Они посидели сколько-то, поговорили и пошли в Яшкину избу пить брагу. У Яшки на "куфне" стояла четвертная бутыль, почти до горлышка наполненная - до ночи хватит. И хоть пьян был Николай, но понял: довольно, пора домой! Уже не пьет, а становится все пьянее и пьянее почему-то. А Яшка не унимался:
- Подем куды-нибудь. У тебя есть деньги?
- А что?
- Айда в ресторан!
Голос уже раздраженный. И смотрит почти злобно А ведь только что был ласково-веселый.
- У меня с головой что-то… - соврал Николай. - Я, пожалуй, пойду.
- Подожди! - продолжал орать Яшка. - На-ка клюквенного соку. Как рукой сымет. Ну куда тя понесло?!
Надя стояла у калитки и, набычившись, недобро глядела на мужа, который шагал посреди пустой улицы, слегка пошатываясь, с застывшей бессмысленной улыбкой.
Николай только что с сентиментальной пьяной нежностью думал о жене и хотел "наконец-то" поговорить с ней "по душам обо всем и вообще…" Когда ее не было, он и трезвый думал о ней обычно с нежностью и снисходительностью и почему-то казалось ему, что скоро все-все у них уладится и заживут они как боги.
- Что с тобой?
Голос заметно фальшивый. Уж спросила бы прямо "Ты где это, милок, так наклюкался?"
- И ведь в сам-деле пьяный. Уж не с этим ли? - Она сердито показала рукой на Яшкину избу. - О, господи! Дошел: До-ка-тил-ся!
- Ну, чего ты заедаешься? - Николай улыбался. Он знал, что улыбка только раздражает жену, не хотел улыбаться, старался не улыбаться и не получалось.
- И как тебе не стыдно?! Мама вон чуть жива. Я "скорую" вызывала. А он тут, вишь ли, нарадоваться не может. Пьянехонек в дымину.
- Ну, елки-палки, откуда я знаю, что с ней.
- Сходить надо было! Он не знает. Он, видите ли, ничего не знает, зараза несчастная!
- Да ты чего лаешься-то? - Николай тоже начал сердиться.
- Ах ты, паразит!
- Да ты чего обзываешься?
- Тебя не обзывать, а лупить надо. И гнать из дому помелом поганым.
Сруб избы ставил еще в тридцатые годы отец Нади для своего старшего сына, который потом погиб на фронте. Но сруб есть сруб, кроме сруба нужны еще пол, потолок, крыша, рамы, двери и многое другое. И все это приходилось делать уже Николаю. Вместе с плотниками. Потом он амбарушку, хлев, сарайчик и ворота ставил. Но жена тем не менее иногда намекала, что сруб все же тестев. И получалось, что вроде бы и все подворье тестево. Слова "гнать из дому помелом поганым" совсем рассердили Сенина, и он грубо сказал:
- Ну уж это извини-подвинься!
Слова "извини-подвинься", а может быть, и тон, которым они были произнесены, в свою очередь, окончательно рассердили Надю, и она, раскрыв калитку, стала изо всей мочи толкать Николая во двор.
- Я те извиню, сатана несчастная! Налил шары-то и шарашится.
Он молча отбросил ее руку, но она снова и снова толкала его; тогда Николай резким взмахом руки отшвырнул жену, и та чуть-чуть не упала. Это уже слишком. В нем сейчас было злости на десятерых, и он казался сам себе таким смелым, таким решительным, таким… Она пнула его. Пнула и отскочила, сказав:
- Иди, говорю!
Он повернулся к ней; в его глазах было столько недоброй силы и ненависти, что Надя отшатнулась:
- Ой, господи, рехнулся мужик!
3
Больница на окраине города, окна палаты глядят на пустырь с нелепо кривыми оврагами, заросший чертополохом, заваленный мусором, и вся эта унылая картина тянется, наверное, километра на три, вплоть до леса, который ровненько темнеет у горизонта, и Сенин, стоя у окна, думает, что больницы, как и санатории, надо бы строить где-то на веселых местах, а то ведь больному и без того тошнехонько. В их белой палате восемь коек, поставленных так плотно, что непросто пройти в коридор. Рядом с Николаем лежит восьмидесятилетний старик, не то боязливый, не то стеснительный - не поймешь, бледный, иссохшийся - кожа да кости, с мутноватыми, уже потухшими глазами, кажется, дунь - и зашатается. Старичок ему нравился, с ним легко, и Николай был рад, что судьба подарила ему такого соседа.
Когда Сенин обморозился в сугробе, его положили к хирургам, подлечили, а потом перевели сюда - к невропатологам. А теперь, говорят, и у терапевта придется лечиться - что-то не в порядке с печенью, с сердцем. И вот лежит и лежит он в больнице, глотает таблетки, ворочается с боку на бок, вздыхает, глядит на белый потолок и в сотый раз вспоминает…
Он возвращался с работы уже в сумерках, торопясь, даже задыхаясь слегка, и все время сладко думал о том, как придет домой, сбросит полушубок, сядет за стол и, ядрено крякнув, пропустит первый стакашек бражки. Ну, а потом, конечно, второй и третий стакашек, не без этого… О закуске как-то не думалось - что-нибудь да найдется. Бражку делает сам, она получается светлая и сладкая-сладкая, прямо как у Черных. Яшка научил. Он нонешним летом как-то неожиданно помер. Все вроде бы здоров был, клал печи, закладывал каждый божий день, горланил песни, ругался со своей бабой, а тут вдруг взял да помер; пришла жена с работы, а он уже не дышит, на полу распластался. Бутыль для бражки у Николая из дома Черных, у Яшкиной бабы купил. Бутыли этой, наверное, лет с полста, не меньше, большая такая, удобная, с широким горлышком и крепкой пробкой, не бутыль - золото, сейчас такую днем с огнем не сыщешь.
Идя с работы, Сенин всякий раз думает о водке и браге, не может не думать, какая-то сила, неподвластная ему, как бы толкает и толкает его: "Выпей! Выпей! Быстрее! Быстрее! Быстрее же, черт возьми!" И он идет, находит, наливает… Пил теперь каждый вечер, а в субботу, в воскресенье и днем нестерпимо тянуло. В голове одна мысль, все побивающая: "Выпить! Выпить! Выпить!" Когда-то хватало стакана вина, а теперь и двух стаканов водки маловато. Временами даже двоится в глазах: голос один, а на экране телевизора два человека, рядышком стоят, одинаковые, только одного видно сильнее, другого слабее. И два будильника на столе. Встает, распрямляется - один будильник. Утрами едва поднимается: в теле такая ломота, такая поганая слабость, будто били-колотили его чем попадя; в башке гудит, тяжела, как чугунок с картошкой, вот-вот расколется на части; морда опухшая, бледно-красноватая, - хоть в зеркало не глядись. Дышит с хрипом. Все постыло, противно. "Водки, водки!.." Но чувство дисциплины в нем еще жило, он выпивал полстакана холодной водицы, наскоро, без аппетита проглатывал завтрак и шагал на фабрику.
Прошло три года после того, как он впервые выпил с Яшкой. Помнится, наутро разламывалась голова. Едва-едва стоял у станка. Мимо проходил Беляев. Сенин сказал ему хрипловатым с похмелья голосом "Здравствуйте", но тот будто не слышал, и у Николая совсем испакостилось настроение. И когда начальник цеха в конце смены вновь проходил мимо, Сенин недовольно, даже вызывающе (вот тебе!) глянул на него. Николай и предположить не мог, что Беляев на этот раз ни в чем не виновен, - он только что получил нагоняй от директора (цех в прошлом месяце работал плоховато) и, будучи в расстроенных чувствах, вошел в цеховую конторку, мысленно споря с директором и на ходу обдумывая, что же делать.
И еще помнится… Надя пришла в тот вечер не в духе, что-то грубо сказала Николаю, и он, отмахнувшись, пошел к Яшке и там снова нахлестался. Правда, в тот первый год Сенин пил не так уж часто, и тяга к вину приходила постепенно, незаметно, с затаенным коварством.
Лет пять назад Сенин бросил курить. Тоже тянуло, не дай бог как, а все же бросил. Пожалуй, слишком просто звучит "бросил". Как было?.. Шел на работу и курил одну за другой дешевенькие папиросины-гвоздики (он за день по две пачки выкуривал), во рту горечь, и было такое чувство, будто он в нестерпимо душной, прокуренной землянке. Попробовал вдохнуть во всю силу легких - не получается, не проходит воздух, что-то там внутри заклинило как бы. "Хватит, бросаю курить". Но вскоре понял: нет, не просто бросить, рука так и лезла, лезла в карман и, чтобы преодолеть эту тягу, он начал давать себе клятвы: "не буду курить до девяти часов", "до одиннадцати", "до часа"… Особенно тянуло к табаку первые дни, но даже года полтора спустя, когда он однажды разнервничался в цехе, ему вдруг страшно захотелось закурить, и он, усмехнувшись, со злобой сказал сам себе: "Ну нет, голубчик!.."
В прошлом году попробовал было избавиться и от пьянки таким же способом, - не тут-то было, не получилось, наверное, потому, что бросить курить ему шибко уж хотелось, а бросить пить вроде бы и хотелось и не хотелось. К тому же клятвы эти, даваемые самому себе, казались теперь нелепыми, смешными. Но он все-таки какое-то время сдерживался, а потом, поссорившись с женой (у нее что-то не ладилось на работе, и она злилась, ворчала на Николая), снова запил.
Он стал угрюмым, грубым, придирчивым и гневливым. И ему даже нравилось, что он такой. Голос слегка охрип. Николай подметил: двое молодых рабочих, самых-самых хулиганистых, теперь говорили с ним уже без прежних насмешек, смотрели как на равного и однажды, встретившись на улице, предложили "распить на троих". "Ну, что ты, ядрена палка!" Он подумал и… "распил". О, сколько теперь было у него таких дружков-приятелей, не в меру громкоголосых, развязных, неряшливых. "Ты меня уважаешь? Нет, скажи, ты меня уважаешь?!.." Среди них были и сильные, по натуре своей вожаки. И Николай, вроде бы и не желая того, подчинялся им. С приятелями-пьянчужками он занимался всякой халтурой - малярничал и плотничал (это редко), пилил и колол дрова (это чаще) и был просто грузчиком (это почти все время). Нужны были деньги. Много, много денег.
Сенина уже не раз ругали на собраниях за грубость и пьянство. Но он теперь не был таким чувствительным, как раньше, и ругачки не действовали на него.
О чем только не думаешь в дороге. В думах-то и дорога вроде бы не такая длинная. Он опять представил, как придет сейчас домой, разденется, сядет за стол и - буль, буль, буль… До чего же приятно булькает, окаянная! В желудке потеплеет, в голове повеселеет. Правда, завтра будет гнилое похмелье. Но то завтра…
Надя была во дворе. Охапку дров несла.
- Разгреби-ка снег у ворот. - Голос недовольный. Почему у нее всегда недовольный голос?
- Да темно уже. В субботу сделаю. Ну… завтра утром.
- Хватит меня завтраками кормить. Иди, тебе говорят! И принесешь дров.
Зима нынче снежная. Третьего дня снег разгребал, вчера разгребал, а сегодня опять черт-те сколько понавалило. И Николай быстро-быстро, с великим нетерпением и злобой, отбрасывает и отбрасывает снег деревянной лопатой от ворот, от амбарушки и палисадника. И всегда так: если перед глазами поблескивает бутылка, у Сенина появляется столько стремительной силы, кажется, каменную стену, и ту руками пробьет.
Скинув пальто, шагнул на кухню к бутылке. Она на месте, но пустая, и уже не весело поблескивает, а холодновато, даже насмешливо вроде бы.
- А где водка? Куда ты девала водку?
- Вылила. Хватит! Надоело уж смотреть на твою пьяную образину.
- Врешь?!
- Ей-богу, не вру. Надоело хуже горькой редьки.
"Ишо насмешничает".
- Врешь, не вылила. Дай стаканчик.
- Щас дам, держи карман шире.
"Где-то спрятала", - обрадовался Николай. Ему не хотелось ссориться, он всю дорогу мечтал о том, как пропустит стаканчик, второй и заведет с женушкой тихий да мирный разговор о том и о сем. И он почти униженно начал просить Надю, чтобы она налила ему стакашек.
- Господи, за что такое наказанье?!
Чем больше она сопротивляется, тем больше охота выпить, прямо как на канате тянет, - черт-те что, сам диву дается. Сколько же можно уговаривать? И Сенин начинает все больше и больше раздражаться:
- Вот тока седни выпью и - ша! И потом до самой получки в рот не возьму.
- Так я тебе и поверила.
- Налей стакан, слышишь! - Это было сказано уже угрожающе.
- Ну, говорю же - вылила.
Николай оглядел всю избу, заглянув под стол, под кровать, в комод, даже в печурку и кадку (однажды Надя поставила четушку в кадку с водой), - нету! Неудачные поиски вконец озлобили его:
- Дай, говорю! Ты слышишь?!
Надя оттолкнула его и вышла из кухни; в ее толчке Сенин почувствовал не только резкость, но и неприязнь. Он продолжал просить, угрожать, а она, будто не слыша, неторопливо одевалась. Если бы жена дала ему водки, пусть даже с руганью, он бы тотчас забыл об этом толчке - мало ли чего не бывает, но она молчала и, одевшись, пошла, даже не обернувшись на мужа. Николай схватил ее за руку. Она ударила его локтем в живот. Да еще, повернувшись к нему, плюнула. Точнее, сделала вид, будто плюнула.
- У-у, пьянчужка несчастный!
Ушла. Видимо, к тестю. Теща в прошлом году померла, и престарелый, вроде бы совсем уже немощный тесть, к удивлению Николая, вновь женился, да еще подобрал бабу намного моложе себя, сытую, гладенькую. Надя почем зря ругает мачеху, а Николаю новая теща вроде бы нравится, - баба как баба.
Пришел сынишка Минька, пальто нараспашку, варежки в карманах, значит, у соседского парнишки был.
- Минька! Ты не видел, куда мать водку девала?
Лицо у Миньки угрюмое, голова опущена, он изредка поднимает ее и коротко взглядывает на отца, в глазах недоверчивость и даже - это уж вовсе непонятно - что-то похожее на пренебрежение: наверняка Надька настраивает парнишку против него.
- Ты слышишь?
- Мама… вылила.
- Куда вылила?
- В ведро.
- Надо же!.. Как охота выпить! До смерти. Так охота, что, кажется, бегом куда хочешь побежал бы. В кармане Надиного старого пальтишка Николай нащупал два хрустящих рубля и тридцать восемь копеек. На бутылку красного хватит. Еще с лихвой.
- Зачем взял? - сказал Минька. - Мама ругаться будет.
- Ничо, ничо, сына! За хлебом.
- Ты опять за вином? Вот мама тебе даст!
Сразу за оврагами (до них, в общем-то, минут десять, а Сенин пробежал это расстояние минут за пять) стоял старинный, еще купцом поставленный, магазин с толстыми стенами из добротного кирпича, крепкий такой - сотню лет простоял и еще простоит не одну сотню. Здесь никто не строится: глубокие овраги мешают. К тому же рядом тракт, место шумное, беспокойное; автомашин, пожалуй, не меньше чем на главной улице - везде огоньки, так и мелькают, так и мелькают, уносясь вдаль, к неведомым городам и селам.
Николай купил дешевого красного вина, отошел за угол, нервно и торопливо распечатал бутылку и - буль, буль, буль… Чуть-чуточный приятный холодок в животе. За магазин, куда-то в темноту, мимо Сенина пробегают мужики, не нашедшие туалета. "Пучай" пробегают.
Мягко отбросил бутылку, ядрено крякнул и вышел на свет, уже всем довольный. Постоял маленечко, чувствуя, как знакомо хмелеет-мутнеет голова, подумал: еще бы выпить, ну что одна поллитровка красного. Выпить, а дома плотно закусить. И вдруг нахмурился. К нему шагал Минька.
- А тебе чего тут надо?
- Подем домой, - угрюмо проговорил Минька.
Сын - вылитая Надя: те же мохнатые брови, тот же загнутый крючком нос и также поджаты губы. И сейчас он казался отцу таким же неприятным, как и жена.
- Я знаю, что делаю. Иди домой.
Минька стоял. Наверное, мать просила его приглядывать за отцом. Вот и приглядывает.
- Сказал: "За хлебом", а сам… - в голосе осуждение. Будто взрослый говорит.
- Тебе что сказано?!
Стоит. А Николаю еще хочется выпить. Без конца какие-то преграды. О, как они надоели ему, как злили его, эти преграды!
- Ты что, пинка захотел? Иль по мордасам дать?
Упрямо стоит. Сенин, матюкнувшись, дал Миньке две оплеухи. Впервые в жизни ударил, так… не шибко сильно. Мальчишка заплакал и пошел, изредка оглядываясь и что-то сердито ворча.
Николаю стало жалко сына, и он даже подумал: не пойти ли вместе с ним домой. Но… так хотелось еще пропустить. В кармане позванивали монеты. Около рубля.
В магазине он подскочил к высокому мужику, одетому в старый полушубок и подшитые пимы:
- Слушай, не хошь на пару распить бутылку, а? - Голос получился немножко нахальный, немножко просящий, с хрипотцой. Мужик вздрогнул:
- Иди-ка ты!..
Больше в магазине мужиков не было, только бабы.
Недалеко - квартала через два - еще одна лавчонка, где тоже винцом торгуют, и там всегда полным-полно народу, - найдется с кем выпить. Ему почудилось, что сзади бежит Минька, во всяком случае, какой-то мальчишка вроде бы бежит, может быть, Минька, может быть, не Минька. Сенин на всякий случай ускорил шаги и начал задыхаться. Когда-то он любил ходить быстро, почти что бегал, и это взбадривало, но частые пьянки крепко поослабили его.
Ах ты, черт! Чуть не попал под колеса; шофер в кабине грузовика состроил зверскую рожу и погрозил кулаком: "Куда лезешь, тупая башка?!" Бесконечный конвейер из машин. Железный поток. Это ведь тоже плохо, когда их много. Где-то сзади раздался до боли пронзительный визг машины. Оглянулся: на той половине дороги внезапно и резко, как перед пропастью, останавливались грузовики и легковушки - кого-то сбили.
"Минька!"
И он побежал обратно, туда, где суетились, склоняясь над землей и что-то там делая, люди, много людей, уже почти уверенный, что несчастье произошло не с кем-то, а с сыном, и в то же время еще сомневающийся, точнее, страшно желающий сомневаться в этом.
А потом было такое, что и вовсе вспоминать тяжело, противно: он лез и лез к Миньке, жалко распластавшемуся на дороге, окровавленному, ревел, задыхаясь, звал сына, что-то орал, а люди грубо отталкивали его, и кто-то все время выкрикивал с озлоблением:
- Уйди, паразит! Налакался, как скотина. И еще - "сы-но-чек!"
Его не взяли, грубо отпихнув, будто он не человек, а так… не поймешь кто. Но Сенин нашел палату, куда положили сына, и там, уже с упрямым, злым молчанием, сопя и шмыгая носом, лез и лез, пытаясь увидеть Миньку, но медики выпроваживали его, а потом оттолкнули, пообещав вызвать милицию.
Он не пошел домой, дома для него теперь как бы и не было, убрел на вокзал и там пытался продать часы. Все отмахивались от него и только один пассажир спросил с насмешкой:
- Утырил, наверно, и хошь сбыть побыстрее? - Сунул Сенину трешку: - Давай!..
- Да ты чо это?! Вон каки часы. Они ж позолочены.
- Ну, тогда катись!
- Дай хоть пятнадцать.
- Хватит и трешки.
- Ну хоть… десятку дай. Такие часы!
Мужик повернулся к нему боком.
- Давай за десятку, слышь!
- Вот трешка с мелочью. И больше не разговариваю.
Тут же поблизости, в овощном магазине, он уговорил продавщицу продать ему две бутылки вина - вечером не продавали, наврав ей с три короба (проездом братан с племяшом…), распил их в шумной темноте и, совершенно ошалелый от алкоголя, от горя и усталости, шатался-болтался по улице, натыкаясь на прохожих, на стены домов и на изгороди, падал, вставал, снова шел и снова падал, не думая о том, куда идет и зачем, лишь чувствуя смутную, неосмысленную потребность двигаться, двигаться, двигаться. Потом где-то в мертвом переулке ему захотелось тепла и покоя, и Сенин решил снова пойти на вокзал, сесть там где-нибудь в уголке незаметно, и уже повернул обратно, но тут же свалился в мягкий сугроб. Стал на карачки, пытаясь подняться, и не смог: все меркло в глазах, исчезало и нестерпимо хотелось спать…
Он быстро застыл бы, если бы его не заметил случайный прохожий.