Том 3. Корни японского солнца - Борис Пильняк 13 стр.


Глава последняя

…Степь в ночи – черна, беспредельна, луна над степью идет мертвецом, там в высотах та луна, которая, на глаз европейца, предуказывается философией бытия Азии. Европейцу степь – пустыня, – монголу степь – родина. Тогда, той ночью, когда монгол Ада-Бекир оставил на Хингане поезд, всю ночь мчал на коне Ада-Бекир.

За горами была степь стремительных гонок, – были широкий простор степи, ушедшей во мрак, льдышка луны в небесах, сигналы звезд, – были – храп коня, запах пота коня, ветер стремления, повода в руках – видна была опущенная голова коня, прижатые уши коня, грива коня, летящая по ветру, – а в человеке на коне были: – огромное сердце и ветер. – И сердце, и мысли, сквозь мрак ночи, сквозь тысячи километров степи – видели – и дни Тамерлана, дни свобод и величия Монголии, и дни беспредельного будущего, и дни крови, и дни горечи, и дни радости, – видели степь, полыхающую кострами восстания, слышали топот всадников во мраке, скрип повозок, – и чуяли, чуяли кровь братства, смерти за братство, за верность, за долг, за свободу, чуяли радость и мужество братства, связанные свободой и кровью.

Кони мчали до хрипоты: тогда всадники меняли коней и мчали дальше, не изменяя своей воле, в огромном сердце, где виделись стоны, вопли, плачи и крики – крики радостей, побед, крики скрипов обозов, и конского топота, и гика толпы… В тот час, когда над степью едва-едва стало светлеть небо и рассыпались звезды, когда в степи стало еще темнее, как всегда за час до рассвета, – всадники примчали в степной умет. Там в балке стояло несколько глиняных изб, где жили оседлые монголы, – а вокруг изб расставились юрты – прикочевавших сюда из степи. В этом умете никто не спал этой ночью, но огней в умете не было. Собаки задолго до того, как стали слышны шумы умета, воем своим рассказали о нем. Всадники встретили путников, далеко выехав навстречу в степь. И топот коней заглушил тогда сердце и мысли – подлинным топотом восстания, подлинным гиком восставших. Люди собрались в глиняной избе. В избе было очень тесно, люди сидели на канах, стояли на полу, стояли у дверей наруже. В избе было очень молчаливо и тихо, как и должно быть, когда говорить, в сущности, не о чем. И разговоры – коротки.

– Теперь или – никогда – –

– Сейчас же все на коней, и в степь, по улаинам, хошунам, аулам, уметам, – вся степь на коней – –

…В глиняной степной избе, – тихо, не многоречиво, молчаливо.

Солнце еще не встает над степью, еще лиловая ночь. Безмолвствует крепость гуна. У ворот крепости спят часовые. Тогда к воротам подъезжают всадники. У ворот стонут люди, – "ты – монгол, и ты – предатель?" – и на колу у ворот возникает человеческая голова – на колу. – "Труп – собакам, на дорогу, где поедут англичане, – пусть смотрят англичане". – И еще подъезжают всадники. Ворота крепости уже отперты. Всадники едут в крепость. Гун ожидает в своих покоях, там, где разостланы шкуры леопарда. Гун совсем не похож на выжженные солнцем камни пустыни. Гун стоит прямо и смотрит орлино – на этих, вошедших, восставших.

– Садитесь, – говорит гун, – и садится сам, совсем не на леопардьи шкуры, а попросту на землю пола, подобрав под себя ноги. Люди садятся вокруг него, так же на полу, так же подобрав под себя ноги, опустив руки.

– Закурим, – говорит гун, – и закуривает длинную тонкую трубку, старенькую, выложенную серебром, не спеша. Люди также закуривают. Слуга приносит и ставит посреди круга, образованного людьми, глиняный чан с горящими углями.

– А англичане? – спрашивает гун.

– Ты – старый, гун, – ты умный и хитрый. Было время, когда ты с китайцами правил против нас. Ты знаешь, – на колу около твоей крепости уже сидят головы предателей, – это мы говорим тебе.

– Хорошо, – говорит гун. – Но у англичан есть пушки.

– Да, – отвечают гуну. – Но у нас есть право и степь. У нас есть священный обычай гостеприимства. Ты встретишь англичан и примешь их. А они поймут, что значит человеческая голова на колу. Наш выбор не велик. Ты сказал об англичанах в Китае.

– Хорошо, – говорит гун. – Ты Ада-Бекир, – ты поднял восстание? Ты приехал с англичанами, – ты и примешь англичан, – ты и проводишь их. А сейчас я хочу спать. И вы ложитесь спать.

. . . . . . . . . . . . . . .

…Конь храпит под всадником. Ночь. Скоро будет рассвет. Всадник сросся с конем. В ночи и во мраке, в степи – через мрак и степь – всадник видит шумы восстания, скрип повозок, крики и топоты всадников… Над степью в огромных далях горят костры вех, дымят вехи, отдаленные слышатся вой собак… и – безмолвная тишина в степи, извечная. Конь храпит под всадником.

Огромное солнце поднимается над степью. Все члены всадника онемели от беспрерывной скачки, храпит конь. Солнце поднимется красное, круглое, громадное, – и всаднику понятно, что для него, для монгола, – у этого монгольского солнца – большое и доброе сердце.

– – в этот час в китайском городе на бобовом заводе – бамбуковыми палками надсмотрщики будят на работу – китайцев, спавших на бобовых матах… В храме, кинув копейку в ящик чертообразному богу, молельщики дубасят в гонг, чтобы чертоподобный бог услыхал их молитву. Над муравейником улицы еще не возникли шумы дня и из переулков течет удушливый запах опиума.

Токио. Тансумачи.

Май 1926 г.

Китайская повесть

Глава первая

…Я стою на берегу Ян-Цзы. Во всем мире одинаково детишки строят из песка песчаные города, в России тоже. Китайские деревни похожи на это детское строительство: плоскокрышие глиняные дома, глиняные заборы, лессовые желтые переулочки, – все, выжженное желтым солнцем. Говорят, некоторые породы термитов также строят термичьи свои города. Европейцы любят китайцев сравнивать с термитами и с желтыми муравьями, потому что китайцев везде очень много, и – на глаз европейца – во-первых, стирается индивидуальность каждого в отдельности китайского лица, а, во-вторых, непонятно, куда, зачем, откуда идут эти бесконечные китайские толпы. Эта китайская деревня, имени которой я никогда не узнаю, тянется на десяток верст. Другого берега Ян-Цзы почти не видно, эта река раз в пять шире Волги, река, где ходят океанские купцы и броненосцы; – по реке, под деревянными своими парусами, – на глаз европейца задом наперед, ибо корма поднята, а нос плосок и опущен, – идут сампаны. На рейде дымит английский канонер.

И вот я слежу. В желтой воде, похожей на перепрелый чай, около берега плывет труп китайца. Лицо его опущено в воду, видны коричневая спина и синие штаны, труп распухнул, – вода несет его с величайшей медлительностью, покойно покачивая. Берегом я иду за трупом. Волна прибила его к берегу. Старик-китаец, – должно быть, рыбак, – голый, прикрывший лишь чресла синей тряпкой, в соломенной шляпе, похожей на зонтик, – длинным бамбуковым шестом отталкивает труп от берега. Труп вновь подплывает к земле. Старик вновь отталкивает от земли. Труп покойно качается на воде, плывет ногами вперед, попал в воронку течения, трижды повернулся, покачался и поплыл вперед головою; глупо, но надо сознаться, – спокойнее видеть, когда труп плывет головою вперед; но, должно быть, были некие физические законы течения воды и течения трупа, потому что каждый раз, успокаиваясь, труп начинал плыть вперед ногами. – Ян-Цзы-Цзян – Великая Китайская река – –

…Я живу на сеттльменте, на международной "концессии". Под окном дома, где я живу, течет рукав Ян-Цзы – Ван-пу, весь в пароходах, волнах, дыму, сампанах, потому что этот город – самый большой из всех городов, лежащих по берегам Великого океана, больший, чем Сан-Франциско, громадный порт, куда приходит ежедневно до ста пароходов океанского тоннажа, – громадная рана, откуда вытекает кровь Китая, выкачиваемая насосом Ян-Цзы, – прореха китайских великих стен, в которую вместе с английскими пушками и дредноутами идут и университеты, и знания, и рабочие союзы, и зори революций. Дом, где я живу, стоит на слиянии Ван-пу и Нанкинского канала. Этот канал сплошь заставлен сампанами, маленькими лодками с крышами. На таких лодках живут китайцы, тысячи людей, всю жизнь, семьями, привязывая голых детей, как щенят, на ремни, чтобы они не упали в воду. Непонятно, когда китайцы спят. В полночь, когда начинается прилив, сразу все китайцы начинают кричать, – тогда становится страшно в этой непонятности, в этой темной ночи, такой темной, каких в России не бывает. Но у самого моста стоят три больших сампаны: это временное кладбище: богатые китайцы должны быть похоронены у себя на родине, в родовой могиле, так требует религия почитания предков; умерших в этом городе свозят на эти сампаны, гробы ставятся этажами, пока сампана не полна, – тогда сампаны развозят гробы по каналам небесной республики. И вечерами, когда стихает ветер, в липкой мути этой невероятной жары, которая уничтожает у меня всякую силу, липкий запах мертвецов ползет по мосту, по каналу, окутывает дом.

Вечерами по мосту гуляют проститутки, исключительно европеянки, мост ведет к порту, – и английские и американские матросы уезжают с проститутками на ломпацо, единственных, кто здесь бегает со скоростью лошади. Матросы, сплошь говорящие по-английски, называют проституток – "чиккен" – курами. Против дома на рейде стоит американский дредноут… – Если китайская культура так же отстоянна, как китайские запахи, то это ужасно: весь Китай пронизан запахами гниения, гнилого, плесени, всяческих отбросов, тухлого мяса, бобов, бобовых масел. Гниль вошла даже в кухню, ибо одним из сладостнейших блюд суть куриные яйца, которые гниют в земле по нескольку лет, превращаются в зеленый янтарь гнили, потерявший вкус яиц, пахнущий тленом и съедаемый с наслаждением. Китайцы человеческими отбросами, человечьим пометом удобряют землю. В этом городе, даже в европейских кварталах, нет канализации: на рассвете из-подо всех домов, в прутяных кошелках, руками, китайцы стаскивают отбросы на каналы, в сампаны: сампаны отвозят навоз на рисовые поля, но на рассвете в городе нечем дышать – –

…Вырезки из местной английской газеты:

"Уборка трупов.

Начальник китайской полиции полковник Иен Хун-мин издал приказ, вменяющий в обязанность произвести погребение всех трупов, которые в большом количестве находятся сейчас на полях вокруг города, прикрытые соломой или тонкими досками.

Ввиду страшной жары трупы гниют, распространяют зловоние и заразу.

Начальник полиции предлагает в трехдневный срок зарыть все трупы в землю. Исполнить это постановление обязаны родственники умерших".

"В Путунге.

Сообщения о развитии холерной эпидемии на китайской территории, в Путунге, носят крайне тревожный характер, где, по сообщениям китайских газет, холера производит настоящие опустошения среди пристанских кули. Путунгский миссионерский госпиталь, куда поступает ежедневно не меньше 100 больных, совершенно переполнен".

"Защита от жары.

Китайские власти наконец обратили внимание на организацию скорой медицинской помощи для лиц, получающих на улице солнечные или тепловые удары.

Кроме того, что во многих пунктах на китайской территории учреждено дежурство медицинских отрядов, все китайские полисмены получили твердые инструкции, как оказать первую помощь лицам, сраженным палительными лучами солнца и жарой.

Муниципальная полиция озаботилась устройством навесов для полисменов, дежурящих на перекрестках улиц".

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Китай – страна драконов, олицетворяющих солнце, пагод, храмов, неба, предков, чертообразных богов, пятисот будд, пыток, сорокавековая культура, особливейшая: дракон – символ Китая. В залах, где собраны боги, мне скучно, потому что улицы за музеем мне существеннее богов, улицы, которые сами по себе мне – музейная редкость. В залах, где собраны книги, мне досадно, ибо здесь собраны книги о Китае, написанные не китайцами, но европейцами: для авторов этих книг, я знаю, Китай – страна за Китайской стеной. Можно и не идти дальше, в залы, где собраны звери, птицы и гады этой страны. Но меня ведут, и я – открываю: удивительнейшее: – да, я в чужой стране, совсем чужой, – быт драконов у китайцев – не случаен! В России в этаких музейных залах стоят: серый волк, звери в мехах, серые птицы, гадов почти нет, уж да ящерица, заспиртованные в банках. Здесь: – бесконечное количество неизвестных мне гадов, первым делом, – бесшерстых, желтых раков, черепах, драконят, ящериц, крокодилов, рыб, водорослей, – зверей в шерсти здесь почти нет, звери по большей части в колючках, в бронях, шерсть с них слезла, все они желтые, – а птицы пестры, как китайские мандаринские халаты, – чужой мир! непонятный! – и столь много объясняющий, ибо – на быте, – искусстве и верованиях отразился звериный и гажий мир. Все эти раки, осьминоги, рыбы и ящеры, которых, к слову, китайцы едят, – очень страшны на мой глаз!..

Меня провели к двери, сказали, чтобы я заглянул через стекло двери в соседнюю комнату. Там за белым столом, в колбах, склянках, спиртах и препаратах, на высокой табуретке против микроскопа сидел горбун, одетый, как китайские бои, в одни холщовые белые штаны, босой, – горб был наружу, ужасный, лиловый в синих складках, – лицо было очень китаелицо, в морщинах старости. Мне сказали, что этот старик – крупнейший, не только китайский, но мировой – ученый, пишущий труды очень большой значимости – и – живущий в музее в качестве сторожа, за хлеб – –

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

У каждого народа, у каждой нации – свой наркотик.

Россияне пьют водку, очищенный беспримесный спирт. Англичане пьют виски, ячменную водку, прокопченную, как коптят окорока. Центрально-азиатские народы курят анашу, гашиш. Китайцы курят опий. – Какими словами передать то ощущение, что опий так же не случаен в Китае, в его быту, в его философии, как водка для россиян, в российском быту, да и в российской философии? – Опиокурение – не национальное китайское изобретение: опий в Китай ввезли англичане, – англичане повезли бы опий куда угодно, но он пристал, пришелся ко двору только в Китае, в стране, где буддизм учит китаизированной нирване. Китайские опиокурильни грязны, так же, как российские самогонные шинки. Их преследуют: так же, как решето задерживает воду, – ибо опиоторговлей занимаются китайские генералы и иностранцы, вплоть до консулов. Китайские улочки очень пахнут опийным дымом, – там, в фанзах, обязательно во мраке и в отчаяннейшей грязи, на канах рядами лежат люди, курят, грезят и проваливаются в ничто.

И вот, на порогах этих притонов, так же как в храмах и на улицах, – я познаю, что я не знаю, не понимаю и никогда не пойму китайцев и Китая. Я спрашиваю направо и налево всех, чтобы найти какие-либо ключи Китаю, – и этих ключей у меня нет, все, что я вижу, я вижу для того, чтобы – не знать.

Мне говорит синолог, профессор, тридцать лет проживший в Китае, что ключами к Китаю суть китайские ворота и стены, ибо Китай от всего иного варварского мира отгорожен Великою китайскою стеной, – Пекин огорожен внешней стеной, центральная часть Пекина огорожена внутренней стеной, каждый квартал огорожен своею стеной, каждый дом огорожен своею стеной, – перед воротами поставлены два глиняных щита, загораживающие двор – не только от злых духов, но и от человеческого глаза так, что ничего не видно на дворе. Эти же стены глухих ворот торчат и в психике китайцев. – Опий отгорожен от европейских понятий Великою китайской стеной понятий китайских. –

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Маманди – значит по-китайски – погоди, не торопись, не спеши, значит русское – сейчас. Это маманди скрыто в китайских расстояниях, в китайском времени, в китайских делах и в китайской философии.

Ханькоу, июнь.

…Я проснулся сегодня в удивительнейшем чувстве детства, моего детства в Саратове, в доме бабки Катерины Ивановны, в шуме набережной, в гуле дубинушки. Не знаю, кто у кого взял дубинушку, эту портовую дубинушку, – но знаю, что мотив и ритм ее здесь в Ханькоу, как везде в Китае, таков же, как в Саратове, как везде на Волге. Прислушивался, в китайской – "ха-хэ-хо!": одно и то же, – как у бабушки! – и шумы одни и те же, и рявки пароходов, и крики толпы. И утром, освободившись от кошмара сна в москитнике, я пошел на набережную – бродить по моему детству, ибо картина одна и та же, разительно, – такие же разноплеменно одетые бурлаки, такие же надсмотрщики, так же на спинах (непонятно, почему не ломаются хребты) тащат люди мешки и тюки. Детство – хорошая память: мне грустно и хорошо, и совсем не зря колесить тысячи верст, чтобы угодить в детство. – –

Удивительно, но точно то, что я вижу, мне говорит о России, о заволжской, бабушкиной.

Весь Китай строится аналогиями. Уже очень далеко позади Мукден с его гробницами и чжандзолиновским дворцом за тысячелетними городскими стенами, мимо которых в 1905 году бежали русские армии, – Даярен, Желтое китайское море, река Пей-хо, Тянь-дзин в пыли и пальмах, Тянь-дзин-Пекинская железная дорога, в чжандзолиновских солдатах и в российском осьмнадцатом годе, в проверках документов и ловле дезертиров, в неизвестности, придет или не придет поезд, в штурме вагонов, как в России в 1918-м мы собирались уже бросить палительное удушье вокзальных перронов после многих часов ожидания поезда, – носильщики понесли уже наши чемоданы, – и тогда к перрону без свистков подошел поезд; мы влезли в окно, – в вагон-ресторан; неизвестно, почему поезд пришел сейчас, а не в иное время, – неизвестно, почему поезд стоял, – неизвестно, почему он двинулся дальше; мне место нашлось на площадке вагонов; по вагонам десяток прошел комиссий, проверяли документы, ссаживали, ловили, арестовывали, – европейцы в этой каше были неприкосновенно-пустыми местами; зной был палителен; поезд был забит чжандзолиновскими солдатами, – станции были забиты солдатами, военными повозками и палатками, платформами с пушками, вагонами с гробами и с рисом; вагоны брались штурмами и винтовками; неизвестно, почему поезд стоял или шел; на площадке тогда я сдружился с китайским – чжандзолиновским – солдатом: он караулил мешки, палил зной, и, как только двигался поезд, он снимал с себя одну военную форменную гимнастерку, вторую, третью и оставался гологрудым, – перед станциями он вновь лез в одну, вторую, третью – в одно, второе, третье свое богатство, кое он или скрал, или выиграл в мажан… – Пекин – военный лагерь – нас встретил неимовернейшими грязищами и удушьем, стенами, воротами, пагодами. По загаженным улицам, в пылище по колено, в тесноте солдатских отрядов мы проехали в тишину дипломатического квартала, в покойствие английских, американских и японских пушек.

Назад Дальше