Том 3. Корни японского солнца - Борис Пильняк 14 стр.


Пекин – военный город российского 18-го года: все дворцы, все храмы забиты солдатами, на площадях пушки, на перекрестках патрули, – и всюду шелуха арбузных семечек!

Российский 1918-й!.. – не по-российски – бестелесны, беспрепятственны, неприкосновенны – иностранцы, европейцы: мы садимся в поезд, который пройдет через ставку У Пей-фу, у нас купе, под боком вагон-ресторан, это остатки французского "голубого экспресса", оборудованнейшего в мире. Путь: Пекин-Ханькоу. На прощанье мне говорят:

– В провинции Хенань У Пей-фу собрал с крестьян налоги по тысяча девятьсот тридцать шестой год включительно. Поедете через Хенань, там "красные пики", Фань Ши-мин!

Улыбаются. Вокзал освещен газовыми фонарями. Ночь черна, как негр. Поезд идет в костры военного лагеря, за пекинские стены, – и возвращается обратно: прицепливают вагон китайского генерала, вагон-салон. Мне говорят, что генерал Хуан Сян-ли, из уважения к себе, испражняется в своем вагон-салоне так: он встает орлом перед унитазом, под руки его поддерживают два приближенных, он поплевывает в унитаз, – затем за ним убирают с кафелей пола. – Опять поезд уходит в костры военного лагеря, во мрак ночи. – Нас двое, мы – шикарны, нам – шикарно. По коридору предупредительнейше проходит военный контроль. Впереди у нас – сорок восемь часов пути по расписанию, – неизвестное количество суток – по обиходу: книжек мы взяли на неделю. И наутро мы погружаемся в беспредельное количество рисовых полей – в китайское нищенство, в китайский труд. Какие беспредельные высоты взяли бы китайские крестьяне, если бы они действительно шли в гору, а не шли бы в гору, стоя на одном и том же месте, как они делают, перекачивая воду из каналов на рисовые поля, с одного поля на другое –?! – целыми днями китайцы, старики и дети шагают со ступеньки на ступеньку колеса, тяжестью своих тел вращая колесо, тяжестью своих тел перекачивая воду, – и дети, чтобы быть тяжелее, к спинам привязывают мешечки с песком!.. – труд и земляные века перед нами: ибо – сколько веков надо потратить, чтобы по ватерпасу выверить все эти многотысячеверстные равнины –!? Там за окнами, в нищенстве деревень и полей, в высохших реках, около разбитых войной домишек, – очень много свежих могил и старых курганов… – Станции мимо проходят солдатскими биваками российским осьмнадцатым, – теплушки, буфера, солдаты, винтовки, пулеметы, – стоянки часами, пыль, шелуха арбузных семечек, грязища, неразбериха… маманди! – нищие, торговцы с лотков, солдаты в бегах за торговцами и лотками, – патрули, крики. – Города сокрыты серыми громадами стен и теснотой пригородов под стенами. Мы в своем международном – в разговорах по принципам ветров: куда мысль подует, туда и слова несут: скитались по нашим жизням. В первый день в голубом китайском закате, после деревень, зарывшихся в лёсс, подземных деревень, возникла Хуан-хэ – Желтая река, эта уничтожающая каждый год миллионы людей, каждый год меняющая свое русло: она возникла в закате – и поезд попрощался с ней в лунной сини, с ее лёссовыми руслами. – Наутро на станции видели связку пик, вроде российских казачьих, – у острия каждой пики были привязаны длинные волосы, выкрашенные в красное: – эти пики отобраны у красных пик: мы едем местами крестьянских восстаний, на станциях нет никого, кроме солдат, – но в полях по-прежнему крестьяне одолевают высоты водокачек. Здесь творятся жесточайшие вещи: выжигаются села, вырезываются солдатские и повстанческие отряды, насилуются женщины; – и есть отряд женщин – как хотите, разбойниц или партизанок, – женским отрядом командует женщина, они на дорогах грабят купцов и караваны, красивейших мужчин берет себе командир отряда, – этот отряд возник из переразграбленных крестьянских женщин. – Я помню крестьянскую фанзу. Я видел ее под Пекином, около могилы Сун Ят-сена. Рисовое поле было рядом с фанзой, на скате горы. На скате горы стояла – на российский глаз – сараюшка, в которых в российских уездных городах хранят дрова и кур, – величиной в четыре шага ширины и в шесть шагов длины, без окон, с дверью прямо под небо; глиняная печь уходила трубою под каны. Фанза была совершенно пуста, жестяная банка от английских консервов заменяла чашку, на канах валялся халат из кошачьего меха. У порога стояли лопаты и кирки. На земле перед фанзой сидели три женщины: мать и двое детей. Нельзя было решить, сколько лет матери: тридцать два или пятьдесят, она была одета в китайские женские штаны и в блузку, прикрывающую грудь, – талия ее была открыта солнцу и была коричнева, как английский табак, как ее же лицо. На старшей девочке были надеты только одни штанишки, ей было лет десять. Младшей было лет восемь, она была голой и коричневой, как лицо матери. Эти три женщины золотыми нитками расшивали шелковые женские туфельки, те, которые предназначаются для знатных китаянок, портящих колодками ноги. Женщины сидели на вытоптанной земле, в пыли, – шелк и золото разложены были на шелковой тряпке. – Рисовое поле было рядом с фанзой, – отец работал на рисовом поле, но чресла в воде, киркой он рыхлил землю под водой, – он был гол, коса его связана была пучком. И этот мужчина, и эти три женщины – никакого не обратили на меня внимания, точно я бестелесен…

Тогда, в пути из Пекина в Ханькоу, – только на два часа опоздал экспресс иностранцев, – мы поехали на русскую – бывшую – концессию, где до сих пор, на паперти русской церкви, – совершенно настоящий – при погонах – стоит российский городовой, содержимый остатками засевших здесь российских чаеторговцев. Ночью меня пытали – зной и москиты. Утром я погружался в бабушкино Заволжье. – Через неделю после нас Пекин-Ханькоуская железная дорога, принадлежащая французам, была перервана "красными пиками": в иностранных газетах сообщалось, что дорогу размыл разлив Хуан-хэ. – Против Ханькоу, по ту сторону Ян-Цзы-Цзяна, лежит город У-чан, колыбель китайской революции 1911 года: город на горах, в серых каменных стенах, в отчаяннейшей китайской тесноте, где в переулках с трудом разойдутся два человека и где переулки забиты цеховыми мастерскими и лавочками. Над городом на горе сторожит время сигнальная пушка: Ханькоу с горы, с крепостной стены уходит в заводский дым. – Англичанин в пробковом шлеме, в белоснежном костюме, в белых туфлях – сидит в рикше, подгоняет ломпацо белой своей туфлей в спину, – ломпацо расталкивает человеческую толпу охриплым криком: это и в Пекине, и в Ханькоу, и в Учане – на перекрестках стоят "сикхи" – индусы в малиновых чалмах – английская колониальная полиция, – у сикхов в руках бамбуковые палки – и каждого, каждого китайца, пробегающего мимо, кули или ломпацо, бьют сикхи этими бамбуками по ляжкам: это везде, где есть английские или "международные" концессии. – Нигде нет столько полиции, как в Китае, – и нигде так много не бьют и не дерутся, как в Китае!.. – Над головами, через улицы, на домах, перед домами – висят золоченые, красные, синие иероглифы вывесок, похожие на российские церковные хоругви, города похожи на муравейники, где китайцы – муравьями, всегда тысячи китайцев, – и все пахнет бобовым маслом, национальный китайский запах. В китайских лавках – та же притертая грязь, медлительность и осьмерками по полу остатки чая, как и в российских заволжских у Тютиных и Шерстобитовых…

Концессия – это: англичане, французы, португальцы покупают клок земли, строят дома в стилях своей родины, свои храмы и монастыри, – на клоках земли люди живут по законам той страны, кому принадлежит концессия, – консул – верховная власть – консульский суд – власть судебная, – сикхи хранят порядок и иностранное благополучие, – на калитках парков вывески – "вход китайцам и собакам воспрещен", – за убитого на концессии китайца консул, судя консульским своим судом, присуживает убийцу-европейца к двадцати пяти рублям, – в христианских-католических монастырях на концессиях – янтарная торжественность богослужений, песнопений, общежительных монашеских деяний, тенистый парк, белые яхты на каналах.

Пробковые шлемы, которые носят англичане, устроены так, что при каждом малейшем движении шлемы гудят, как печная труба в метель, ибо в них устроена искусственная тяга, – но от этого пробкового гуда и голова становится пробковой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В Китае – очень много мест, где в течение получаса, часа, десяти минут можно угодить в совершеннейшую комфортабельность Европо-Америки, – в течение же трех дней от Ханькоу можно прибыть в европейский быт, обычаи, обиход. – На всех пароходах мира первые классы располагаются по верхним палубам, – у россиянина, если он едет в первом пароходном классе, если он сидит на палубе в хорошем ощущении сытости, бритости, чистоты, – у россиянина в таких случаях появляется непреодолимое желание пойти на нижнюю палубу к нищенствующим и вшивящим, забраться в самую тесноту, дабы уравняться… – Имя пароходу – "Кианг-тин". По-русски на пароходе никто не говорит. Пассажиров в первом классе – четверо: европейцы, национальности их стерты. Пароход отшвартовался в 9.15, и в 9.15 пассажиры первого класса легли спать, – внизу же, на трюмных палубах, гудела китайская толпа. Наутро брекфест был подан в семь, пароход стоял на якоре перед развалинами города; имя этого города я не узнал и никогда не узнаю. Побрился, принял ванну, побрекфестили улегся в шезлонг в сытости, бритости и чистоте. Пароход пошел к берегу, пришвартовался, – и вдруг на пароход навалились – фарфоровые, фаянсовые и глиняные – будды, драконы, мандарины, вазы, совокупляющиеся пары людей и тигров, – на верхнюю палубу богов не пустили, они запрудили проходы: я купил себе поларшинного бога, очень веселого, фарфорового, очень хорошего качества, – за два целковых. На пароходе едут две европо-американские воблы, – одна из них поутру прогуливалась по палубе перед ванной – в пижаме и жмурилась на солнце, как кошка. В городе фарфоровых богов и чертей на пароход сел сакс.

Он – мне – вместо приветствия, энергически:

– Хау-ду-ю-ду?

Я ему:

– Тэнк-ю, – я плохо говорю по-английски.

– Джэрмэн?

– Раше.

Он мне:

– Русский? – сода-виски?

Я ему:

– Тэнк-ю. Олл-райт!

Нам подали сода-виски. Он оказался американским инженером. Мы заговорили с ним на пэл-мэле: толкуем об индустрии Америки и о культуре России, о русском искусстве. Фамилия амерканца – Паркэр, он молод, подвижен, шутит, – должно быть, очень хорошо играет в теннис. К ленчу пароход ушел в ветер. За ленчем мы сели рядом. Мистер Паркэр наклонился ко мне, весело по-английски улыбнулся, сказал, поводя глазом в сторону воблы:

– Леди очень внимательно рассматривает вас!

Я принял к сведению. Мы вышли из-за стола. Великая китайская река! – она раз в пять шире русской великой – Волги, – глаз все время теряется в просторах воды, ветер дует по-морскому. Все время паруса сампан. Все время вдали горы: однажды эти горы повалились в воду, проплыли рядом порогами, рассыпались каменными глыбами островов, – вода пенилась около камней. Небо – голубое, в облаках. – Воблы вышли жмуриться на солнце. Ветер. Тепло. Шумит за бортом вода. Мыслишкам надо идти, как ветер. Мистер Паркэр прикрыл лицо шлемом, – заснул. – Перед сном он сказал:

– Единственно великая культура – англо-американская. Я не верю в культуру Китая, – понюхайте, как Китай пахнет.

Я тоже заснул, проводив сонными глазами остров величиною в японский домик, пустую скалу с белым маяком. Закрыв глаза, я подумал о "маманди", о трансокеанских путях и о России, о Коломне, о коломенском Николе-на-Посадьях, – в американской культуре есть хорошее – уменье не спешить… – –

Южная столица – Нанкин – стены как в Пекине – палительный зной, пальмы, пыль – Су-чжоу или Фу-чжоу – железная дорога поистине колониальная – неимоверный, невозможный, непереносимый, ужасный зной – обессиливающий, деморализующий, уничтожающий, когда у человека развариваются мозги и весь человек тает потом. – –

Здание отеля Маджестик – самое большое и самое роскошное на берегах всего Великого океана, в ресторационном зале Маджестик можно – среди пальм – поставить Василия Блаженного: – совершенно может показаться, что, проехав город-сад французской концессии, ты угодил в настоящую Европо-Америку, – Нанкин-роад отсветил Пикадилли.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Китай! – в каждом городе в Китае – своя власть, свои генералы и мандарины, за своими таэлями и тунзерами и за своими винтовками, – впрочем, деньги в Китае – не принадлежат китайцам. В каждом городе свой банк, – и ханькоуские деньги не берут ни в Нанкине, ни в Шанхае, как шанхайские доллары не принимаются в Ханькоу и Нанкине. – Деньги! – кроме того, что у каждой провинции своя валюта иностранных банков, – в Китае в каждой провинции две валюты: для китайцев и иностранцев, – иностранцы живут мексиканскими долларами, "бигболыпими-мони", – китайцы же проживают на "смол-маленькие-мони" у китайцев в теориях существуют таэли, теоретические единицы в семьдесят семь российских рублей серебра, – но этих денег нет даже в подвалах банков, и китайцы живут на тунзеры и копперы. Доллар равен ста центам, – цент равен двум с третью тунзерам: ломпацо, тот человек, который везет рикшу, – во-первых, избегает брать центы, – а, во-вторых, вырабатывает за сутки пятнадцать-двадцать тунзеров, на кои и существует… Китай! – страна отчаяннейших горизонталей и тысяч сельскохозяйственных километров, – страна властей Чжан Дзолина, У Пей-фу, Фын Юй-сяна, Фань Ши-мина, Сун Чуан-фана, – кантонцев. – Страна – Пекина – Шанхая – и той фанзы, которая стала на скате холма у могилы Сун Ятсена. – Страна феодализма Коу Ин-дзэ и коммунистических советов профессиональных союзов Кантона и Шанхая.

Глава вторая

…Жара! жара! – маманди… Неимоверная жара, ужасная жара… –

Нас – трое: Локс, переводчик Крылов и я. Наш дом стоит в комфортабельности международного квартала, за почтительной стеной лакеев-боев, в английском регламенте, в рефрижераторном холоде, в белизне жалюзи. Мы трое – русские, – в этом трехмиллионнолюдном городе: – нам одиноче, чем в пустыне, – потому что в этом одиночестве надо по вечерам надевать монкэ-фрак. Нас – трое: четвертые, пятые, шестые – это мои вымыслы, рожденные в палительном удушье. У меня и у Крылова впереди дороги.

У меня: – должен прийти русский пароход и понести меня на Сингапур, Индийским океаном в Аден, в Порт-Саид, в Константинополь – в Москву. Я справляюсь, где мой пароход: про него ничего не слышно, – мне говорят, что на днях идет пароход в Сиам, и меня сбивают пока съездить туда, – хотя и может случиться так, что мой пароход придет, пока я буду в океане. Самое главное, что я чувствую – это страшную усталость: мои мозги переералашены теми десятками тысяч километров, которые остались позади, – на фотографическую пластинку нельзя снимать сто раз подряд, – мои мозги негодны, как такая фотографическая пластинка, – мне хочется сесть, молчать, ничего не видеть, никого не слышать, – на кой черт сдался мне Сиам! –

У Крылова: – уехала жена, – он должен ехать вслед ей, в Россию, в Москву, – он ждет грамоты. – Вот он пришел ко мне, сел в кресло, откинул назад волосы, лицо его потно, – протер очки, – он сказал:

– Я ничего не знаю про жену, как она едет, благодаря ее халатности. Я знаю, что она человек аккуратный, – и я думаю, не случилось ли чего?

У него очень хорошая жена, милый и верный друг, – я говорю, что ничего не может случиться. – Бой приносит нам содовую воду.

Каждый вечер мы надеваем монкэ-фраки и автомобилем едем за город – есть мороженое и часами мчать на автомобиле по пальмовым рощицам, ибо только в этой ночной традиции можно дышать. Через день я выезжаю на банкеты.

"Маманди!.." – Эти два дня я понимаю, что такое тропическая жара, когда тело поистине плавится. Дни приходят, как им велено. В Китае – кажется – померла религия: вчера впервые видел живую кумирню, где нельзя дышать от курений. – …Сингапур, Гонконг, Индийский, Баббель-Мандеп Черное Суэц. Голова на плечах – по есенински – готова осыпаться – никак не смертью – хмелем жатв, мужества и, быть может, усталости.

28 июня.

Льет проливной дождь, – ночью в этом дожде, душном, как банный полок, мигали молнии и громыхали громы: днем громов не слышно за гулом города. Все в дыму и водяной мути. Москиты роями летают по комнатам, – мы жжем противомоскитные свечи, от которых дохнут москиты, но можем сдохнуть и мы.

Мне предлагают плыть в Сиам.

Крылов второй день ждет телеграммы. Пришел, покурил, сказал:

– Глупо посылать телеграммы, когда не знаешь, куда их слать, – когда шлешь их, в сущности, в пространство.

4 июля.

Зной!.. – нет, не точно: зной – это палящее, жгущее. – Баня, – банный полок: мы живем в бане. Город лежит в дельте Ян-Цзы, тропическое палит сверху небо, китайский дракон: воздух так густ теплым паром, что утолением жажды нельзя охладить организма: пот стекает ручьями, не испаряясь, не охлаждая, – мы в мокром бульоне своих тел. Бой в рефрижераторе изготавливает ледяные шарики, бросает их в ледяную содовую – и мы пьем десятками бутылок в день. Нельзя принимать холодную ванну, нельзя мыться холодной водой: после холодной ванны – сейчас же тепловой удар, головная боль и рвота, – после холодной воды – нарывы на теле. Чем горячей ванна – тем легче после ванны. Руки и голова опускаются в обессиливающем, деморализующем удушье. Солнце на небе – блеклое, в клубах пара, и ночью температура жары не падает, – но по ночам прилетают москиты. – Всю прошлую неделю я провалялся: есть такая традиция под этим солнцем, что каждый, чтобы примениться к зною и сырости, должен перехворать животом. Наши платья спрятаны в цинковых гардеробах, чтобы не плесневели: если забыть кожаные ботинки на три дня, они покрываются зеленой плесенью, – все в плесени, все в сырости, все в сырости, все течет, – так же текут и мозги. В России, чтобы представить эту жару, надо переселиться жить на неделю в баню – на банный полок.

О "Трансокеанике" – нет никаких вестей. В конторе пароходства полагают, что он придет только к августу, – тогда я в Москве только к ноябрю, – ужасно!.. – Все же через Сибирь возвращаться я никак не хочу.

Крылов послал сразу пять телеграмм – в разные адреса. Говорил мне: – "Жена всегда клялась в преданности, о разлуке говорила, что это скучно, не нужно, одиноко и прочее" –

5 июля.

Сейчас ходил в контору пароходства. Мне сказали, что "Трансокеаник" прошел мимо, – сейчас он около Сингапура. Следующий пароход – "Октябрь" – придет в сентябре-августе. По-китайски это значит – "маманди"! –

8 июля.

Крылов показал текст телеграммы: "– молчание считаю возмутительным требую объяснения". – Это было утром, а вечером он показал мне письмо.

"Я не понимаю твоего молчания и нашей манеры переписываться, если можно так назвать мою безответную бомбардировку письмами и телеграммами. Я получил от тебя последнюю записку, помеченную 19 июнем. Я подсчитал, когда мои письма и телеграммы дошли до тебя. Я следил по газетам, от какого числа они дошли сюда из Пекина. Я до сих пор не знаю, в Пекине ли ты, или пробираешься в Калган, чтобы через Монголию ехать дальше? – Я не допускаю такой халатной случайности и небрежности. Я вынужден думать, что к молчанию у тебя есть причины. Я знаю тебя прямым и честным человеком, ты здорова, – стало быть, тебе трудно сказать мне что-то, или что-то там еще. – Но вот, что я хочу тебе сказать: всего тебе хорошего, всего хорошего, если эта наша размолвка катастрофична, – всякого тебе счастья. Больше я писать не буду, потому что не нахожу нужным мучиться и ходить в непрошенных татарах". –

Я сказал:

Назад Дальше