- Ну вас… Человек, человек! Надоело, как горький хрен! Что хочу, то и буду делать.
- Ах, так! - воскликнули мы и ринулись на него скопом.
Павелко был опрокинут на лопатки. Его нещадно тузили со всех сторон, приговаривали:
- Будь человеком! Будь человеком! Будешь человеком или нет?
Он скоро сдался.
- Ладно, ребята! Я ж пошутил, пустите.
Он сломал рогатку, потер намятые бока.
- Черти этакие! Силком в рай тянете! А я, может, грешником хочу быть. Тогда как?
- Не смей! - твердо сказали мы. - Человеком будь!
Учитель узнал об этом, перед уроком похвалил нас, но то, что мы делали с Павел ком, назвал непедагогичным приемом и добавил строго:
- Кулаками воспитывать нельзя!
Он был, наверно, прав. Мы же не знали других "приемов", чтоб образумить товарища, и большой вины за собой не чувствовали. Все же Павелко перестал баловать: значит, не так-то плох был наш прием.
Мысль о том, каким должен быть человек, всегда занимала учителя, и он часто возвращался к ней. Ему хотелось, чтоб мы вышли из школы с твердым понятием о правах и обязанностях человека на земле.
Помню, он прочел нам страшный рассказ об умирающем богаче. Перед смертью старик миллионщик позвал ближних и дальних родственников. Радостные, они сбежались к нему: думали - поделит наследство, никого не обидит. Сидят в столовой, ждут. Кто-то говорит, что старик посылал в банк обменять золото на бумажные деньги для того, чтоб "нам легче нести", и все хвалят богача: какой добрый!
А тем временем старик затопил в спальне камин, бросил на горящие поленья банковые билеты, плеснул из лампы керосину, чтоб веселей пылали, открыл дверь и сказал родственникам: "Пожалуйте, господа!"
Наследники остолбенели от обиды, от злости. А старик ворочал клюкой в камине и хохотал. Он был доволен!
- Хорош человек? - спросил учитель.
- Не больно хорош! - ответил класс.
Не согласился лишь тот же Павелко Бородулин. Он сказал, что родственников жалеть нечего: старика-то вряд ли они любили; небось ждали его смерти, хотели попировать на чужие капиталы. Пусть сами наживают!
- Все равно старик дурной, - сказал Колюнька Нифонтов. - Отдал бы деньги земству на школы, а то жжет в печке, как сумасшедший! Я, мол, умираю, так пусть никому мое добро не достанется - гори! Пустая была голова.
- Правильно, Коля! - кивнул учитель и стал читать рассказ о другом старике, садившем яблони.
Старику говорят:. "Зачем садишь? Тебе не дождаться яблок". Он знает это, и все-таки сажает деревца, чтоб другие люди попользовались его плодами.
- Хороший старик! - закричали мы дружно, когда учитель закрыл книгу. - Вот человек!
- Да, человек, - сказал Всеволод Евгеньевич. - Если каждый из нас, как этот старик, хоть немножко сделает для других, жить будет легче, веселее. Человек, помышляющий только о своей выгоде, о своей утробе, о своем кармане, становится врагом человечества, торжествующей свиньей! Дети мои, когда подрастете и вас начнет одолевать бес жадности, кулацкого стяжания, вспоминайте старика, садившего яблони. Вспоминайте его чаще!
Мы любили такие уроки, такие разговоры с учителем. Не важно, что не росли у нас яблони, никто их не сажал н нам нечего было сажать. Незрелым детским умом догадывались мы, что тут вовсе не в яблонях суть, а в чем-то ином, более широком и тонком, что надо понять. Не поймешь, ты - торжествующая свинья!
Я рассказал Всеволоду Евгеньевичу, как сватал меня в письмоводители дядя Ларион и как отнеслись к этому в семье.
- Дед и бабка правы, - ответил учитель. - Что такое дядя Ларион? Давно приглядываюсь к нему. Странный какой-то прыщ на здешней земле. О нем книгу написать можно в назидание потомству: вот как нравственно уродует патриархального крестьянина капитализм - глядите и возмущайтесь! Ларион худо кончит. Держись подальше от таких людей.
Он помолчал, пристально взглянул на меня.
- Голова у тебя светлая, память редкостная. Все на лету схватываешь - математику, русский, географию. Сорок лет учу крестьянских детей, второго, как ты, ученика вижу. Тебе в гимназию надо, потом в университет. Далеко шагнешь! Верь, я не ошибаюсь, нет!
- Это сколько же учиться? И сколько платить?
- Учиться лет двенадцать, милый мой. А платить тоже изрядно.
Двенадцать лет! От этой мысли похолодела спина. Кто позволит? Чем буду жить? Кто будет платить?
- Не пустят, - сказал я. - В семье даже заикнуться об этом нельзя.
- Знаю, - кивнул учитель. - Я помог бы с радостью, но жалованье нищенское, самому не хватает. Надо газеты выписывать, журналы, табак вот легкий курю, как барин, - избаловался в глуши!
Он задумался, долго молчал, посмотрел на меня угрюмо.
- И в городе просить некого. Есть там, правда, купец-миллионщик, за бедных девушек в гимназию платит. Только выбирает смазливеньких, чтоб потом полюбовницами приспособить. Он же благодетель! Можно ли отказать? Ты не девушка, значит не подходишь.
Он опустил голову.
- Отец золото ищет в горах, - сказал я. - Если пофартит, разбогатеем… Меня тогда, наверно, отпустят в гимназию.
Учитель усмехнулся.
- Не будь Ларионом! - наставительно сказал он. - Никогда не фантазируй… Здесь, на Урале, золота, конечно, много. Но взять его трудно. Требуется научная разведка земных недр, нужны машины, капиталы. Что могут сделать несчастные искатели, вооруженные кайлом, лопатой, бадейкой да бабушкиным ситом? Только чудо им поможет. А чудес не бывает! Почти не бывает, - поправился он. - Из тысячи старателей одному выпадет счастье найти самородок, и об этом шумят годы, сочиняют легенды. Так-то, милый мой человек. А от Лариона держись подальше.
Прямо из школы я заглянул к дяде Лариону, сказал, что наниматься не хочу и Колюньку дядя Нифонт не пускает - пусть ищет другого письмоводителя.
Ларион как будто не обиделся. Он только оттопырил губу, сверкнул золотым зубом, значительно сказал:
- Попомни мои слова: пожалеешь!
Глава четвертая
Дед удачно порыбачил на Полуденной. Часть лещей и судаков продали, часть оставили себе. Бабушка послала меня в село Ивановку за солью и лавровым листом для рыбных пирогов. Я взял в лавке горсть листа, пудовик соли, двинулся обратно. Круглый и твердый мешок нести было тяжело и неудобно: он выскальзывал из подмышек. Измученный, я присел на гребень канавы отдохнуть.
День на редкость солнечный, теплый. Осень будто одумалась, что рано пришла, и отступила, зацвело благодатное бабье лето. Я поглядывал в небо - не видать ли пролетных птиц. В вышине было чисто, светло и тихо. Должно быть, утки и гуси, радуясь хорошей погоде, отдыхали на озерах, не спешили к югу.
С горы, от Ивановки, неторопливо спускались два человека. Один растягивал гармонь. Медные угольники сияли на солнце. Ветер донес лихую, подковыристую песню:
Шел я лесом чертом-бесом,
Не боялся никого.
Черный заяц показался.
Испугался я его.
У меня захолонуло сердце. Возвращался отец! Он всегда в отлучке. Летом гоняет плоты, спускает в низовья купеческие баржи. Зимою рубит лес в дальних местах, добывает гранит в каменоломнях. Приходит домой только к праздникам, приносит гостинцы, оживление в дом.
Последние годы отец "завлекался" золотом. Накопит немного денег, снарядит летом ботник, уезжает куда-то искать "жилу" или пешком топает по горам и отрогам. Возвращается злой, голодный, оборванный. Золото не "выходит" на него. Каждая встреча с отцом оставляет след в моей душе. Он так умеет рассказывать о своем искательстве, что хочется побывать в тех краях, где плавал его верткий сосновый ботник, где ступала его натруженная нога.
Я встал, охваченный радостью, побежал навстречу. Отец звонко ахнул, положил гармонь на дорогу, протянул горячие твердые руки.
- Здорово, сынок! Милый ты мой!
Он прижал меня к груди, стал целовать. От него пахло вином и табаком. На нем были стоптанные сапоги, короткое пальто из бобрика, на голове помятый синий картуз. Высокий, широкоплечий, с подстриженной русой бородкой и загорелым лицом, он выглядел статным, красивым. Попутчик его, долговязый мужик в рваном чекмене, с котомкой за плечами, улыбался. Из котомки торчало зазубренное, видавшее виды кайло.
- Как у нас? - спросил отец и разжал руки. - Живы-здоровы?
- Живы-здоровы.
- Ну и ладно. И я жив, иду попроведать. Как славно, что ты первый встретил меня!
Он достал из кармана связку баранок.
- Ha-ко пожуй, милок, да не все уплетай. Матери с бабкой оставь.
Он подмигнул спутнику.
- Гляди, Данило, какой шиш растет! Весь в отца. Скулы, глаза, нос - все мое. Наследник! Люблю его, брат, пуще всего на свете. Кабы не он, и домой бы не тянуло. Ей-ей, не вру!
- Хороший малец, - ответил Данила хриплым голосом. - Старатель выйдет первый сорт. По глазам видно - бедовый!
Отец взял гармонь, заиграл "прохожую". Данила вскинул на плечо мой мешок с солью, запел частушку.
И так с песнею мы вошли во двор.
В избе отец поцеловался с матерью, бабушкой и дедом, снял пальто, сел в передний угол. Данила примостился на лавке у окна. Бабушка начала ставить самовар. Дед спрашивал отца, где он побывал, как работал, что видел. Мать обшарила карманы отцовского бобрика. Кроме бутылки водки, баранок и кисета с махоркою, там ничего не было. Лицо матери побагровело.
- Алексей, деньги где? - глухо спросила она. - Опять в карты просадил?
Отец виновато моргал.
- Деньги что? Не беспокойся, Степаха. Даст бог здоровья, деньги будут. Верно говорю. Мы с Данилой…
- Опять то же и оно же! - крикнула мать визгливо. - Ну муженек! Ну работничек! Ну…
- Молчать! - перебил отец. - Я тебе кто? Не твое дело…
- А, не мое дело! - еще злее и громче сказала мать. - Лето в отходе шатался, пришел зимовать с дырявым карманом, и ему слова не скажи. Это что такое?
Бабушка подошла к матери.
- Уймись-ко, Степанида, уймись. Мужику с дороги отдохнуть надо. Завтра поговорим о делах. Уймись, желанная.
Мать не унималась. Ожесточась, она выговаривала отцу. Он из года в год ничего не. приносит домой, - хозяйство держится на старике, дальше так жить невозможно.
Дед подсел к Даниле. Они курили трубки, о чем-то тихо, почти шепотом, беседовали. Семейные ссоры всегда неприятны. Я думал о том, как помирить отца с матерью, посадить рядом за стол, самому сесть между ними, вместе хлебать праздничные щи, слушать песни, веселые прибаутки.
Я ухватил мать за сарафан, потянул к лавке.
- Мамка! Да мамка же, перестань!
Она шлепнула меня ладонью по спине.
- Отойди прочь! Что понимаешь?
И опять, захлебываясь злостью, начала:
- Я ему вальком башку расколю! С гармонью ходит, как рекрут. Ох, стыдобушка моя! Ох, пропащая душа! Да зачем женился? Зачем сына произвел на свет? Хуже Лариона!
Отец, наверно, сознавал вину, многое мог стерпеть, но сравнение с дядей Ларионом вмиг ожесточило его. Он сорвался с лавки, ударил мать кулаком в подбородок, и она упала навзничь.
Данила схватил отца за руки. Мать, сидя на полу, бранилась.
- Вот что, Алексей, - сказал дед. - Я тебе жену бить не дозволяю. Подлое это дело - баб увечить. Не дозволяю! Понял?
- Ее словами образумишь? - горячился отец. - Ее ни в котле не вываришь, ни в ступе не истолчешь. Грозится еще - по голове вальком! Сама на кулак лезет, кликуша!
- Да и ты хорош! - вступилась бабушка. - Держи себя как следует, жена перечить не станет. Не на обновки денег просит. С этаким-то мужем ангельское терпенье лопнет.
Мать, чувствуя защиту, выкрикивала злые, обидные слова. Отец опять рванулся к ней. Дед толкнул его в грудь, посадил на лавку.
- Остепенись, Алеха! Из дому выгоню!
- Меня? - закричал отец. - Меня из дому? Из-за бабы?
- Баба не человек? - гремел густой голос деда. - Ты как судишь?
Стало страшно. Я выскочил в сенцы, ушел в огород. В избе шумели. Шум то стихал, то вновь поднимался, как ветер в лесу. И так жаль было мать, отца, бабушку, деда. Все они родные, хорошие, а вот завели свару. Деньги! Разве нельзя без денег жить?
- Погодите, - шептал я, закрыв глаза, - вырасту большой, начну много-много зарабатывать, все отдам семье, и не будет ссор, драк.
Думы возносили меня высоко, и я чувствовал себя прямо-таки богатырем, способным добыть горы денег. Да и нужны ли горы? Ведь принеси отец хотя бы двадцать - тридцать рублей, мать была бы довольна.
Перебранка наконец-то затихла. Я вернулся в избу. Наши сидели за столом, очень мирно разговаривали. Мать успела переодеться в праздничное платье. На столе пыхтел самовар, дымилась вареная картошка.
Отец налил в рюмки. Все чокнулись.
- С прибытием, Алексей Спиридоныч! - сказал дед. - Первая колом…
Налили по второй, по третьей. За столом стало шумно. Дед когда-то служил в солдатах. Там обучили его грамоте, принес он с царской службы много веселых и грустных песен, распевал их, будучи в ударе. Теперь он затянул свою любимую песню об уральских казаках.
Как на Черном ярике, как на Черном ярике
Ехали татары - сорок тысяч лошадей.
Отец и Данила подпевают:
И покрылся берег, и покрылся берег
Сотнями порубанных, пострелянных людей.
Раненый казак умирает. Горька его судьба:
Тело мое смуглое, кости мои белые
Вороны да волки вдоль по степи разнесут,
Очи мои карие, кудри мои русые
Ковылем-травою да бурьяном прорастут.
От песни мороз по коже. Я слышал ее уже много раз, и меня всегда удивляет веселый припев:
Любо, братцы, любо! Любо, братцы, жить!
С нашим атаманом не приходится тужить.
Казаки! Эх, нечего тужить!
- Сильна песня! - сказал Данила. - Не хуже наших, старательских.
Я подсел к матери. Она ласково и нежно поглядывала на отца, угощала его и Меня; Данила потешал всех рассказами о бродягах-золотоискателях, о нечистой силе, отводящей людей от скрытого в горах богатства.
Обед кончился. Отец взял гармонь, заиграл приисковый перепляс.
- Спляшем, что ли? - спросил Данила. - Без плясу праздник не праздник. На том стоит матушка Русь. Эх, веселись, душа и тело, вся получка пролетела!
Мать пристукнула каблуками, выплыла на середину избы. Лицо ее потемнело, глаза оживились, губы сжаты. Данила сперва мелко семенил ногами, словно раскачивал свое длинное тело, потом волчком закрутился возле матери, пошел вприсядку.
Мать сняла с головы кашемировый платок, помахивала им, дразня Данилу. Движения ее были легки, красивы, задорны.
Дед похлопывал в ладоши, какими-то чудными вздохами - и эх! и эх! - подхлестывал плясунов и сам притопывал ногами. Бабушка стояла у печки, зардевшись от счастья. Она любила веселье и лад в семье, сама была когда-то мастерица плясать.
Гармонь пела в руках отца, будоражила всех, вызывала дрожь в сердце, и мне казалось - я не слыхал еще такой игры, проникающей в душу, не видал такой пляски. Было что-то простое и прекрасное. Я с трепетом ждал: вот-вот лопнут голубые мехи, захлебнется гармонь, упадут, задохнувшись, плясуны. А отец играл, откинув голову, сощурив глаза. Гармонь пела все тоньше и тоньше, забористее, и плясуны вихрем носились по полу.
- Хватит, спасибо! - улыбнулась мать. - Тебя, Данило, не перепляшешь. Ты двужильный какой-то, шалая головушка.
Она, тяжело дыша, села на лавку. Отец погладил ее по плечу, засмеялся.
- Разве худого человека в дом приведу?
Данила вышел во двор.
- Это чей мужик приволокся за тобой, Алеха? - спросил Дед. - Веселый, шут его дери.
- Старатель, - сказал отец. - На пристани подружились. Пойдем в тайгу песок мыть. Отдохнем и двинемся. Данило места знает, не беспокойтесь. Сухарей вот надо побольше.
В избе стало тихо. Мать переглянулась с бабушкой. Дед выколачивал трубку. Слова "старатель", "старательство", "золото" всегда вызывали смятение в семье, жестокие споры, брань, и я подумал, что теперь опять все разладится, все станут непонятными, злыми.
Вошел Данила, кивнул отцу.
- Пора на боковую, Алексей. Завтра в поход. Время упускать нам никак нельзя.
Мать вздрогнула.
- Да куда вы, сердешные, на зиму глядя? - начала бабушка. - Охота горе мыкать по трущобам?
- Ерунда, мамаша! - хвастливо сказал отец. - Стужа нам нипочем. Главное что? Данило - человек практикованной! Нападем, на жилу, обогатимся. Суши сухари да помалкивай!
- Верно, - поддержал Данила. - Самородки ныне по четыре с полтиной золотник принимают. Только давай. В фунте девяносто шесть золотников. Смекаете? Один фунтишко добыл - и кум королю! Только местечко найти. Уж мы с Алексеем Спиридонычем возьмем. Есть на примете ручеек один - соблазнительный!
У матери поблекло лицо. Казалось, слезы вот-вот брызнут из глаз, и она опять закричит, застонет либо кинется на отца с вальком, которым недавно ему грозила.
- Думать не смей, Алеха! - запальчиво сказал дед. - Не впервой слышим твою погудку. Обжегся на золоте раз, обжегся два. Хватит!
- Не тебе наставлять других, - возразил отец. - Сам на охоте порой неделю попусту ходишь. Это ничего?
- Сравнил! - дед взмахнул рукой, словно отгоняя дурные мысли. - Птица да зверь для того и созданы, чтоб человек ими пользовался.
- А золото? - насмешливо спросил Данила.
- Золото от беса, - убежденно проговорила бабушка. - Бес его посеял в землю на соблазн, на лихоимство и распрю людскую. Песок мыть во сто раз хуже, чем в карты играть да водку пить безо времени.
Помолчали, каждый думал, наверно, о своем.
- Не согласен я с тобой, Наталья Денисовна, - сказал Данила. - Человеку все дозволено. Все для него на земле, в воде, под землей. Беса приплетать нечего. Кому фартнет - живо из грязи в князи. А фарт, он больно скользкий. Про себя скажу. Годов пяток назад бил я дудку - колодец по-вашему - на Пышме. Два месяца копал и копал. Земли на-гора выкидал уйму! Напарник мой, что ворот крутил, совершенно обессилел, ночью сбежал. И мне надоело маяться. Бросил. А после Игнат Максаков на том же месте россыпь открыл! Вот оно как! Встретились мы. Он говорит: "Ты, Данило, на одну сажень до счастья не докопался. Спустились в твою дудку, часок поковыряли, золото пошло". Одну сажень, поймите, люди добрые! Максакова ныне рукой не достать, в городе на рысаках ездит, а на мне халат дырявый. Вот она, сажень! Терпенья, понимаете ли, на чуточку не хватило. До сей поры волосы рву.
Рассказывая, Данила как-то резко изменился в лице. Восторг охватил бродягу. Казалось, он видит перед собой необъятные россыпи, тяжелые самородки, слышит звон добытого в дудке металла, и млеет, млеет его душа, тоскующая по богатству, довольству и сытой жизни.
Данила начал новую историю, где опять на "аршин" терпенья недостало. Голос у него дрожал, глаза расширилась. Он взмахивал растопыренными руками, тряс головой, как помешанный. Велика же была над ним власть золота!
Дед подал Даниле шапку, мешок с кайлом и веревками, сухо сказал:
- Вольному воля: иди, куда хочешь, а других не смущай. Мой сын тебе не напарник, не попутчик! Лариона зови. Он давно таких шалопутов ждет.
Бродяга надел чекмень, простился и ушел ночевать к дяде Лариону.
В избе долго шумели, бранили отца.