…Да, он убегал от сына. Убегал, что уж там… Он не понимает людей, которые говорят: пьяный был и ничего не помню, не верит им. Он тогда ускорил шаги, хотя и не было уверенности, что сзади Минька. А когда пронзительно завизжала машина, сказал себе: "Минька!.." Сказал ведь! Николай знал, что теперь он будет чувствовать постоянную вину перед сыном. Это как заноза в мозгу.
Он каждый день названивал в больницу, где лежал сын, и ему отвечали голосом одновременно вежливым и холодным, что "состояние мальчика стало лучше…" Видимо, так оно и есть. "Не беспокойтесь, все будет хорошо". Странно: холодный голос порой звучит более убедительно, чем ласково-теплый.
Жена не приходила к нему, и Николай представлял себе, как она там дома беснуется, почем зря ругает его: "Иуда!", "Сатана несчастная!" - и поводит плечиками (она может поводить ими и сердито, и весело, и печально, и насмешливо, и нетерпеливо, и кокетливо, когда как). Вчера заходила соседка по дому, старушка. Повздыхав, она всех жалеет - и правых, и виноватых, старушка сообщила, что Надя написала письмо прокурору, "шибко уж хочет", чтобы Николая "засудили". У жены, впрочем, какая уж она теперь жена, на редкость крепкие нервы, не то, что у самого Николая. Он в мать пошел, у той тоже были нервишки - никуда, и померла она, не дожив даже до пятидесяти.
Лежишь на койке и - мысли, мысли, мысли… Никогда в жизни не думал Сенин так много о самом себе: раньше вроде все было ясно, а сейчас без конца оценивает: это я сделал хорошо, а вот это как-то не так, а тут и вовсе худо получилось.
…Он пьяница поневоле, вино, сколь это ни странно, заменяло ему лекарство, успокаивая, даже веселя. И, наверное, не один он такой. Но сколько тут самообмана: он стал еще более возбудим, напряжен и подавлен, и все как-то неприятно усложнилось, вконец испоганилось. "Ни рюмки больше! Баста!"
Почему в оценке человека такую непомерно большую роль играет пристрастность, а объективность уходит куда-то в сторону? Конечно, Сенин подумал об этом другими, более простыми словами: "Хреновина получатса…"
Ночью тихо помер старик-учитель. Сенин не спал в ту минуту. Ему вдруг стало как-то не по себе. Он смутно почувствовал: что-то произошло. И включил свет. У старика было вытянувшееся, какое-то не свое, отрешенное от всего лицо-маска.
Труп унесли, и Николай уже не смог больше спать, спять думал о себе и о других, все более убеждаясь в том, что он, по существу, без вины виноватый. Ну, положим, какая-то вина все-таки была. Была, что говорить! Но почему ответчик только он один!..
С улицы проникал в палату вялый красноватый свет. Тихо постанывал сосед, которого позапрошлой ночью принесли на носилках; потом раздались по-хозяйски уверенные шаги в коридоре, жалобно скрипнула дверь (медсестра начала ставить уколы); послышались далекие приглушенные голоса: не то веселые, не то тревожные - не поймешь, и еще много, много каких-то неясных звуков. Наступало утро, последнее для Сенина в этой обители: сегодня его выпишут из больницы, так вчера сказал врач, и что будет дальше - бог ведает.
1979 г.
Печник Важенин
Вскоре после войны я приехал в Тюменскую область и стал работать в одной из районных газет.
Редакция и типография размещались в доме, где когда-то, в прошлом веке еще, как говаривали старики, останавливали на ночлег арестантов перед отправкой их на север, в остяко-вогульские края. Древний деревянный дом этот, с улицы еще довольно видный и вроде бы крепкий, был страшно холодным. В войну перед морозами самый большой редакционный стол перетаскивали в наборный цех, к столу примащивались редактор, секретарь и бухгалтер, а дверь в редакцию заколачивали и на пол у двери накладывали побольше тряпок, чтобы не дуло.
Пора было жить по-новому. Мы проконопатили и побелили стены двух редакционных комнат, закупили мебель. Оставалось переложить печь, она совсем завалилась и дышала холодом, сыростью и гнилью.
Как-то утром наш молодой предприимчивый печатник привел ко мне старика:
- Это - печник. Обещает справиться быстренько. Вон он какой молодец! Проходи, дед.
Я уже не помню, как звали того старика. Назовем Иваном Филимоновичем Важениным. Мы договорились с ним о цене, и я спросил:
- Когда можете приступить?
- А чо тянуть-то, щас и начинаю.
"Молодчина-старичина", - мысленно одобрил я.
Печник мне нравился: был он одним из тех немногих стариков, которые бодры как сорокалетние; выражение веселых, едучих глаз его слегка насмешливое. И во всем облике старика чувствовалась какая-то лихость, бесшабашность. Но лихость и бесшабашность спокойные, не выпирающие. А такие особенно впечатляют. Очень крепок он был, высок, плечист, прям, - таких стариков можно встретить только в Сибири, да и то по глухим углам где-нибудь.
Перед обедом я заглянул к нему.
- А на улице-то подмораживает, - сказал он мне неторопливо, уверенно, в меру громким голосом. - Кажись, река станет вскорости.
Это была попытка завести разговор. Действительно, ночами крепко подмораживало: утром идешь по улице, и сапоги гулко стучат по иглистой, застывшей земле, и на тебя наплывает неуловимое, неясное ощущение близкой и долгой северной зимы. У меня оставалось до обеда еще с полчаса, и я не прочь был поболтать.
- Да, да, по всему чувствуется. Здешний?
- Я-то? Не, из Бачиково. В гостях здесь, у свояченицы. С огородишком убрался, дровишек подтянул и наколол. Ну и до снега-то погулять решил.
Нет, он мне положительно нравился, этот мужик: прост, без противной стариковской приниженности, и в то же время не старался показать свою значимость, что у иных дедов тоже бывает.
- А вообще-то я покровский.
- В селе Покровском родились? На родине Гришки Распутина?
- Там.
- А Распутина знали?
- Григория? А как же…
Он посмотрел на меня так, будто хотел спросить: "Зачем такой наивный вопрос?"
Это было интересно, и я, сев на стул, стал скручивать длинную цигарку.
- Слушайте, Иван Филимонович, расскажите мне, пожалуйста, о Распутине.
Я хотел добавить "и о всей его гоп-компании", но передумал - как бы это не отпугнуло старика.
Он погладил бородку и улыбнулся, продолжая возиться с кирпичами. Я вспомнил, как один умный человек еще до войны говорил мне: если хочешь лучше понять незнакомого человека, посмотри на его улыбку. В улыбке Важенина ясно проскальзывали самоуверенность, лихость и еще что-то непонятное, загадочное. А само лицо было спокойным. Не то, что у меня. Сегодня вон смотрелся в зеркало: левая подглазница слегка подергивается, кожа возле губ противно напряжена, а взгляд вялый, усталый.
- Ну, что ж, расскажу, если вам это интересно. Мы с ним парнишками по селу вместе бегали. Правда, он был постарше меня.
- А сколько вам?
- Да уж семьдесят четвертый.
- А выглядите вы куда моложе.
- Это я в войну сдал. А до войны-то хо!.. Так вот… Дома наши неподалеку стояли. Через квартал. Батька его самый простой мужичонка был. В общем, средненько жил, богатым назвать нельзя. И все про сынка, про Гришу своего, бывало, говорил: "У меня, дескать, на него никакой надежды нету, на баламута, будь он неладен!" И в самделе, у того к хозяйству душа не шибко-то лежала. Крестьянская жись ему не по нутру была.
- А правда, что он лошадей воровал?
- Бывало по молодости. Угонял как-то…
Старик посмеивался. Меня так и подмывало спросить: "И ты вместе с ним?" Но это было бы, пожалуй, слишком. Иван Филимонович, видимо, понял меня.
- Сам-то я в то лето уезжал из Покровки. Тюменским купцам дрова возил. Ну, что дальше?.. Потом Распутин в религию ударился. Книжки всякие божественные и о черной магии по ночам читал. И в конце концов ушел из села. К странникам каким-то пристал и бродил с ними по белу свету. Святые места искал. И, говорят, начальству церковному шибко нравился он. У монахов был за своего. Провидцем слыл, угадывателем. Так поставил себя. С достоинством держался, что уж скажешь. А такие всегда ить умными кажутся. Простой мужик, а до царя дошел. До самого императора. И нас, своих земляков, не забывал. Да!..
Старики в Покровском, где мне приходилось часто бывать, тоже говорили о Распутине без всякой ненависти, всегда с легкой усмешкой. Но я не встречал человека, который бы с таким вот удовольствием, как Важенин, вспоминал о знаменитом авантюристе.
- Любил добрым казаться.
- Казаться?
"Если ты дрянной, поганый человек, - подумал я, - никакая маска тут не поможет".
- Помогал он. Деньжонками когда… Да и так.
- А что "так"?
- Хм. Ну вот, к примеру. - Старик едва заметно ухмыльнулся и, наклонив голову, как-то сбоку посмотрел на меня. - К примеру, дружка свово, можно сказать, первого дружка свово по молодым годам Степана Молокова попом сделал.
- А как ему это удалось?
- Да так вот. Взял да и сделал. Молоков этот плохонько жил. В общем, голь перекатная. Вот встретились они как-то. Степан возьми да и пожалуйся Григорию Ефимовичу на свое житье-бытье. А тот подумал-подумал да и говорит: "Слушай, хошь я тебя священником в церковь устрою?" - "Смеешься? - не поверил Степан. - Какой из меня поп - ни обвенчать, ни отпеть, да и молитвы всякие надо знать, проповеди". - "А это штука, - говорит, - не шибко мудреная. Зато будешь жить как у Христа за пазухой". И что ж вы думали? Устроил ведь. Не простое это дело - мужика деревенского попом устроить… Ха-ха, а устроил. И служил тот священником. В Тобольске.
- И как служил?
- Вот уж не знаю. Важно, что служил. А однажды было. Приехал Распутин в Покровку. И к нему зашел Проша, по прозвищу Голавль. Был у нас такой бойконький мужичонко. Прозвище ему дали, ишо когда он парнишкой бегал. Какую, бывало, рыбешку ни поймает, все голавль у него получался. Зашел, значит, к нему Проша этот и давай зависть свою выказывать: "Не жись те, а малина, Гришука, с самими барами гуляешь-пируешь". А тот ему: "Завтра к вечеру господа из Тобольска проездом будут. Приходи и ты. Тока сбросишь рванье свое. Наденешь мой костюмишко и сапоги мои. И помни - ты не какой-то Прошка, а купец. Мясо по деревням скупаешь и в городах продаешь. Да только сиди - помалкивай, смотри. Пей молчком, не то ерунду какую-нибудь сморозишь".
Ну… все честь по чести шло. И тока под конец страшный конфуз получился. Накачался Проша винцом, налакался, как это говорится, и возьми да брякни: "А пинжак-то я уж завтра тебе возверну, Григорей". Вот тебе и купец! Долго потом Проша рассказывал, как пировал с господами. Закуска, говорит, богатейшая была и бабы баские.
Я не удержался:
- Уж до баб-то вы, видать, были охочие.
- Крепкий мужик всегда охочий… А Распутина бог не обидел здоровьем. Здоровя́ка был. И ко всему прочему владел он…
- Гипнозом, - подсказал я, уже наслышавшийся об этом.
- Да, да! Не знаю, как уж он там в Петербурге, а в Тобольск приедет, пройдет по монастырю, посмотрит на монашенку, какая покрасивше, и все - его. Сразу заворожит.
Лицо старика повеселело, он заулыбался - видимо, какие-то давние, буйные мысли вдруг нахлынули на него.
- Дошлый был, что уж говорить. Вот послушайте. Пирует однажды с мужиками, ну… с дружками своими, в общем, и говорит им так: "Давайте, робята, подожгите мне ровно через две недельки такую-то избенку, в такой-то деревне. А я вам деньжонок подброшу за это". - "А зачем поджигать?" - спрашивают мужики. "Не вашего ума дело. Сказано - поджечь. И ровно через две недели. Перед полночью".
Ну, мужики делают, что велено: избенка пылает. Старая избенка была, на окраине. Никто в ней не жил. А в эту пору у Распутина в Петербурге гости собралися. Напоил их, накормил Григорий Ефимыч и говорит так это со значением: "Вот мы с вами пируем, веселимся, а в сибирской деревне такой-то изба горит крестьянская. И люди от страха бегают". - "Не может того быть!" - удивляются гости. - Выдумываешь". - "Не верите - проверьте", - отвечает им Распутин. Проверяют. И верно, в тот вечер сгорела халупка одна.
- Не разоблачили его? - интересуюсь я.
Иван Филимонович хохотнул коротко и пренебрежительно.
- Гришку-то? Что ж это за дружки будут. И потом… Края у нас особые. Я вот ишо скажу вам… При царе на Московском тракту десятки трупов находили каждую весну, когда снег стаивал. А убивцев-разбойников - ищи-свищи. У нас здесь и такое водилось… Бегут с востока рестанты беспаспортные. До Расеи им еще шагать да шагать. А деньжонок нетука. Мужичок какой побогаче берет их на лето, прячет, кормит и робить заставляет. Осень подходит, расплачиваться надо, так вместо денег он им топором по голове. Во, как! Тайга сибирская укроет, а снежок припушит. Ну, а если кто распознает и вздумает донести?.. Пока едет за десятки-то, сотни-то верст докладывать по начальству, ан, смотришь, пуля случайная откуль-нибудь прилетит, иль дом может без присмотру-то загореться. Мало ли что. Куды потом?
Он смотрел на меня вовсе весело, с прищуром, чуть-чуть оголив белые, крепкие, как у волчонка, зубы. Смотрел долго, упрямо, и, признаюсь, стало мне в эту пору как-то не по себе.
- Ну, ишо поробить надо, поспешить, покудов мороза нету. А то что-то спину ломит. Кажись, к снегу. Как думаете, а?
Помолчал, подумал, потом сказал непонятно к чему:
- Говорят, жизнь в старости быстрее бежит. А я вот не замечаю.
Вскоре ударили морозы, по-сибирски крепкие, с ветрами, наносившими из тайги сухой, избитый, колкий снег. Печку приходилось топить и утром, и к ночи. Грела она, в общем-то, ничего, но выбрасывала через вьюшки камина и через дверцу огонь и много едучего дыма. Все наши попытки своими силами кое-где замазать, кое-что подделать не дали ощутимого результата и, посылая всех чертей по адресу приятеля Гришки Распутина, мы разыскали другого печника. Он доделал печку, и я постепенно забыл о пребывании на этом свете Ивана Филимоновича Важенина.
На другой год, уже перед самой осенью, раненько утром меня вызвал к себе первый секретарь райкома. Я был уверен, что он скажет обычную свою фразу: "Как у вас там с газетой? Надо выехать в Бачвары…" Райком часто направлял меня уполномоченным в колхозы. Но секретарь заговорил о другом:
- Вот что… В Сатюково церковники молельный дом организовали. Что-то вроде домашней церкви. Не слыхали об этом? Вчера мне звонил председатель сельсовета Дударев. Поезжайте и разберитесь…
- Послушайте, Алексей Дмитриевич! Ведь у меня и без того около десяти разных нагрузок. Дохнуть некогда, честное слово. Уполномоченный в колхозе, редактор радиовещания, кружок по истории партии веду, комсомольской сетью руковожу, внештатный лектор…
- Хватит, хватит! - поморщился секретарь райкома. - Должны же вы и как член бюро что-то делать. Вы же член бюро райкома. Да там и работы-то не так много. Старик один воду мутит…
Сказал он это, и мне мгновенно вспомнилось забытое лицо старого печника: "Не тот ли?"
Секретарь райкома порылся в бумагах.
- Важенин Иван Филимонович. Запишите на всякий случай.
- О! - воскликнул я. - Я ж знаю его. Это приятель Распутина.
- Какого Распутина? Ветврача?
Надо сказать, что в селах Тюменщины фамилия Распутин встречается довольно часто.
- Да, нет. Приятель Гришки Распутина. Ну, того… царского. Он у нас в редакции печку перекладывал.
- Слушай, и подбираешь ты тоже…
До Сатюково я добрался в тот же день на колхозной полуторке, перевозившей зерно. Была сухая, прохладная погода. Ожидали обычного для этого времени ненастья и торопились с уборкой, на улицах - ни души. Дударева на месте не оказалось, он мотался где-то по полям. Только после захода солнца мне удалось поймать его. Мы сидели в светлом - две стены сплошь в окнах - кабинете председателя сельсовета, располагавшемся в бывшем кулацком доме.
- Аха, всплыло такое дельце, - подтвердил Дударев, молодой мужчина с усталыми глазами и морщинистым, напряженным лбом. - Старик тут есть, Важенин. Из-за него вся каша. Он к нам лет пять назад перебрался. Дом купил пятистенный, корову, овечек и всякое такое. В колхозе не работает по старости. А жена, помежду прочим, еще молодая. Кажись, татарочка - с нерусским обличьем. Симпатичненькая.
- Да? Ну, это дело второе.
- Знаете, когда молодая бабешка выскакивает за старика, то она… как бы это сказать-то… начинает быстрее, чем надо, стареть. Так обычно бывает. А вот важенинская не-ет.
- Давайте все же о главном.
- Главное то, что это ухо-рыло, а не мужик. Как говорится, оторви да брось. Сдается мне, что он ни в бога, ни в черта не верит. А если и верит, то не очень уж здорово. Но вот, видите ли, вздумал за святую церковь восстать. В доме у себя молельню устроил. И, понимаете, обирает помаленьку божьих старушек и старичков. Здоровых-то мужиков у нас нету, а стариков полно. Мне рассказывали тут некоторые подробности. Но, думаю, будет лучше, если мы послушаем очевидцев, богомольцев этих самых.
Дударев раскрыл окно и крикнул:
- Минька! Поди-ка, позови сюда бабку Дуню. Пусть побыстрее подойдет. - Он повернулся ко мне: - Это еще тот старик. В июле съездил в Тюмень и привез оттуда всякой всячины для баб. Ну… кофточки там, юбки разные, одеколон, то-сё… И менял все это у кого на яйца, у кого на картошку, у кого на молоко…
Увидев в окно подходившую бабку, председатель проговорил:
- Промежду прочим, она почти тех же лет, что и Важенин. А разница-то какая. Труженица.
И в самом деле, разница была велика: Евдокия выглядела старой-престарой бабкой, ходила согнувшись в три погибели, глаза обесцвечены, водянисты и смотрели на мир божий уже совсем безжизненно.
- Это - начальник из района, - закричал Дударев глуховатой бабке. - Расскажи-ка нам, как вы у Ивана Филимоновича богу молитесь. Все, что ты мне тот раз рассказывала.
Мы с председателем задавали вопросы, а бабка отвечала. Оказывается, одну из комнат своего дома Важенин обвесил иконами, и там по воскресеньям собираются старики, старухи, да и кое-кто помоложе. Даже из соседних деревень приходят. Богу молятся, молитвы читают, беседы о спасении души ведут. И в будни туда божьи людишки заглядывают, Иван Филимонович им разные советы дает, чайком с медом потчует.
- При электричестве молитесь или как? - прокричал я.
- Свечки горят, лампады горят. Так уж баско, так уж баско, вроде как в старину в церквах.
Губы у бабки слегка вздрогнули и чуть-чуть дернулись, нижняя губа - книзу, верхняя - кверху. - Это она так улыбнулась, лицо у нее при этом стало еще более жалким, измученным.
Я задал ей еще вопроса два-три, но бабка твердила одно:
- Молимся все… Баско… как в старину.
- Хватит, - тяжело вздохнул Дударев. - Ничего интересного из нее не вытянешь больше. Поговорим с другой.
"Другая" - еще не старая бабенка с обиженным лицом (бывают же такие странные лица), работавшая посудомойкой в чайной, угрюмо отмалчивалась. А когда Дударев шумнул на нее: "Мы не ради любопытства… Молельни, вроде вашей, запрещены законом" - бабенка забормотала:
- Куда хожу - дело мое, молюсь ли, не молюсь ли - дело мое. Я ить не партейная. Вот такось.
Когда она ушла, Дударев опять тяжело вздохнул: