Пленник стойбища Оемпак - Владимир Христофоров 2 стр.


Далекая тетя Лида время от времени перебирала содержимое своих бездонных сундуков и, собрав кое-что из одежды своего мужа - генерала, отсылала нам. Мне доставались погоны, орденские колодки, звездочки, а отцу - шапки, кителя, брюки…

В нашем фанерном гардеробе висел и единственный костюм из черного габардина. Надевал его отец два-три раза в году по самым торжественным случаям. Процесс этот, как правило, превращался в довольно хлопотное дело. По комнатам распространялся едкий залах нафталина и тройного одеколона. Отец носился от гардероба к зеркалу и обратно, покрикивал на бабушку, отвешивал мне подзатыльники. Казалось, что это не кончится до утра. Брюки не сходились, узел на галстуке не сразу завязывался, подтяжки не действовали - я давно повыдергивал из них резинки на рогатки. Отец потел и раздражался. Но вот он бросался к вешалке и, сбивая все на ходу, вылетал из дому. Костюм сидел на нем мешковато, галстук - набекрень, манжеты далеко вылезали из рукавов, а тесные довоенные штиблеты заметно меняли походку.

Иногда, правда очень редко, отец в гостях подливал и мог явиться домой в чужих галошах или без шапки, а однажды пришел в женском тулупчике, принадлежавшем жене его брата. Весь следующий день он мучился и жалобным голосом просил у бабушки какой-нибудь отравы или яду. Та приносила кружку горячего молока, задавая один и тот же вопрос: "Господи, и кто только выдумал это зелье?" Однажды в таком состоянии отец сказал дяде Пете: "Знаешь, брат, вот если бы сейчас меня застрелили, я бы только спасибо сказал…"

Я долго раздумывал над его фразой - как бы он спасибо сказал тому, кто его застрелит, и почему-то пришел к мысли, что мгновенно не наступает никакая смерть - всегда, наверное, остается время на то, чтобы произнести последнее слово.

Страсть отца к оружию чуть не закончилась для всех нас самым печальным образом.

Дядю Петю угораздило привезти с фронта трофейный пистолет системы "Вальтер". Отец выклянчил его и спрятал в сенях над дверьми. Там, в потолке, между двумя досками находилась широкая щель. Как-то мы полезли с Кузей на чердак, чтобы устроить в нем штаб нашей подпольной организации (мы считали соседей-дантистов фашистскими шпионами). Первым влез я. Нога моя нащупала на полу какой-то твердый предмет. Я сдул пыль и освободил его из мешочка - в полумраке тускло блеснула отполированная кожа кобуры. Мы сунули находку в портфель, скатились с крыши в сугроб и бросились в конец улицы к Кузиному дому. На пути нам попался дядя Тимофей - милиционер, муж тети Шуры, кассирши из кинотеатра "Октябрь". Я упал и выронил портфель. "Ого! - удивился дядя Тимофей, подняв портфель. - Что у тебя тут, кирпич, что ли?"

Обошлось…

Долго наслаждались мы разглядыванием пистолета из вороненой стали, патронов с тяжелыми тупыми головками. Потом не удержались и по разу выстрелили в принесенный чурбан.

Заснул я с "Вальтером" под подушкой. А утром, сунув его в задний карман брюк, отправился в школу.

В средних классах у нас ходила привычка внезапно щелкать друг друга ребром расслабленной ладошки по заду - давать "леща". Известный в школе шалопай Феля на перемене незаметно подкрался ко мне, но я даже не почувствовал "леща" - Феля взвыл от боли, со всего размаху трахнув по рукоятке пистолета. И хотя вельветовая курточка почти полностью прикрывала задний карман, для внимательного взгляда не представляло большой трудности распознать находившийся там предмет.

- У него в кармане пистолет! - разнес по школе пострадавший Феля.

На большой перемене я сбегал домой и подменил "Вальтер" пугачом.

В конце уроков ребята-старшеклассники, прижав меня к стенке уборной, потребовали показать, что у меня есть. Для приличия я слабо посопротивлялся, а потом вынул пистолет и с криком "хенде хох!" ткнул им в грудь Фели. Тот ойкнул и растерянно приподнял руки. Все засмеялись.

Бабушка узнала про мой секрет, донесла отцу. И вот в обед, скорее заинтересованно, чем возмущенно, он спросил, как мне удалось обнаружить тайник.

- Надо же! - искренне удивился он. - А я думал, что там сверху, над щелью, сплошные потолочные доски.

После некоторого раздумья он сдвинул брови.

- Я его, пожалуй, выкину. За эту штуку в тюрьму можно попасть. Понял? Молчи!

- Понял, чего не понять. Могила! - провел я ребром ладони по горлу.

Но вечером, когда улеглась бабушка, мы пошли на кухню и стали чистить трофейный немецкий пистолет. Окно было закрыто ставнями. От печи исходило хлебное тепло, заговорщицки помигивала наша старинная "семилинейка". Да и мы сами походили на самых настоящих заговорщиков. Пахло металлом и оружейным маслом.

Отец с предовольнейшим видом показывал мне устройство "Вальтера".

- Да-а, а стволик-то того, в нагарце, - неопределенно заметил отец. - Чистить придется. Не знаешь, отчего это?

Я пожал плечами.

- Ну ладно, скрытник! Стреляет-то он хоть как? Я ведь ни разу и не попробовал…

- Стреляет что надо, - важно, со знанием дела ответил я.

- Гляди ты, сколько лет, а не отсырел!

Я уловил в словах отца нотки сожаления о том, что ему не пришлось стрелять из настоящего боевого пистолета. Поэтому уговаривать долго не пришлось.

В завозне при свече мы выбрали пару коротких и очень толстых досок, одну за другой прислонили их к кухонной двери. Отец взглянул на печь, и я услыхал: "Мама, мы сейчас тут пальнем по разу, ты не пугайся". - "Да ты что, сдурел совсем, что ли! В доме разве можно палить?"

Она еще долго ворчала.

Мы выстрелили из дальней комнаты по два раза. Звенело в ушах. Ударило в нос пороховым дымком. Слегка оглохшие и возбужденные, мы принялись исследовать пулевые отверстия.

- Ты видишь?! - вдохновенно повторял отец. - Ты видишь? - Он любовно трогал дырочки вначале на первой доске, потом на второй. - Боюсь, и дверь пробило, - сказал отец, обнаружив с некоторым удивлением четыре отверстия в самой двери.

Мы вышли в сени. Чем-то сильно пахло. Зажгли спички. И на полу увидели щепки и поблескивающие осколки посудной глины. Установили: пробив навылет дверь, одна из пуль попала в нижнюю перекладину табуретки и разнесла ее. А за перекладиной стоял глиняный ночной горшок…

На следующий день мы с отцом вырезали четыре палочки и заткнули пулевые отверстия в двери. Много лет спустя я зашел в наш дом - там жили чужие люди - и первым делом украдкой посмотрел: на месте ли заплаточки? Сохранились…

Отец убрал пистолет и велел мне забыть о его существовании. "Завтра брошу с моста в реку".

Пистолет я нашел к вечеру следующего дня. Отец хитро пристроил его к задней стенке гардероба. Он всегда недооценивал мои способности: не было такого угла в доме, где бы не побывал мой нос. Оставаясь в доме один, я начинал лазить по ящикам, сундукам, тумбочкам, буфету, гардеробу, кладовке… Определенной цели не было - просто, по словам бабушки, "шарился". Заглядывая в бесчисленные отцовские коробочки и пеналы, папки с бумагами и фотографиями, открывая даже вышедшие из употребления сахарницы и заварные чайники, я с замиранием сердца заглядывал внутрь - будто надеялся найти там нечто невиданное, какую-то драгоценность.

А какой жгучий интерес вызывали у меня отцовские бумаги! Когда еще не умел читать, я помню, нюхал эти листки и разглядывал насекомоподобные буковки сквозь увеличительное стекло… Что за тайны хранили эти строки?

И потом, когда меня научили читать, все равно любил копаться в отцовских папках. Он хранил все: санаторно-курортные книжки, копии фотографий и личных листков по учету кадров всей нашей родни, выписки из приказов, протоколы профсоюзных собраний, конспекты лекций в университете марксизма-ленинизма, облигации, газетные вырезки о воспитании детей, брошюру профессора о взаимоотношении полов и многое другое.

Пропажу пистолета отец обнаружил в тот же день, заглянув мимоходом за гардероб. На этот раз он крепко отругал меня, пообещал немедленно ликвидировать "пушку" и… тайно закопал в подполье. Я нашел его и там. Дальнейшие поиски успеха не приносили - я подумал, что "пушка" действительно ликвидирована, и успокоился.

Одно время я болел дурной привычкой - привирать, так, без всякого смысла. Например, если меня спрашивали о только что просмотренном фильме, я мог, не моргнув глазом, сказать, что в кинотеатре произошел пожар и одна девочка сильно пострадала. Возвратясь от дяди Пети, я однажды бухнул, сам себе удивляясь, что к нему приехал друг-фронтовик, дважды Герой Советского Союза, и сейчас они собираются к нам в гости, чем вызвал целый переполох в доме. Или вдруг сообщал, что директор школы Яков Васильевич утром попал под машину, а к обеду ему отрезали ногу.

Отец выбивал из меня эту дурь в буквальном и переносном смысле слова. Но один раз он ошибся. Зато я с тех пор старался не врать.

На столе как-то появился новый перекидной настольный календарь. "Как пачка листовок", - смекнул я. В тот вечер отец пришел с работы уставшим и раздражительным. И сразу обнаружил пропажу календаря.

- Где? - грозно спросил он. - Я спрашиваю, где мой новый календарь?

Я помялся, но открыл ему, что наделал из него "листовок" и раскидал по соседским дворам, засунул под двери и ставни.

Как мне показалось, он был даже ошарашен таким изощренным враньем.

- Одевайся! - почти радостно приказал он. - Не найдешь - убью!

Он толкнул меня в сени. Мы молча зашагали по темной улице.

- Вот здесь! - Я подвел его к закрытым ставням полуподвального этажа маленького двухэтажного домика.

Отец зажег спичку и наклонился к самой земле.

- Здесь ничего нет, - с некоторой торжественностью произнес он.

- Да не здесь, а там, - показал я на широкую щель в ставнях. Немного подумав, отец забарабанил в окно. Где-то в глубине строений забрехал пес. Ждать пришлось долго. Наконец громыхнула цепь, и ворота открылись ровно настолько, чтобы в образовавшуюся щель могла пройти борода хозяина. Он имел ишака, и потому ребята с нашей улицы называли его басмачом, а иные утверждали, будто он служил у немцев полицаем. Борода никак не мог понять, что от него требуется. И я думаю, только авторитет моего отца заставил его среди ночи открыть ставни. На землю упали белые листовки. Красным карандашом я написал на них: "Смерть нимецким оккупантам!" На мое счастье, сосед был неграмотен.

- "Нимецким", - процедил отец. - Грамотей.

Он смял в кулак листки и призадумался, не зная, видимо, как поступить в сложившейся ситуации. Потом обнял меня за плечи.

- Этот человек, сынок, воевал вместе с Чапаевым.

Больше он ничего не сказал…

- …Потерпи, сынок. Вот выйду на пенсию, продадим наш дом и поедем с тобой путешествовать. Поживем в Москве. Потом на Брянщину махнем, в партизанские леса. В Европе побываем, посмотрим, что там и как. Приоденемся. Я куплю себе костюм, шляпу…

И вдруг спросил бабушку:

- Мам, а ты поедешь с нами в Европу?

- Чего я там не видела, в твоей Европе-то?

- Ну как чего? Посмотреть, где там Петька и мамка, - он имел в виду мою мать, - били немцев… Наймем тебе служанку, как барыня будешь…

- Наймешь, наймешь, - вздыхала бабушка. - Мне уже помирать давно пора, а ты - Европа, служанка…

Когда до пенсии отцу оставался год с небольшим, я уже начал работать в газете. Ему почему-то всю жизнь казалось, что всех честных людей в день выхода на пенсию должны награждать. Не орденом, так медалью уж точно. И все ждал этого. "Как-никак, 45 лет верой и правдой… - говорил он. - С деньгами, брат, дело имел, а это не шутка. Я для бухгалтера, скажем, значок специальный бы ввел, как в гражданской авиации. У них - за налетанные часы, а у нас - за количество безукоризненных ревизорских проверок. Сколько их было на моем веку! И ни-ни - копейка в копейку!"

Провожали его на пенсию тепло, сердечно. Отец, конечно, разволновался - пенсионные торжества ведь чем-то сродни панихидам. И ответная речь у него не получилась - забыл все слова, хотя перед этим он целую неделю репетировал текст перед бабушкой и даже перед зеркалом.

Орденом или медалью его не наградили, зато вручили роскошную Почетную грамоту Президиума ВЦСПС. Отец ею очень дорожил и при случае показывал всем, объясняя, что вот здесь, ниже текста, не факсимиле, а подпись, сделанная лично рукой самого председателя.

У отца давненько побаливал желудок. Но обследоваться всегда не хватало времени. Поэтому на пенсии он сразу вплотную занялся этим вопросом. А спустя полгода меня в далекой командировке разыскала телеграмма: "Через два дня операция. Срочно приезжай…"

Я не успел - приехал ночью, а операцию сделали днем. С порога больничной палаты меня встретили его горящие печалью и болью глаза.

- Ну как? - коснулся я губами его впалой щеки.

- Пока терпимо, - виновато прошептал он сухими побелевшими губами.

И вдруг посмотрел строго и подозрительно:

- У тебя что, грипп?

- Да нет, чуть простыл.

- Смотри не зарази меня, - неожиданно сказал он, - надо выжить. Планов у нас с тобой много…

За стеной кто-то требовал морфия, последними словами обзывая врача.

На отцовской тумбочке все было так, как на его бухгалтерском столе - аккуратно, продуманно, удобно. Очки завернуты в мягкую фланельку. Несколько ювелирно отточенных карандашей. Перочинный нож. Стопка чистой бумаги. Вырезки из журнала "Здоровье". Блокнот с адресами и телефонами. Конверты, много всяких пузырьков. И свернутый в кольцо старый офицерский ремень. Я догадался, что в больницу отец пришел в своей любимой "парадной" гимнастерке. "Неужели с медалью?" - подумалось машинально.

На верхнем конверте стояло мое имя - распоряжение на тот случай, если операция закончится неудачно. Она и закончилась неудачно, только ему об этом не сказали, а меня предупредили, что больше месяца он не проживет.

Но отец не сдавался. Он протянул вдвое больше, чем ему было отмерено. С величайшим упорством, ежеминутно преодолевая немыслимую боль, он вел борьбу за жизнь. И сейчас мне тяжело писать об этом.

Чудак, он мне как-то даже чуть ли не с хвастливостью признался, что его муки почище самых изощренных гестаповских пыток, и если он еще сомневался раньше, то теперь знает, что сумел бы их вынести!

Над его кроватью в простой раме под стеклом висел портрет нашей матери, увеличенный с одной из ее фронтовых фотографий. Знакомый художник раскрасил его. И время удивительным образом оживило краски. Они смягчились и приобрели естественность и глубину. Я любил этот портрет. Мать была в гимнастерке. Наверное, она только сняла лётный шлем и за секунду до съемки тряхнула головой, чтобы рассылались прижатые волосы, провела по ним рукой, скользнула к щеке - в этот момент и щелкнул фотоаппарат.

Отец велел снять портрет и убрать в другую комнату. В последний день он поманил меня и указал пальцем в щель между косяком и створкой двери. Я наклонился и пригляделся: сквозь щель была отчетливо видна половинка материнского портрета, который я поставил на стол и прислонил к стенке. Мне показалось, что отец хочет видеть его. Я направился в комнату, но он вдруг заволновался, пытаясь что-то произнести, сделал рукой протестующий жест. Тогда я убрал портрет со стола и спрятал в гардероб. Отец успокоился и устало закрыл глаза. Может быть, он хотел остаться наедине со своей близкой смертью. Мне никогда не разгадать этого.

Перед закатом того же дня он взглядом попросил меня наклониться к нему и сильно сжал мою руку. Он собрал остатки сил, и я расслышал его последнюю просьбу: в тумбочке у кровати надо было вскрыть двойное дно, взять пистолет и бросить его с моста в реку. Я так и сделал.

Отца похоронили в гимнастерке, при ремне, с единственной медалью "За доблестный труд в Великой Отечественной войне".

По-солдатски, так, как он хотел.

Тетя Даша

С Ленькой Кузнецовым судьба свела меня в тот далекий день, когда мы пошли в первый класс. Отец мой был в отпуске, а бабушка сказала, что в школу она меня не поведет. Может быть, она стеснялась своей старости и не хотела показаться людям жалкой? И в самом деле, наверное, печально видеть в праздничный день первого сентября сгорбленную старуху с маленьким испуганным внуком рядом с молодыми красивыми мамами.

Накануне вечером я примерил новую белую рубаху и, ткнувшись лицом в теплые бабушкины колени, вдруг заревел:

- А кто-о меня-я поведе-е-ет? - Бабушка, готовая сама вот-вот расплакаться, провела ласково ладонью по моему белобрысому затылку и утешила:

- Дарью попрошу. Она молодая, собой ладная. Своего парнишку поведет, да и тебя прихватит. Вот вы рядком да ладком и пойдете.

- А чо-о па-пка не еде-ет? Знает же, что у нас мамки нету…

- Чо-чо, - вздохнув, передразнила бабушка, - в сунутории он, лечится.

Рано утром она повела меня вдоль улицы. Мы зашли в угловой полутораэтажный деревянный дом.

- А, Матвеевна, заходи, заходи, - приветливо кивнула нам молодая худенькая женщина в светлой кофте и длинной черной юбке. Она подтолкнула ко мне крепкого, словно груздь, ладного паренька в ситцевой рубахе, с самодельной тряпичной сумкой для учебников.

Наверное, бывает и такое в жизни: женщина вынашивает и рожает настоящего богатыря, а сама, словно отдав ему весь запас жизненных сил, вдруг начинает постепенно угасать и чахнуть.

Не тогда тетя Даша была еще относительна здоровой. Она взяла нас обоих за руки, мы перешли пыльную улицу наискосок и оказались в большом шумном школьном дворе. Там гремел оркестр, пылали букеты наших знаменитых семипалатинских георгинов, кто-то что-то кричал с трибуны.

Наконец мы отделились от ее ласковых рук и самостоятельно пошли к двери школы. Ленька все оборачивается, стараясь подольше видеть материнское лицо. Я тоже оглядываюсь, ищу тетю Дашу. Она нам машет, взгляд ее перескакивает с меня на Леньку, с Леньки на меня, словно соединяя нас.

Кузнецовы занимали угловую комнату на втором этаже. Это была самая большая и светлая комната во всем доме. Солнце до самого вечера бродило в полукруге высоких окон, попеременно заглядывая то в одно, то в другое. Почти насквозь просматривались две неширокие песчаные улицы. Стены комнаты были увешаны плакатами с дорожными знаками, схемами улиц и моторов: дядя Гоша, отец Леньки, преподавал в автошколе.

Обстановку составляли длинный стол впритык к стене между двумя окнами, широкая кровать в углу, топчан для Леньки и скамья возле печи.

Дом этот уже тогда мне представлялся очень ветхим. Как, впрочем, все дома в этой части города. И мы жили в таком же. Бревна, черные от времени, высохли и окаменели до звонкой сухоты, однако тепло сохраняли надежно. Форточку чаще всего заменяла отдушина под потолком. Летом воробьи любили устраивать там гнезда.

Неизвестно, сколько лет простоял этот дом до того февральского дня 1857 года, когда в нем поселился новоиспеченный прапорщик сибирского 7-го линейного батальона Федор Михайлович Достоевский со своей первой женой Марьей Дмитриевной, урожденной Констан, француженкой по деду. Они заняли комнаты на втором этаже и прожили здесь почти два с половиной года, вплоть до 2 июля 1859 года, когда бывшему государственному преступнику-петрашевцу "высочайшим указом" разрешено было вернуться в центральную Россию.

Назад Дальше