- Ну, подожди, говорю! Вот посмотри, что ты сейчас делаешь. - Он взял с тарелки картофельную кожуру и поднес к лицу жены: - Не только кожуру срезаешь, но и черт-те скока картошки. Вот гляди!.. Подожди, не маши руками. Видишь? Наверно, процентов десять идет в отходы.
- Да каки там десять! Все бабы так делают. - Голос у Нины Ивановны жалкий, просящий.
- Вот и плохо, что и у других так же. Купят все, к примеру, тонну картошки. А сто килограмм, выходит, идет на свалку. Ничо себе! А скока по городу будет? А по всей стране? Ужас!
Дмитрий Ефимович любит для пущей важности подпускать политику: "А давай теперь посмотрим на эти фактики, так сказать, в общесоюзном масштабе", "Ежели рассматривать это дело с общественных позиций…" Здорово действует, особенно на людей не шибко грамотных: мигают, глядят баранами…
- И если б только с картошкой. Вот вчерась ты сварила борщ. Хороший борщ получился, вкусный, ничего не скажешь. Вчерась сварила, а сегодня утром остатки этого самого борща взяла да и выплеснула. Ты тока не обижайся.
- Да чо уж там было-то, Мить. Совсем малехонько. Жижа и капустки немножко. Ты ведь не стал бы ее есть.
- Дело не в том, стал или не стал. Ну, зачем по стольку готовить? На один обед лишку, а на два обеда мало.
- Но ить трудно ж угадать, Митрий. Сегодня у тебя один аппетит, а завтра другой. А у Кольки так вовсе. - Она говорила о сыне. - То за троих навертывает. А то и совсем ничего и в рот не берет. Да и чо уж тут - копейки каки-то.
- Из копеек рубли создаются. В прошлую субботу суп вылила. С фасолью. Помнишь? А сегодня вон каши наготовила на пятерых. Будет ли когда-нибудь конец всему этому?
- Ну чо ты говоришь-то, Митрий? Скока там фасолевого-то супу было? Мясо в этом супе мы съели. А насчет каши. Не всегда же угадаешь.
И она добавила с какой-то даже лихостью:
- Ты не беспокойся, я доем.
Ему стало жаль жену, но он продолжал с прежним азартом:
- Мы чего-то часто подогреваем и доедаем. Это, во-первых, не вкусно. А во-вторых, и полезность не та. Почитай-ка книжки о пище. Только ты не обижайся, Нин. Но если уж начал - договорю. С кухней у нас вообще все как-то не так. - Он показал вилкой на сковородку: - Ну зачем ты вот пережарила картошку?
- Да немножко ведь. Все так жарят.
- Аж почернела снизу. Не будешь же ты есть такие обугленные.
- Да какие обугленные? - В ее голосе боль.
Дмитрию Ефимовичу казалось, что жена просто-напросто упрямится, гнет и гнет свое, видимо, считает мужнины слова пустыми и ненужными. Сколько раз говорили обо всем этом - счету нет. И получается одна говорильня. Не злонамеренно, конечно, упрямится, а из чисто бабьего недомыслия, не хочет толком подумать о простых вещах, и бессмысленное упрямство жены бесило его, хотя он и сдерживался, и по его голосу никак не подумаешь, что внутри у Дмитрия Ефимовича все прямо-таки кипит.
- Я правду говорю.
Ему опять захотелось пофилософствовать:
- У нас много говорят и пишут о режиме, экономии на заводах, и в колхозах, и совхозах. А об экономии в семье почему-то никто ничего не пишет и не говорит. А знаешь, какие тут резервы? - Он был доволен, что у него все получается так гладко, так умно, ну прямо как в книжке или в газете. - Огромнейшие! Тут ведь так просто понять… Если каждый человек сэкономит по рублю, и он скока рублей-то получится!
Он вроде бы уже подзавелся слегка, хотелось говорить грубо, сердито, а желание философствовать, "подпускать политику" требовало обстоятельного, спокойного разговора. И Дмитрий Иванович помолчал, закурил.
- Люди почему-то часто путают экономию и бережливость с жадностью и скупостью. Но скупость - не глупость. Лучше скуповато, чем мотовато. Конечно, в семье тоже не просто сообразить насчет экономии. Я тебе забыл сказать. Вчера заскочил я в магазин уцененных товаров. Ну, в тот, на Пушкинской. И знаешь, прямо глаза разбегаются. Чего тока нет. И все целенькое, ненадеванное. Ну что-то из моды вышло, конечно. Да чо уж за модами-то шибко гнаться. Теперь вообще черт-те какие моды. Ну, подшить, подладить. И, в общем-то, так можно сделать, что уди тебе! И, пожалуйста, - новешенький костюмчик, новешенькое пальтецо или платье. Ты заходи туда.
- Я захожу. Вот и это оттуда. - Она показала на свое платье. - Ты чо, забыл?
- Цены там здорово снижены. И все дешевое. Надо будет Кольке костюм подобрать. Только не говори ему, что из этого магазина. А то они все нынче как прынцы. Все самое-самое дорогое подай. Еще и копейки не заробили, а хотят, чтобы был и шик, и блеск. Купим, и ты перешьешь. Правда, брюки у тебя не получаются. Но надо как-то научиться. Вон хоть Лизку Михееву возьми в пример или ту же Таську, сноху Ванькину. Даже из нового материала своим ребятишкам шьют. Любо-мило смотреть.
- Из нового-то лучше.
Эта робкая фраза, произнесенная женой, рассердила его: ершится еще. Всю жизнь ершится. Тянет и тянет свое.
- Учись давай. Швейная машина у тебя хорошая. Вот и учись!
- Да рази я не шью? Всех обшиваю. Я же стараюсь, Митрий.
- И сорочки вон тоже не можешь шить. Воротники-то не получаются. И брюки не можешь.
- Ну чо я сделаю, если они у меня не шибко хорошо получаются?
- Подумаешь, мудреное дело.
- Не надо, Митряй!
Она почему-то так и произнесла: "Митряй" - и заплакала. Она как-то странно, по-своему плачет: не стонет, не всхлипывает, не сморкается, не вздрагивает, - слезы ручейками бесшумно и быстро текут по щекам, будто вода откуда-то падает ей на лицо. Он не выносил ее слез и всякий раз утихал. Подумал, что зря, пожалуй, так уж шибко пристает к ней, она, в общем-то, славная баба. Но почему не хочет понять его?
Вспомнилось… Недобрые воспоминания почему-то чаще всего приходят к человеку в те минуты, когда ему отчего-либо тяжело и больно. Вчера позвали в одну богатую квартиру кое-что сделать в ванной. Он слесарь куда с добром. Хозяйка, глядя на него холодными, как у рыбы, глазами, подала пятерку и сказала хотя и тихо, а пренебрежительно:
- Ну, все! Вы свободны.
Сперва-то вроде бы не обратил внимания на это, только ругнулся мысленно: "У-у, бары паршивые!" - а потом, когда шагал по улице, стало обидно, ну прямо до слез, и он даже подумал: а может, возвратиться и отругать хозяйку? Нет, глупо возвращаться. За работу ему надо было заплатить рублишко, от силы два, хозяйка отвалила пятерку; видимо, намеренно лишку, чтобы пофорсить, поважничать. Он и прежде подмечал: иные люди, порой даже самые простые по профессии, любят барские жесты - бросят трешку сверх нормы и тешатся, трешка как бы возвышает их, наполняя сладостным чувством превосходства, не о человеке думают, а о своей гордыне.
Вернулся домой затаенно-злой и поспорил с соседкой по квартире - Хохловой, - у них общий коридор и общая кухня.
Вспомнив вчерашнее, он надулся, завздыхал и начал тяжело вышагивать по узкому коридору. Долго вышагивал и без конца курил дешевенькие едучие папиросины-гвоздики.
У Хохловой играло радио. Дома старая карга. Живет что те дачница: модное пальтецо, красивые платья, хорошенькая шляпка, очки и, конечно же, независимый вид. На вытянутой лошадиной физиономии строгость и неприступность. Умеют же люди напускать на себя важность. Была учительницей, по годам старуха уже, а выглядит еще куда тебе, даже моложе Нины Ивановны. Как у солдата твердый распорядок дня: в одно и то же время встает, завтракает, гуляет (разве может она без гулянья!), обедает, - хоть часы по ней проверяй! Смехотура! И в то же время неряха неряхой: сапожки почему-то ставит не у самой входной двери, а куда-нибудь подальше, и Дмитрию Ефимовичу приходится отбрасывать их. На ее кухонном столе постоянно хлебные крошки. Сегодня их больше, чем когда-либо. Дмитрий Ефимович не поленился - подсчитал: двадцать четыре крупноватых хлебных крошки и черт-те сколько мелких. Только мух и тараканов разводит. Раньше тараканы выползали только ночью, а теперь вот и днем. До чего же противны! Почему они так противны? Казалось бы, чистенькие, аккуратненькие и даже вроде бы по-своему, по-тараканьи что-то такое соображающие, не то что дуры-мухи (он был убежден, что тараканы маленько соображают). Бегают себе спокойно и нахально.
Дмитрию Ефимовичу кажется, что Хохлова относится к нему с затаенным пренебрежением и, разговаривая с ним, забавно-снисходительно кивает головой. Забавно-то забавно, но и раздражает…
- Глупости говорите. - И поджимает губы. По-особому поджимает: медленно, как бы напоказ.
По имени-отчеству Дмитрия Ефимовича почти никогда не называет, а так… не поймешь как: "Знаете, что я вам скажу…", "Слушайте, Пискунов!" - и это тоже неприятно ему.
Скрипнула дверь, и Хохлова выплыла в коридор. Седоватые космы торчат в разные стороны (хоть бы причесалась), по-пьяному таращит глаза. Можно принять за алкоголика, хотя она и в рот не берет хмельного. Отчего у нее такие глаза?
- Послушайте! Уже сколько раз я просила вас не курить в коридоре. Когда наконец это кончится?
- А здесь моя квартира.
- Но послушайте!.. Неужели вы не понимаете, что дым тянется и ко мне в комнату?
- А вам давно надо бы подремонтировать дверь свою. А то все тяп-ляп. Для блезиру.
- Что значит "все"? И что значит "тяп-ляп"? Какого "блезира"?
- А самого такого… обыкновенного. Посмотрите-ка на дверь-то. Она ж еле-еле дышит… И щели кругом. Фанерок каких-то понабила. Вот я и говорю: тяп-ляп, для блезира.
Он говорил тихо, вежливо и для большей убедительности разводил руками.
- Я буду обивать дверь дерматином. Но ведь дерматин тоже не спасет меня от вашего дыма.
- Обладьте все хорошенько. - Сейчас он говорил еще более вежливо, ловя себя на том, что чувствует какое-то тайное лихое злорадство, прикрываемое этой самой вежливостью. Усиливающееся от этой вежливости.
Подумал: тайное злорадство, вежливая злость, потайная пакость куда хуже откровенного злорадства, грубой злости и открытой пакости. И безопаснее для злорадника и пакостника, и, наверное, больше приносит им радости. От сознания тайности и коварства. Не случайно многие предпочитают тайное - откровенному, тихое, вежливое - шумному, грубому.
- Конечно, требуется время. Правда, у вас его маловато.
Он и сам понимал, что это примитивная колкость. Но уж так получилось.
Она понимала, что сосед злорадствует. И взбеленилась:
- Вы несносный человек. И порядочный хам. И я рада, что наконец могу вам высказать это.
Да, она обычно говорила то, что думала, порою резко, не стесняясь в выражениях. Вспылит, ругнется и опять говорит обычным голосом. Это удивляло Пискунова, который сердился подолгу, сдерживая злость, скрывая ее.
- Не знаю уж, кто из нас хам-то. Я вот не ору и говорю вежливенько. А вы… вы орете и обзываетесь. И вот надо еще посмотреть, кто хам.
Он говорил с нажимом, и это ему тоже нравилось, как и его фальшивая вежливость.
"А злорадство хорошо взбадривает человека".
- У других вы все видите. А у себя даже под самым носом ничо не видите.
- А что я не вижу? - странно тихо спросила Хохлова.
- Я уже не раз говорил что. Грязь вон тащите в коридор. Сапожки надо оставлять у входной двери. А клеенку на столе - мыть. - Он показал рукой на кухню. - И мусор в ванной после себя убирать. - Показал на ванную.
- А я что - не убираю? - как-то даже виновато отозвалась она.
- А посмотрите-ка, сколько щепок-то оставили.
- Ну, немножко лишку принесла. Пусть полежат, они же в ведре. А в следующую субботу сожгу.
- И почему вы все время обливаете конфорки? - Он опять показал рукой на кухню. - То молоком, то, понимаешь, маслом, то ишо черт знает чем.
- А вот это выдумка.
В ее голосе, взгляде да и во всей фигуре он снова уловил какое-то пренебрежение к себе.
Пискунов и сам понимал, что переборщил: ну, положим, было раза два - пролилось вскипевшее молоко, что ж такого, но какое-то злое, самому ему непонятное, будто не свое, а чье-то чужое чувство толкало и толкало его на ссору с соседкой. Ссоры этой он ждал, искал ее.
- Ну это уж слишком, сударь. Какие-то пошлые, обывательские придирки. Назидательный тон. Стремление во что бы то ни стало унизить меня. О, как вы мне надоели, господи!
Он не умел так говорить. И не пытался так говорить, боясь показаться смешным. Ее интеллигентные фразы злили его. Она сама бросилась в атаку, и он охотно пошел в контратаку. И разве тут обойдешься без "политичных" фраз.
- Ну дык знамо!.. - иронично протянул он. - Тока мы с вами не где-то, а в коммунальном доме проживаем. Вот!.. И, значит, обязаны что?.. Все порядки соб-лю-дать. Законы-то для всех писаны. И для вас писаны.
Хохлова укоризненно покачала головой.
- Чо, правда-то глаза режет, а? Встает до рассвета, ходит и гремит. Будто одна в доме. А я из-за вас всю ночь не спал.
- Господи! Ну что страшного произошло? Случайно уронила ведро в туалете.
В ее глазах, голосе и взмахе руки он снова (в который уж раз!) уловил пренебрежение к себе и, стараясь сбить это пренебрежение, сказал:
- Надо делать все так, как это положено. Как по закону.
Она засмеялась. Ей вроде бы даже и не хотелось смеяться. А засмеялась. Зло, ненавистнически.
- Ну наг-лец! Какой же вы наглец!
Кажется, уже по-настоящему рассердилась.
- Кто вам дал право обзывать меня?! - Странно, он был даже доволен, что она окончательно вышла из себя и ругает его. Ругай, ругай, голубушка, он запомнит и это! - Вы что - в кабаке?
- Сколько же пустозвонства, бессмысленных придирок, желчи и злости! Все атрибуты закоренелого обывателя.
- Хватит безобразничать! - Он не знал, что говорить, все мысли от злости вдруг вылетели из головы. И всегда так. А ведь разозленному больше, чем кому-либо, нужна ясность мысли. - Ты!.. Тебе делают вежливо замечанье, а ты!..
Он чувствовал тайное жгучее удовлетворение оттого, что говорит ей "ты". Понимал, что лжет насчет своей вежливости, какая уж вежливость. Но хотелось так говорить.
"А все же упрямы эти учителя".
С Хохловой что-то происходило - она побелела, резко вскинула голову и выкрикнула:
- Скверный, неблагородный человек! Нич-тожество!
Слово "ничтожество" ему совсем не понравилось.
- Пообзывайся, пообзывайся-ка еще. Так вот заеду, что и с копылков долой.
Она, по всему видать, все больше и больше накалялась. Сейчас что-нибудь наорет себе на голову. Да уже наорала. По натуре своей Дмитрий Ефимович тоже нервный и вспыльчивый, не человек - кипяток, но всеми силами сдерживается, старается быть спокойным, ровным, культурненьким: ведь несдержанность и грубость вредят больше всего самому себе.
Что это она трясется? Даже как-то странно головой заподергивала. Еще упадет. Или угостит Пискунова чем-нибудь по башке. Это подергивание как-то сразу охладило его, и он, уже не чувствуя прежней злой радости, сказал тихо и нервно:
- Ладно, поспорили - и хватит. Идите. Успокойтеся. Хватит! Баста!
Хоть и тихо, а звучало все же как команда. Хохлова и это почувствовала. Стоит, молчит и смотрит. Ненавистнически. Прямо-таки оторваться не может. А голова дергается. Что-то все же… Ему стало немножко жаль женщину. Он еще раз посмотрел на дергающуюся голову и вдруг скрипнул зубами от горечи, внезапно нахлынувшей на него. От горечи и от недовольства собой. Сейчас уже недовольства собой. Его будто холодной водой окатили. Чего так пристает к старухе? Пусть живет сама по себе. Как быстро сегодня менялось у него настроение. Это его самого дивило.
"Почему у нее так дергается голова? Как-то странно дергается". Он тяжело вздохнул:
- Может, водички принести?
Не отвечая, она пошла к себе.
Он удивился, вроде бы даже слегка вздрогнул, увидев сына Кольку, ученика восьмого класса, тот стоял у входной двери в коротеньком, не по росту пальтишке, со старым портфелем (Дмитрий Ефимович купил этот портфель лет пять назад на толкучке по сходной цене), тощеватый, сутулый, удивительно похожий на отца. Стоит, глядит. И как глядит - испуганно и недобро.
- Ты чо глаза-то вылупил? - спросил старший Пискунов. Спросил тихо и тоже недобро.
Он недолюбливает сына, и сын вроде бы понимает это. Колька кажется ему упрямцем и самолюбом. Такой здоровенный парень, в его годы Дмитрий Ефимович уже вовсю вкалывал в колхозе (мужиков в ту далекую военную пору было в деревне раз-два - и обчелся) и дома все тянул на себе - убирал во дворе, рубил дрова, поил и кормил корову и овечку, ни от чего не отказывался, а этот такой здоровый, мужик мужиком, а все еще на готовеньком: подай, поднеси, любит сладенькое, не пахал, не сеял, молотка в руках не держал, а туда же: "Все какое-то у нас не вкусное", "А эта мебель не современная…" Бары!..
- Что ты все время лезешь на нее? - Глотая слюни и глядя уже себе под ноги, Колька прошел по коридору, вяло, как старик. Покосился на отца: - На всех лезет…
- Ладно, не твое дело. Ничо я не лезу.
- Только и знаешь: "Не твое дело".
- Помолчи! Ничего ты в этом деле не понимаешь.
Пискунову не хотелось говорить с сыном. Он и сам не знает, почему не хотелось. Не хотелось - и все. И слова Колькины были страшно неприятны ему.
Колька, по всему чувствуется, тоже недолюбливает его: все время что-то присматривается, приглядывается, будто впервые видит, и нет между ними искренности и теплоты, какая бывает обычно между родителями и детьми. Только однажды было, давно еще, года три назад… Они ездили с Колькой к родичам на север. Целыми днями шатались по тайге, по чащобам, дивясь, сколь много там свалившихся от старости сосен, елей, покрытых седоватым мхом, - длинные пушистые могилки, рыбачили в глухих озерках, собирали ягоды, грибы и однажды даже заблудились в ненастье и, пока выбирались, измокли, измотались ну донельзя. Колька был беспомощен, как телок, слегка ошеломлен и напуган. Дмитрий Ефимович знает тайгу, еще бы: его родная деревня - таежная. Он был уверен, что они в конце концов куда-нибудь выйдут, - в тех местах тайга вся исполосована реками, речками, свежими дорогами и тропинками - и потому не шибко боялся, хотя какая-то тревога, конечно, была, он утаивал ее от сына, прикрываясь безобидной грубостью и примитивными шутками. Это дальше, совсем уж к северу, начнется тайга безлюдная, пугающая. Да, тогда он и Колька понимали друг друга.
Пришла жена. Она уходила куда-то и ссору Пискунова с Хохловой не слышала. Слышать не слышала, но… Они переглянулись, мать и сын, и не просто переглянулись, а как бы что-то мысленно сказали друг другу, понятное обоим, и, конечно же, ругнули его. Дмитрий Ефимович безошибочно почувствовал это: ведь взглядом можно сказать даже откровеннее, полнее, чем словами.
Пискунову не хотелось больше спорить, не хотелось ругаться, и причиной тому были не только усталость и тягость на душе, но и еще что-то от… гордыни: говорить с ними - значит унижаться, и, пренебрежительно фыркнув, зло глянув на них, начал одеваться.