Возьми мои сутки, Савичев! - Борис Володин 7 стр.


- Повернитесь на бок, к нам спиной… Так… Маска хорошо лежит?

- Угу, - донеслось из-под резины.

- Эфир даю. Спите.

Он подождал немного и сказал Мишиной:

- Дайте свет, пожалуйста. Просто штору отдерните пока. - Заглянул больной в лицо, приподнял веко, всмотрелся в зрачок, сказал: - Хорошо спит. Вводите магнезию… Ну, что делать будем, Дора Матвеевна?

Пациентка была под наркозом, и поэтому было не страшно, что в палате, всегда темной, сейчас настоящий день, даже с солнцем. И было не страшно, что больная побудет под наркозом несколько лишних минут. Для таких пациенток наркоз - благо. Под наркозом не случится припадка эклампсии, уже много часов грозившего незадачливой коллеге. И они переговаривались, листая историю болезни:

- Ну вот, еще одна преэклампсия на счету. Прохлопали. Извещение в горздрав послано?..

- Не наш грех, Мирон Семенович. Она не из нашей консультации.

- При чем тут это! Довести бы ее благополучно.

- По-моему, доведем. А вы разве, как уезжаете из горздрава, перестаете ощущать, что у вас есть начальство?

- Не всегда, к сожалению… Внутривенно аминазин надо было, Дора Матвеевна…

- Вены плохие. Мы после кровопускания хотели ввести, а когда выпустили триста кубиков, вена затромбировалась…

- Это не разговор для нас с вами… Не разговор.

- Нам с ней еще неизвестно сколько возиться придется. Вены беречь надо. Она еще врач ко всему. Неизвестно, какие будут сюрпризы. Сами знаете.

- Врач, а так себя запустила. Если давление не снизится, придется спинномозговую пункцию сделать. Не люблю я этого, а придется. Скажите, чтобы припасли иглу для спинномозговой… Не люблю. У меня на Урале была одна история после пункции… Да ну все это!.. Охотничьи рассказы!.. Скажите, чтобы припасли иглу… Хуже нет, чем это. Это, доктор Мишина, в старину знаете как называли? "Родимчик". Вот так вот.

- Я не знала. Я думала, родимчик - только у детей.

- Ну что вы! Это ведь о женщинах, у которых после эклампсии с инсультом были параличи, говорили: "Родимчик напал, и вот какая она стала".

- …А иглу для спинномозговой придется просить в гинекологии.

- На охоту ехать - собак кормить… Отвыкли от эклампсии.

- И слава богу.

Мишина вставила:

- На дежурстве, если все тихо, спим здесь, в этой палате. Тихо здесь. Всегда она пустая. Почти всегда.

- Лучше бы всегда. Штору закройте, пожалуйста. Кончаю наркоз. Что у вас там еще? Я ж сегодня опять поддежуриваю.

- Пока все спокойно. Ночью, наверное, все будет. Сейчас сердечницу, говорят, переведут из отделения патологии.

- Если Федорову, то мне и уйти не придется. С ней могут быть такие сюрпризы, что лучше не уходить.

- Писанины у нас груда. И операцию еще записывать. Вот Плесова придет из справочной, пообедаем и попишем. Вы мне расскажете, что было в горздраве?

- Расскажу, Дора Матвеевна… Сейчас вот больная-коллега проснется, пойдем отсюда, и расскажу, - сказал Главный.

- Я тогда взгляну на женщину, которую оперировали, - сказала Зубова.

- Хорошо. Я позову вас, когда пойду отсюда, - сказал Главный. - Она проснется сейчас.

Дора Матвеевна вышла в длинный коридор родблока и, прежде чем войти в послеоперационную палату, мучительно потянулась. Ее, кажется, снова собрался донять радикулит. И еще она проверила, не съехали ли набок швы на чулках. Такая у нее была привычка.

IV. САВИЧЕВ

А Савичев опоздал, конечно, на эти Людмилины сутки. Ненамного, на полчаса, но опоздал все-таки.

Не проспал, просто опоздал из-за того, что все реакции были замедленны.

Накануне он лег спать сразу, как пришел; только надел вместо костюмных тренировочные штаны да кинул в бак для грязного белья пропотевшие за сутки, будто их в нефть макнули, носки с пятнами крови сверху.

Швырнул на ковер тахты подушку и одеяло. Лег. Услышал, как соседская Ритка пилит свою скрипку. Успел подумать, что это пиление помешает ему, и все - как провалился.

Он проснулся, когда у него свалилась подушка и коверная шерсть натерла щеку. Еще у него ноги замерзли оттого, что высунулись из-под одеяла. Судя по густой сумеречной синеве, был поздний вечер. Чучело сидел в своем кресле-кровати и делал вид, что готовит уроки. Снопик света из-под торшерного колпака падал на его второклассные книжки и тетрадки, разложенные по обеденному столу все разом, хотя нужны были одновременно всего одна книжка и одна тетрадка.

Чучело просто подражал Савичеву: если тот садился за стол со своей статистикой, то загромождал его и черновыми страницами, и карточками, и журналами, и словарями - без словаря он читать не мог, был слаб в языках.

Но Чучеловы тетради лежали на клеенке сами по себе и ручка тоже сама по себе, а хозяин их в своем кресле был устремлен в какие-то эмпиреи.

Савичев спросил сердито:

- Мечтаешь? Спать опять ляжешь неизвестно когда!

- Здрасьте, - вежливо сказал Чучело, - а я в уме считаю.

Это могло быть и неправдой, и правдой, тем более что по части счета Чучело и впрямь был мастак, и счет в уме часто возникал у него по поводу каких-то им самим изобретенных множеств - поди разбери, заданы или нет.

Савичев не ответил и выполз на кухню.

Там свет сиял вовсю, Лилька сидела у подоконника, съежившись на высоком табурете. На ней - чуть ли не на голову - было накинуто, нахлобучено ворсистое шахматное пальто - она любила все шахматное, а мерзнуть ухитрялась даже здесь, в кухне, где горели конфорки и шипели соседские сковороды.

На подоконнике лежала высокая стопа сочинений - не меньше чем два класса их писали. Лилька быстро водила по строчкам карандашом, черкала там, ставила на полях красные палки и галочки, а добежав до конца страницы, прежде чем перевернуть, всякий раз откусывала немного от полукилограммового куска вареной колбасы, который держала в левой руке. Полукилограммовый кусок колбасы обозначал, что Лилька закатила себе мясной разгрузочный день и с утра по сию пору не ела, - она была помешана на разгрузках.

Савичев хотел Лильку обнять, но она сделала страшные глаза и скосила эти страшные глаза на соседку, обваливавшую в муке котлеты. Он все равно поцеловал Лильку, залпом опорожнил из горлышка литровую бутылку ледяного молока и снова пошел ложиться, но через полчаса Лилька его разбудила, потому что она кончила ставить свои палки и галки и надо было ехать к Лилькиному брату-адвокату на день рождения.

Лилька еле-еле разбудила его, а Чучело смотрел с интересом, как мать расталкивает дядю Сергея, и хитрит, и пускает в ход уже не действующий прием, говоря ему в ухо:

- Сергей Андреевич, вас - в родильное!

А он, оказывается, отвечал во сне:

- Не морочь голову. Я знаю, что это ты говоришь…

Когда Савичев работал на сорок девятом километре - в первые месяцы их с Лилькой жизни, - единственное, что его будило, был стук в окно и санитаркин голос:

- Сергей Андреевич, вас в родильное! (Или - в хирургическое!)

И всякий раз, когда его так будили на сорок девятом, а теперь здесь, на дежурстве в роддоме, Савичев вскакивал мгновенно. Но дома - если не было настоящей тревоги - он лежал как камень, и даже когда однажды ночью Лильке было худо, она его не добудилась.

А вообще умение спать было развито у Савичева до степени искусства, которое он мог являть в любых условиях и положениях, как он сам говорил, - даже находясь под углом в сорок пять градусов к горизонту.

В годы учебы на каникулы и на праздники он ездил к покойному теперь деду, и конечно же ездил в бесплацкартных вагонах, и приходил на вокзал не к подаче поезда, а к середине посадки. Верхние полки все бывали уже захвачены, да Савичев не видел нужды тратиться на их захват. Третьи - багажные - полки он не любил. Там под вагонным потолком стояла жара и вся поднимавшаяся снизу духотища. А Савичеву достаточно было сидячего места - лишь бы оно было в купе, а не боковое, на ходу. У него быстро выработалось знание оптимального времени, в которое надо приходить к поезду, чтобы были не заняты еще все именно такие сидячие местечки - в купе, а не на ходу. Если не на ходу, он уже был кум королю. И сидячее место имело еще одно достоинство, весьма важное при поездках к деду. В Москве Савичев тщательно наутюживался. Он и наутюживался-то обычно, именно когда ездил к деду. И раз ехал сидя, то почти полностью сохранял все плоды своих стараний. Он усаживался, ставил на попа свой чемодан; когда поезд трогался и вагон угомонялся, клал на чемодан руки, на руки шапку, на шапку голову и просыпался ровно за полчаса до того, как поезд должен был прийти в Шую, - успевал еще ополоснуться в вагонном туалете, чтоб не являться к деду с мятой рожей. Сам дед никогда и не перед кем не являлся в непорядке: даже к Савичеву выходил в непременном галстуке и при тщательно расчесанных усах, - великим знаком интимной вольности могло быть, что он без пиджака, в домашней куртке.

Савичеву хотелось быть таких же строгих правил, как дед, но придерживаться их ему удавалось лишь в те времена и лишь всего четыре раза в году - в добротном шуйском доме из толстенных венцов, лет сто назад срубленных и перевязанных для квартир главных фабричных служащих.

Спать Савичев сумел, даже когда вез хоронить деда в Москву на Введенское кладбище, где у него мать. Вез он его в четырехтонном грузовике, чего-то доставившем из Москвы на фабрику. Для железной дороги полагалось добыть дорогой цинковый гроб, и формальности были сложнее, а так хватило всего одной врачебной справки и оплаты за полные четыре тонны груза на столько-то километров - половину денег дала фабрика, половина была из дедовых. Жена деда и кое-кто из фабричных поехали поездом, а Савичев - в кабине грузовика.

Выехали поздно и ночью одолевали самый тогда плохой участок пути - километров шестьдесят - от Шуи до Боголюбова.

Стояла распутица. За зиму на плохо ухоженной булыжной шоссейке образовался толстый, сбитый почти до бетонной твердости пласт снега со льдом. Выезженные в нем колеи протаивали в первую очередь, и еще в них стекала вся вода. Под водой в колеях были невидимые куски льда, и вывороченные из покрытия камни, и канавки, и ухабы. А четырехтонка шла по колеям как по рельсам, колеса были в них буквально зажаты, и голова спавшего Савичева при каждом из бесчисленных толчков и вздрагиваний грузовика колотилась о спинку сиденья - спал он откинувшись.

Шофер очень удивлялся тому, что Савичев ухитрялся крепко, почти без просыпу, спать на этой дороге, да еще когда в кузове гроб. Шофер боялся покойников и поначалу было ругался, что ему выпало везти такое. Савичев же относился к деду почти как к живому, очень своему, - медицинский профессионализм был тут совсем ни при чем. А то, что он спал в кабине, рядом с дедовым гробом, самому Савичеву ничуть не казалось кощунственным: он сделал для деда все, что мог. Ребята из общежития позвонили ночью в клинику, где Савичев торчал на дежурстве, - он как раз намылся, чтобы ассистировать на удалении желчного пузыря, а ему сказали, чтобы снял стерильный халат и шел к телефону в ординаторскую. Пока Савичева нашли в операционной, да пока он разоблачался, да спускался на первый этаж, трубка пролежала, наверное, минут семь.

Ему прочитали телеграмму, и он вернулся в операционную сказать старшему смены, что произошло. А старший был родом из Суздаля, он сказал, чтоб Савичев взял внизу его записную книжку, а в ней под обложкой "подкожную" сотню тогдашних денег, и чтоб не ждал следующего вечера, когда пойдет с Ярославского вокзала поезд, а ехал "на перекладных" - от Курского до Владимира маршрутным такси, потом на чем придется до Боголюбова. Там у поворота на Суздаль надо "поголосовать" - попутная машина обязательно подвернется, это будет уже в разгар дня.

Савичев все так и сделал и через двенадцать часов был на месте, потом два дня и две ночи бегал в аптеку за кислородом и вот возвращался из Шуи уже совсем в последний раз.

Дедовой жене он был чужой, да и не мог он стать своим этой пожилой женщине, решившейся покоротать свои последние годы с почтенным вдовым инженером. Мужнина внука она узнала уже студентом, - кем мог он ей стать за какие-то двенадцать приездов? Еще она побаивалась, что Савичев или другие родичи начнут претендовать на оставшиеся от деда деньги или вещи, а они и ей самой к месту на старость. Боязнь ее была заметна. Это было неприятно.

…Просыпаясь в кабине грузовика от очень уж сильных толчков, Савичев всякий раз видел радугой переливавшиеся перед фарами четырехтонки водяные усы - они вздымались из колей перед капотом, как перед корабельным форштевнем, - и всякий раз Савичев нащупывал при этом в кармане единственное взятое им наследство - стеклянный, похожий на редкий кристалл многогранник, внутри которого хитрецом стеклодувом были как-то вделаны или выдуты аляповатые розовые и лиловые цветы. Такие штуки были модны в начале девятисотых. Дед придавливал многогранником бумаги на столе, а Савичев любил играть им в детстве и когда-то надколол один уголок и получил встрепку…

Он мог мертвецки спать в любом положении и мог почти не спать. Он ухитрялся освежаться за какой-нибудь несчастный час, даже меньше. Он научился этому в последние институтские дни. Его по распределению назначили в Серебряные пруды, и - так ему сказали - он должен был стать единственным хирургом в районной больнице. Это нагнало на Савичева страху. Ему все мерещилось, что он один на один с пациентом и не умеет делать что-то, чего нельзя отложить. Савичев бросил всякие свои студенческие приработки и стал дежурить в Градской чуть ли не три раза в неделю, лишь подбирая смены таких старших, на которых мог рассчитывать, что позволят ему под их присмотром - да и с их участием, конечно, - ушить, допустим, прободную язву желудка. Он так и начинал дежурить - с того, что уговаривался об этом.

Но однажды часа в три ночи, выйдя из операционной, Савичев почувствовал, что обязательно должен хоть чуточку поспать, иначе он заснет стоя у стола. Он прикинул, что по обстановке может поспать минут сорок. (Когда дежуришь несколько месяцев в большой больнице, где - поочередно с другими такими же больницами - вершат для города скорую помощь, появляется ощущение некоей средней вероятности событий.)

Позвонив в приемный покой и удостоверившись, что в нем вновь прибывших пациентов нет, Савичев лег на диван и открыл глаза ровно через сорок самим себе дозволенных минут. Он открыл глаза, а ординаторская была пуста - все были на операции. Именно в середине этих сорока минут ту среднестатистическую вероятность нарушил пациент с прободной язвой, так оравший от кинжальной боли в животе, что проснулись все пять выложенных из серого силикатного кирпича этажей хирургического корпуса Градской больницы. Один Савичев не проснулся, выключив себя из мира полностью ровно на академический час. И старший смены, который обещал поставить его на такую операцию, сказал, что не в его правилах будить хирурга, неспособного услышать даже столь громких призывов о помощи.

…А потом он не спал двадцать, кажется, ночей из тридцати. Он получил диплом, а в облздраве все переигралось: в Серебряные пруды послали районным хирургом кого-то опытного, и Савичев угодил вместо этого на сорок девятый километр - в красивейшие лиственные места, меньше двух часов автобуром от Москвы. И, конечно, Савичев обрадовался такой перемене, во-первых, потому, что сорок девятые километры от Москвы на дороге, так сказать, не валяются, а во-вторых, он знал эту больницу - их возили туда на занятиях по организации здравоохранения знакомить со структурой сельских лечучреждений, и он знал, что там сильный хирург, у которого есть чему поучиться.

Он даже явился в больницу на десять дней раньше, чем положено. Ему нужно было устроиться с жильем, - получив диплом, он перебрался из общежития к тетке, с которой никогда особенно не ладил, да к тому же денег у него было только три сотни долгу. Одну - старшему из Градской, с которым он дежурил, ту "подкожную" - на поездку в Шую. Одну - из-за выпускного банкета и всего, что около. Третью он взял на ботинки у тетки, с которой не ладил. А на сорок девятом километре оказалось, что облздрав кроме него направил туда же еще и Машку Тартанову - квадратную, малость нескладную, черную, курчавую, как негритянка, деву с их же курса, но с другого потока, и Тартанова явилась в больницу на два дня раньше Савичева и уже оформилась ординатором-хирургом, хотя специально, как Савичев, к этой миссии не готовилась, а умела делать лишь то, что умеет обычный медик-выпускник.

Савичеву все это показалось смертельной несправедливостью, но тем не менее все это строго отвечало порядку: специализацию официально отменили как раз с их курса, и все, что он приобрел и чего не приобрела Тартанова, было их личным делом. Правда, черной Маше тоже хотелось быть хирургом уже довольно давно, но ей как-то не удавалось выкраивать время для бдений в клинике, потому что она года два как вышла замуж за художника, отчаянного домоседа. А получить работу именно на сорок девятом для нее тоже было подарком небес: два часа - и она у своего художника или он у нее, да и чтобы отпустили отсюда в Москву, можно, наверное, допроситься, прежде чем пройдут положенные три года, - сюда-то легче было найти врача, очень уж место удачное. Все получилось как в кинотеатре или в поезде, когда на одно место даны два билета и один из пассажиров или зрителей на том месте уже сидит.

Правда, в больнице с полгода пустовала вакансия ординатора акушера-гинеколога, и, зная про это, Савичев решил про себя, что, в конце концов, можно годик-другой, пока Тартанова переберется в Москву, поработать и акушером. По этой части он за практику да за учебу тоже немного набил руку.

Ему становилось всегда радостно, когда при нем - а то еще и при его пособии - рождались дети, и матери, как бы ни были измучены, почти все были рады тому, что все хорошо окончилось и вот у них тоже по ребенку.

Правда, первое время, когда он попадал в родовой блок, он торчал около рожениц непрерывно - боялся отойти, чтобы чаю выпить. Хоть он и знал назубок все о механизме родов и о времени, какое занимает каждый этап, ему тем не менее постоянно казалось, что все вдруг может пойти не по правилам: он отойдет, а женщина вдруг родит молниеносно и без помощи и может случиться несчастье - все оттого, что он отошел. Эта боязнь закрепилась у него надолго еще оттого, что самые первые роды, которые он принял - еще в клинике, на четвертом курсе, - были очень быстрыми. Женщина рожала, кажется, в третий раз. Все у нее шло спокойно и быстро - потому-то ему и разрешили принять за акушерку эти роды. Так быстро все шло, что он еле успел помыть руки и почти не понял, что и делал-то, хотя акушерка, стоявшая рядом, сказала, что делал он все хорошо.

У него было ощущение, будто все получилось само собой, - в общем-то, в этом была большая доля истины, - и когда он принял мальчишку, тот сразу чихнул, сморщился, закричал и, подтверждая реальность своего прихода в мир, еще пустил Савичеву прямо в лицо сильную светлую струйку, и Савичев, вытерши глаз о плечо, пробормотал что-то вроде "Ух ты, милый!" - и акушерка, и даже мать рассмеялись.

И потом, когда на занятиях и на практике он принимал роды, то каждый раз подумывал, не стать ли ему акушером, но когда попадал в хирургию, хирургия перетягивала; несмотря на это, акушерством он занимался очень серьезно - много серьезней, чем детскими или глазными болезнями.

Назад Дальше