- Суета сует! - убежденно сказал дядя. - Земля тощая, от нее проку мало. Роем песок да глину, едим одну мякину. Тут - сколь ни гни спину - не разбогатеешь. Давно это мужикам объясняю, да нешто втолкуешь? Темнота кочетовская! Все на что-то надеются.
Я сказал, что разбогатеть, пожалуй, нельзя, но кормиться кое-как можно. Только ухаживай за полями: поработаешь, будет хлеб.
- Хлеб! - воскликнул дядя. - Что такое хлеб? В хлебе ли счастье?
Я не знал, в чем счастье, и смутился. Спорить с Ларионом было невозможно, - он забивал словами на сходке всех мужиков. Где уж мне-то переспорить его!
- Слушай, племянник, что скажу, - начал дядя, - поступай ко мне на службу письмоводителем. Большущее дело задумал, тысячами пахнет! Один замотаюсь. Бумаги придется посылать туда-сюда, то в Варшаву, то в Санкт-Петербург, а пишу я, что курица лапой. Учитель сказывал, ты пером строчишь, как по-печатному. Мне такого и надо помощника. Да и в город одному ездить нельзя. Прошлую зиму что устроили со мной на постоялом дворе? Дал мерину овса, пошел на базар. Прихожу - лошадь обкорнали: хвост отрезан, нет ни шлеи, ни седелки. Жулья там - пруд пруди! Ладно, что хомут оставили, а то б домой не доехал.
Он принялся доказывать, как хорошо будет служить у него. Станем всюду ездить вдвоем, весною махнем на пароходе в Нижний Новгород.
- Всю коммерцию преподам, - обещал дядя. - Потрешься возле меня годок-два, в люди выйдешь. Тебе скоро исполнится пятнадцать лет, - пора на стезю становиться. А в земле ковыряются только глупые охломоны. С дедом за векшами по лесу ходить - тоже не мед! Для начала положу рубля три в месяц, на моих, понятно, харчах. Раздуем кадило - прибавлю.
Я молчал. Все это было заманчиво. Но дядя Ларион слыл человеком легкого, непонятного ума. Одни ему завидовали, другие потешались над ним. Он любил пофрантить, брил бороду, колечками подкручивал пышные смоляные усы, ходил на молодежные вечерки, любезничал с девками, вдовушками и тароватыми солдатками. Девки сторонились Лариона, обзывали старым хреном, лысым козлом, парни из ревности порой били его, и он же сам устраивал "мировую", поил всех водкой, угощал орехами, пряниками.
Иногда ночью на улице с песнями бродили загулявшие парни, надрывалась гармонь, и среди молодых, неокрепших голосов явственно выделялся густой, басовитый голос дяди Лариона:
По деревне мы идем,
Не сердитесь, тетушки!
Дочерей ваших мы любим,
Спите без заботушки.
Бабушка подходила к окну, кричала во тьму:
- Не стыдно, Ларион, с холостяками глотку драть? У тебя уж дети большие. Нализался опять, чадо мое полоумное!
Гармонь смолкала.
- Ничего, мамаша! - доносилось из тьмы. - Однова живем, бог веселых любит. Иисус Христос на свадьбе до того разгулялся - воду обратил в вино, чтоб людям было веселее.
Парни ржали от шутки Лариона. Гармонь с придыхом наяривала "страданье", пьяная ватага шла дальше. Бабушка крестилась на образа.
- Царица небесная, вразуми сына моего Лариона и не дай погибнуть ему в беспутстве. Поверни его, владычица милосердная, на стезю праведную!
Дед посмеивался.
- Зря молишься, старуха, Ларион от бога давно откачнулся, надо черта просить.
Бабушка сердилась.
- Что ты зубоскалишь? Он кто? Оба мы виноваты, что такого на свет произвели.
- Я всегда в лесу нахожусь, при своем деле, - отвечал дед. - Ты воспитывала сынов, тебе и отвечать.
- Я всех воспитывала одинаково, - спорила бабушка. - Нифонт вон какой мужик - степенный, хозяйственный, пьет в меру. А Ларион с Алексеем, не знаю, в кого уродились…
Дядя не пахал, не сеял, даже дров не готовил для своей избы. Всю мужскую работу по хозяйству вела тетка Палага. Она же сама поднимала и растила детей, к которым дядя был вполне равнодушен и словно не замечал их, как что-то постороннее и чужое в доме, появившееся без ведома хозяина. Тетка никогда не жаловалась на мужа, не судачила с бабами. Некрасивая, рано постаревшая, ловкая в труде, она любила дядю Лариона такой любовью, которая все забывает, все прощает: и мотовство, и волокитство, и сумасбродство, и лень в работе. Если кто смеялся над причудами дяди, Палага так яростно вступала в перебранку с обидчиком, что тот сразу прикусывал язык.
- Мой-то ненаглядный опять в город подался, - говорила она, заходя порою к нам в избу, и такая ласковая нежность слышалась в ее грубоватом голосе. - Уж так-то скучаю без него, так скучаю…
- Мой ненаглядный что-то занедужил, я прямо-таки сама не своя. Вдруг помрет, - утешеньишко мое, как жить буду?
И это было просто удивительно. Ведь все же знали в Кочетах, что без Лариона Палате жилось бы куда лучше!
Ларион был горазд на выдумки. Зимою рыскал по лесу, находил медвежью берлогу, делал затеей на деревьях вокруг логова, мчался в город, на "корню" продавал непойманного зверя. Приезжали охотники в расшитых оленьих малицах, с дорогими ружьями, револьверами и кинжалами на поясе. Ларион вел их в лес. За ним шли мужики с лестницами. Горожане, боясь медведя, взбирались по лестницам на деревья, садились где-нибудь в развилку или на толстый сук, оттуда стреляли. Чаще всего медведь убегал, и охотники уезжали без добычи. Они, наверно, довольны были и тем, что видели зверя, попугали его огнем из двустволок, шестизарядных бульдогов и смит-вессонов. Дядя Ларион получал щедрую мзду.
Дед никогда не участвовал в облавах с дядей Ларионом, потому что видел в этом баловство и безобразие, оскорбительное для настоящего лесовика.
- Хорош, сынок, - смеялся дед над Ларионом. - Одного медведя продаешь пять раз. Ничего не скажу - купец!
- А что? - горячился дядя. - Надо умом жить. Ты сразишь медведя, отдашь шкуру за десятку, и все. Мне за берлогу четвертную кладут, угощенье - само собой, подарки да чаевые. Я в прибытке, и лес не в накладе: зверь убежал из берлоги без единой царапины!
- Медведей портите, - ворчал дед. - Зверь должен уважать охотника, трепетать перед ним. А к тебе ездят разные ахалы да пукалы, внушают медведю, что человек не страшен и ружье ничего не стоит. Этак медведи от рук отобьются, на человека ж кидаться начнут! Охотника из тебя не выйдет: брось шашни да примись за пашню.
- Мудруешь, тятенька, - бойко отвечал дядя Ларион. - Не всяк пашет, кто хлеб ест. Я проживу получше других.
Зайчатину есть почиталось у нас грехом, а кержаки даже медвежьего мяса в рот не брали. Заячья шкурка дешева, и настоящие охотники не промышляли ни русака, ни беляка. Дед называл зайца несамостоятельным зверем. Только мальчишки - от нечего делать - ловили русака в петли на капустных огородах, у стогов и кладей. Обидное невнимание человека было зайцу на пользу, он плодился и множился без помех.
Дядя Ларион вздумал поживиться и на зайцах. Осенью поехал в город, наговорил там, что зайчишек в Кочетах страшная сила, чуть что не миллион, соблазнил и привез охотников-богачей.
Нас, мальчишек, наняли в загонщики. Ларион ставил стрелков на опушках перелесков, на просеках или дорогах, подавал команду. Мы заходили в лес, колотили палками по ведрам, печным заслонкам, крутили деревянные трещотки, свистели, орали во всю мочь. Поднятые гамом зайцы выбегали на охотников. Лопоухих полегло от выстрелов мало, но много было веселья, шумных возгласов. Облава запомнилась надолго, и дядя Ларион, кажется, порядочно заработал.
Ларион умел добывать деньгу и почему-то всегда нуждался. Он ловко выигрывал на одном, тотчас прогорал на другом. Пытался наладить маслодельно-сыроваренный заводик и обогатиться - прогорел. Создал "бабью кооперацию" по заготовке клюквы, малины, брусники, морошки, грибов и дикого меда - прогорел. Каждый год его "осеняло" что-нибудь большое, пахнущее тысячами, но, поманив, ускользало из-под носа. То он становился агентом по продаже швейных машин известной компании Зингера, то навязывал мужикам в кредит американские жатки "Осборн-Колумбия", то брался гнать деготь, изготовлять какую-то особенную смолу, делать пихтовый клей.
Невозможно и припомнить все затеи Лариона. Как-то ухитрился он продать городскому подрядчику залежи мрамора на реке Полуденной, взял задаток. Сделка не состоялась, потому что земля - собственность графа Строганова, и Лариона чуть-чуть не упрятали в острог.
Любого человека эти неудачи могли свалить в гроб, а дядя не унывал, верил в лучшие времена и постоянно, как он сам говорил, "осенялся затеями". У него был дар заражать своим затеями людей, тащить за собою старых и малых, и редко удавалось кому выстоять против сумасброда.
Он завел кожаный портфель с застежками, хранил в нем старые газеты, настольные календари, какие-то бумаги, письма из города, и его видали с портфелем даже в церкви.
- Что ж ты сумку не оставил дома? - насмешливо спрашивали соседи.
- Как это можно? - отвечал он. - А вдруг изба загорится? Портфель погибнет, и я пропал.
Летом по воскресеньям он выходил на улицу и появлялся на базаре в шляпе-котелке, козловых сапожках, шелковой рубахе, с часами в жилетном кармане.
"Ненаглядный" тетки Палаги ставил себя высоко, хотел чем-нибудь выделяться. В деревне все только ахнули, когда ой съездил в город и надел на здоровый передний зуб золотую коронку.
- Теперь это модно, - говорил, поблескивая коронкой. - Все господа носят коронки. К такому человеку больше уважения и доверия в коммерческом деле.
В разговоре смешно оттопыривал нижнюю губу, чтоб показать людям красновато-золотистую коронку. Мужиков дядя называл охломонами, низшей расой. Его пытали, что значат эти неизвестные в деревне слова. Он язвительно усмехался.
- Вам не дано понять.
Любил он выпить, особенно даровой стаканчик. Без него в волости не обходились ни свадьбы, ни похороны, ни крестины. Являлся незваный, всех подкупал своим языком, и его радушно приглашали к столу, как гостя, без которого праздник не праздник.
И вот этот человек стоял передо мною, звал на службу. Как не задуматься!
Три рубля в месяц деньги небольшие, да ведь служба-то какая! Одни поездки в город, где я ни разу не был, чего стоят! Буду встречаться с разными людьми, много увижу, услышу. И должность хороша: письмоводитель.
Я сказал дяде, что подумаю.
- Не мешкай долго, - предупредил он. - А то Колюньку Нифонтова прилажу, он малый шустрый, тебе ни в чем не уступит.
Когда я пришел домой, наши обедали. За столом сидел дядя Нифонт. Он завернул к нам отвечать убитого на травле Мишутку.
Я подсел к столу и сказал:
- Последний раз обедаю дома.
- Вон как, - усмехнулся Нифонт. - В солдаты, что ли, берут?
- Буду служить у дяди Лариона письмоводителем, - три целковых в месяц на хозяйском харче.
Все переглянулись.
- Что ж, с богом! - сказала мать. - Только надо рядиться, чтоб он жалованье вперед платил, и я сама буду получать: у него денег-то страсть, да некуда класть.
- К прощелыге на службу? - бабушка всплеснула руками, и такое негодование было в ее голосе, что я сразу поник головой. - Нашел хозяина, обучит из пустого в порожнее переливать.
- Нет, Ларион мужик справный, - насмешливо сказал дед… - Только для работы дня не выберет. У него: понедельник - похмельник, вторник - задорник, среда - перелом, четверг - оглядник, пятница - ябедница, суббота - потягота, воскресенье - недели поминовенье. Понятно уж, ему письмоводитель требуется.
Все засмеялись, стали меня вышучивать, особенно старался дядя Нифонт.
- Откажусь - он Колюньку возьмет, - сказал я, чтоб защититься от насмешек и досадить Нифонту.
- Моего Кольку? - вскипел дядя. - Пусть только придет смущать пария. Пусть покажется, ненаглядный черт, утешеньишко Палагино!
Долго еще перемывали косточки Лариона, и я не рад был, что затеял разговор.
Глава третья
Я отправился к учителю Всеволоду Евгеньевичу Никольскому. Он не кривил душою, и я верил ему больше, чем своим. Пусть он скажет, стоит ли связываться с дядей Ларионом.
Земство арендовало под школу, новую пятистенку старосты Семена Потапыча Бородулина. Староста - жадный на деньги - переселился с женою, сыном Павелком и батрачкой Секлетеей, по прозвищу Коровья смерть, в старый, кособокий двухэтажный дом..
В большой половине пятистенки был класс, в малой половине жил учитель - худощавый, сгорбленный, седеющий человек с добрыми глазами. Семьи у него не было. Он в шутку называл себя то Дон Кихотом (книгу о забавных приключениях рыцаря Дон Кихота он прочел нам вслух зимними вечерами), то запоздалым, выдохшимся народником, который остановился на развилке дорог, не знает, куда идти: направо или налево.
Когда-то, давным-давно, выслали его из Москвы на пять лет в Якутию. В Кочетах морозами, снегами да метелями тоже не бедствовали, но Всеволод Евгеньевич говорил, что якутская стужа куда злее уральской. Жена добровольно поехала за ним в ссылку, простудилась там, заболела и умерла. По окончании ссылки ему разрешили поселиться на Урале, и так вот очутился он в наших краях. Сперва учительствовал в Ивановке. Открылась школа в Кочетах - перевелся к нам, огляделся и сказал:
- Место дивное, последняя пристань моя, здесь и помирать буду.
Добрый, тихий, спокойный всегда и во всем, он любил детей. Мы тоже любили его. Правда, на первом уроке учитель напугал всех. Он сказал:
- Кое-кто из вас - я слышал вчера - на улице поет срамные частушки. Давайте кончим с этим. Хулиганов не пущу на порог школы!
В первом классе были парни пятнадцати лет (в год открытия школы принимали перестарков), слова учителя относились к ним, но и малыши притихли, потому что это немножко касалось всех.
Затем учитель сказал, что мы не знаем русского языка. Класс ахнул от удивления и обиды. Это мы да не знаем!
- Не знаете! - подтвердил он. - Говорите на местном жаргоне, я же буду учить вас языку всероссийскому.
Оказалось: вместо чё надо говорить - что, вместо лопотина - одежда, вместо робил - работал, вместо колды - когда, вместо надысь - недавно, вместо пошто - зачем или почему. Он привел еще множество слов, к которым привыкли мы с детства, и все это были захолустные, не настоящие слова, нам запрещалось их произносить. Мы опешили. Как теперь быть? Надо не только одолевать письмо и чтение, но еще заново изучать разговорный русский язык. Вот задача! Все - малыши и переростки - чувствовали себя несчастными.
- Я знаю, - сказал учитель, - не легко отвыкать от жаргона, он въелся в плоть и кровь, им наполнены песни, частушки. Ведь здесь поют:
Паря, чё да, паря, чё?
Паря, сердишься ли чё?
Или люди чё сказали,
Или сам заметил чё?
Он пропел частушку вполголоса, с большим мастерством. Уральское "чё" выходило как "цё". Мы засмеялись. Он пропел еще:
Ты пошто меня не любишь?
Пошто я тебя люблю?
Ты пошто же меня губишь,
И пошто я все терплю?
Наше и не наше! Знакомое "пошто" в его передаче стало уродливым, неуклюжим, вызвало настоящий хохот в классе.
Первый урок прошел незаметно и весело.
На Урале исстари окают. Мы произносили слова, как они пишутся: корова, пошел, молодой, вода. Учитель отметил, что произношение наше ужасно, заставил акать по-московски и петербургски: карова, пашел, моладой, вада. Мы подхватили аканье столь ретиво, что начали акать, где не надо, и звук "о" стал почти исчезать в нашей речи. Мы изо всех сил нажимали на "а": маладая, халастой, палавик, балатинка. Учитель, смеясь, поправлял нас, говорил об ударных и неударных слогах, о законах и правилах ударения.
Как трудно было это запомнить!
Мы акали на улице, дома, в избах, приводили в смятение родных. В кержацких семьях открыто роптали:
- Табашник обучает детей никонианскому языку. Чем наш говор плох? Деды-прадеды говорили "корова", а теперь, вишь, "карова"!
Учитель, однако, не уступал, ропот постепенно затих, кержаки смирились.
У Всеволода Евгеньевича была чахотка и еще какая-то хворь с непонятным названием. Порою он задыхался от кашля, два-три дня не вставал с постели. Мы топили ему печь, подметали пол, стирали пыль на подоконниках, приносили кто что мог: картошку, яйца, хлеб, молоко, творог; в сезон охоты - рябчиков, уток, тетерок, глухарей, добытых отцами, дедами, старшими братьями. По ночам дежурили у больного, подавали лекарства, кипятили самовар, чтоб напоить его чаем с малиной, наполнить кипятком грелки, которые он прикладывал к ногам. Даже ставили на грудь и на спину банки, - этому научил нас ивановский фельдшер Нил Михайлович, добрейший старик, пьянчуга.
Заботы трогали учителя.
- Славный вы народ, милые мои! - говорил он. - Ах, какие молодцы! А подрастете - не узнаешь. Будете пьянствовать, сквернословить, бить смертным боем жен, детей своих… Даже девушки вот… Пока лента в косе, веет от них чистотой, поэзией, красотой молодости: любуешься, как на дивные цветы земли, ждешь чего-то необыкновенного, хочется верить в чудо. А выйдут замуж - вянет душа, опускаются, грубеют, становятся сварливы, истеричны, ходят в затрапезном виде, в голове насекомые, под ногтями вековая грязь. Боже, как это ужасно! Среда всех заедает и вас тоже заест…
Мы знали, что среда - один из постных дней недели, и нельзя было понять, как она всех "заест". Однако класс дружно ответил:
- Не заест, Всеволод Евгеньевич! Не поддадимся!
Лицо его стало серьезным и строгим.
- Дети, поклянитесь, что каждый из вас будет человеком.
Мы - два десятка мальчиков и девочек - поднялись с парт, хором ответили:
- Клянусь быть человеком!
Всеволод Евгеньевич вытер платком глаза и целый урок объяснял, что значит быть человеком. Какой это был урок! Мы сидели не шелохнувшись, боясь дохнуть, пропустить слово. В тот день выходили из школы притихшие, не толкались и даже не кидали снежки.
- Буду человеком! - шептал я, и так светло, радостно было на душе, словно поднялся на высокую гору, оглянулся кругом, увидел что-то скрытое дотоле от взора, и вот замерло сердце: хорошо!
Раньше мы обращались друг к другу запросто: "Эй, ты, поди сюда!" или "Сенька, подь сюда!" С того дня стали говорить: "Эй, человек, подойди, пожалуйста, сюда!" - и весело смеялись.
Если кто-нибудь из драчунов нападал на слабенького или обижал девчонку, осуждающе кричали: "Человек, что делаешь? Опомнись!" И забияка, виновато моргая, опускал руки.
Как все дети, мы были жестоки к животным и птицам. Весной разоряли гнезда галок, ворон, домашних голубей. Желторотых галчат, не способных еще летать, усаживали на крыше, пускали в них стрелы из лука, бросали камнями. Старые галки носились в воздухе, орали истошно, пытались даже клевать нас тупыми, ничуть не страшными клювами.
Всеволод Евгеньевич пресек эти забавы.
- Человек убивает в лесу глухаря, чтоб приготовить жаркое к обеду, - тому есть оправдание, - говорил он. - А зачем вы терзаете галчат я воронят? В чем смысл? Где оправдание злодейства? Жестокие дикари - вот вы кто!
Он много рассказывал о жизни птиц, и мы узнали, что даже вредные, по нашим деревенским понятиям, птицы бывают чем-то полезны человеку, - без них природа осиротеет, станет беднее.
Однажды Павелко Бородулин, сын старосты, самый озорной мальчишка в деревне, начал стрелять из рогатки молодых скворцов. Теперь-то мы знали, что это дурно, и пытались остановить Павелка могучим словом "человек". Он отмахнулся.