компрессной бумагой в руках, и Савичев с пачкой историй - он обход делал.
Побросав все, что было в руках, они принялись поднимать Завережскую с кафельного коридорного пола, и уже санитарка, быстро сообразив, что к чему, подкатила каталку. Но Бабушка открыла глаза и почти сразу стала ворчать на них, что кто-то на этом месте разлил воду и вот она поскользнулась.
И не хотела лежать на диване.
И не давала мерить себе давление.
И отказалась от лекарств, хотя Савичев говорил потом, что, судя по пульсу, давление у нее было не меньше двухсот.
Только Нина Сергеевна с трудом смогла уговорить ее поехать домой на попутной "скорой помощи". Но в понедельник Бабушка появилась уже на работе, словно ничего и не было, - даже губки подкрасила и подрумянила щеки. И Главный после конференции сказал в сторонке, что только так и жить-то стоит, чтобы до последней минуты - на настоящем, а не на холостом ходу.
Однако именно из-за всего этого Бабушке никак нельзя было даже намекать насчет еще одного дежурства. И, значит, надо было звать на завтра кого-то со стороны. Кого-то, как говорил Главный, "из варягов".
А к сторонним совместителям и Зубова, и Главный, и профессор Нина Сергеевна относились настороженно. Потому что в каждом роддоме был хоть и схожий в общих чертах, но сугубо свой порядок, - ведь одни и те же щи из одинаковых магазинных капусты и мяса у разных хозяек имеют все-таки свой вкус: одна капусту накрошит помельче, другая картошки положит больше - вот и другой вкус.
А у их порядка был свой вкус, и это было с самого начала задумано.
Еще когда роддома этого не было, Нина Сергеевна, Главный и Зубова поперезнакомились на заседаниях акушерского общества, в спорах по теоретическим докладам и в спорах о разбиравшихся там акушерских удачах и несчастьях.
Люди они были разные и по характерам, и по эрудиции, и по прицелам своим, дальним и ближним.
Нина Сергеевна работала вторым профессором в гинекологической клинике, и ей было уже тесно на второй роли: она очень расходилась со своим шефом во взглядах, а в таких случаях всегда получается тесно. И тому, кто на второй роли. И тому, кто на первой. Тому, кто на второй, работать приходится не по-своему, а по-чужому, ну хоть наполовину, а по-чужому. А тому, кто на первой, - терпеть, что по его работают всего наполовину.
У Главного, хоть он был больше практик и на старой работе числился лишь ординатором, все-таки была написана уже кандидатская: у него были свои мысли насчет акушерской тактики и создания специальных роддомов для женщин с болезнями сердца, чтобы в таких роддомах все специально было приспособлено и нацелено. Он и теперь говорил, что как только они путем окрепнут, то превратят свой тридцать седьмой в такой вот специальный роддом.