Пленник стойбища Оемпак - Владимир Христофоров 8 стр.


- Мама, вот Дима, о котором я тебе рассказывала. Он к нам в гости, - сказала Ксения Ивановна.

Я слегка поклонился.

Старуха пошевелила губами и что-то невнятно пробормотала.

- Она плохо по-русски говорит, но ты ей понравился, и она рада тебе. Раздевайся, мой руки - и за стол.

Мне положили на тарелочку пирожное, а варенье оказалось даже вкуснее бабушкиного.

Поговорили о школе.

- Одни двойки, - доверительно признался я. - Не знаю, что и делать.

- Зато я знаю, что делать. Будешь у меня весь день заниматься, - с ласковой строгостью произнесла Ксения Ивановна. - Ты меня огорчаешь…

- Я вас не буду огорчать, честное слово! В следующий раз захвачу дневник.

Ксения Ивановна переоделась за ширмой в старенький халатик. Оттого, что он был старым и поблекшим, она выглядела совсем по-домашнему. Нежностью и любовью наполнилось мое сердце: как было бы хорошо, если бы она приезжала к нам в этом халате с поблекшими разлапистыми цветами.

- Дневник, пожалуй, брать не надо, - произнесла Ксения Ивановна. - Я тебе верю и так.

- А-а, ну да! Вы же сами его увидите, когда снова приедете к нам. Ведь так? Так?

- А ты очень хочешь, чтобы я приезжала к вам?

Я торопливо кивнул головой.

- Наверное, этого мало… - уклончиво ответила она.

- Да вы не обращайте внимания на разговоры. Бабушка добрая. Она только так… И папа тоже добрый.

- Ну и ладно. Не думай об этом. Все будет хорошо. Пойдем я покажу тебе наш спортзал. Поиграешь, а я закончу свои дела. Если хочешь - вот книги на этажерке, журналы. Хорошо?

- Еще как! - Я весь сиял, не веря, что могут быть такие счастливые дни.

После обеда мы пошли в парк, который одним краем подступал к высокому берегу Иртыша. Долго стояли возле штакетника, рассматривали город на той стороне.

- Ксения Ивановна, вон метизно-фурнитурный завод. Видите? Левее - моя школа и горка, с которой можно скатиться прямо на лед реки…

Позади утробно гудели громады мясоконсервного комбината.

- Скоро весна, - грустно проговорила Ксения Ивановна. - Папа твой, наверное, в отпуск собирается?

- Да, куда-то на Черное море, - ответил я. - Меня вроде на лето хотят отправить к тете Лиде в Ригу.

- Это хорошо. Я в Прибалтике ни разу не была… Папа летом поедет?

- Папа? Нет, кажется, весной.

- С бабушкой останешься до каникул?

- С ней. - Я вдруг насторожился, уловив какую-то напряженность в голосе Ксении Ивановны, и поспешно добавил: - А мне что-то не хочется в Ригу…

На самом деле мне очень хотелось поехать к тете Лиде, увидеть Ригу - теперь уже с высоты своего возраста, - там я жил год, но тогда мне было всего восемь.

- А вы куда-нибудь поедете?

- Нет, мне еще нельзя… А Мария Васильевна у вас бывает?

- Мария Васильевна? - переспросил я, чтобы оттянуть время. - Мария Васильевна - нет, давно не была.

- Она, наверное, хорошая женщина. Тебе нравится?

- Фу-у! Что в ней такого? - Я вспомнил позавчерашний день, когда мы с отцом приходили к ней на примерку: Мария Васильевна шила мне куртку с замками-молниями. Разве можно ее сравнить с Ксенией Ивановной?

Вечером я стоял в тамбуре вагона до тех пор, пока не тронулся поезд. И даже когда захлопнулась тяжелая дверь, я еще некоторое время видел ее, стоящую в темном платке. Одинокая фигура женщины на морозном перроне маленькой станции. Мне стало тоскливо и одиноко. Я еще не знал, что это ощущение - только начало и что в жизни еще много раз будет нарастать и всегда горько удивлять хрупкость, казалось бы, даже очень прочных связей, сомнительность поступков и беспечная легкость произнесенных слов.

Все последующие дни я находился как бы вне времени. И даже потом, прожив почти вдвое больше лет, чем тогда, я не мог до конца понять своего тогдашнего состояния. И если в зрелом возрасте это вполне осознанная тоска по любимому человеку, то у меня было все гораздо сложнее и драматичнее, чем просто тоска. Молчаливым унижением вымаливал я каждое разрешение снова приехать в гости к Ксении Ивановне. Нет, не у отца своего, который чувствовал, что мною владеют силы гораздо большие, чем те, которым он мог противостоять. Вымаливать эти поездки приходилось у самой Ксении Ивановны. Она пугалась чувства, вспыхнувшего в моем сердце, понимала, что не имела никакого права поддерживать его во мне: я принадлежал своей семье - отцу и бабушке. Но душа Ксении Ивановны невольно сжималась от тоски, ощущая потребность отзываться взаимной любовью. Это была естественная потребность всех женщин - жалеть и оберегать.

Ксения Ивановна однажды позвонила моему отцу. Она, не знала, что думает он о еженедельных поездках сына к ней. Возможно, она боялась, что отец расценивает мою привязанность как результат ее влияния, желание любой ценой войти в его семью. Но отец так не думал.

- О, вы совсем нас забыли, Ксения Ивановна…

- Да все как-то некогда. Экзамены… Дима не поздно вчера вернулся?

- Как всегда. "Трудовой" от вас уходит в девять. Мы так и ждем его, около десяти.

- В школе у него все в порядке?

- Вы знаете, отметки стали лучше. Значительно. Спасибо вам! Это ваше влияние.

- Ну что вы! Мальчик он способный. Надо только поддерживать в нем интерес к учению.

- Да-а, это верно…

- Вы не против, что он ко мне приезжает? Я все время его об этом спрашиваю. А вот вашего мнения до сих пор не знаю.

- Да как вам сказать, Ксения Ивановна… Я не против. Но что-то происходит с ним. Наверное, трудный возраст.

- Вы берегите его, у него открытое сердце.

- Спасибо. А вы к нам когда?

- Трудно сказать…

- Ну, будете на нашей стороне - заходите…

- Спасибо.

- До свидания.

Воскресенье мы провели как обычно: позанимались немецким, сходили в кино, побродили по берегу. Вечером, когда уже пора было уходить на станцию, я попросил:

- Можно, я останусь ночевать? - И, боясь отказа, торопливо и умоляюще добавил, что уеду самым ранним, семичасовым. - Можно, а? Ну один разок. Я вам по-немецки книгу почитаю…

Ксения Ивановна растерялась, волна нежности была настолько внезапной и сильной, что она в порыве прижала меня к себе. Я еле сдержался, чтобы не зареветь, прильнул к ее халату мокрыми глазами и затаил от счастья дыхание.

- Этого нельзя, Димочка. Дома будут беспокоиться.

- Я позвоню.

- У вас нет телефона.

- Я позвоню соседям Леньки Кузнецова. Он сбегает предупредить.

- Этого нельзя - обидится отец.

- Отец не обидится. Он позволяет все. У нас с ним такой уговор.

- Этого нельзя, Дима, пойми.

- А я останусь. Позвоню сейчас и останусь, - твердо сказал я и с решительным видом вышел из комнаты, предоставив Ксении Ивановне одной пережить последствия возникшего вдруг во мне упрямства.

Мне постелили на кушетке. Ксения Ивановна легла на стол, подставив к нему тумбочку.

Перед рассветом я открыл глаза и чуть не закричал от ужаса: посередине комнаты, на столе - оттого, наверное, неестественно высоко, - неподвижно лежала на спине Ксения Ивановна. Лицо ее, освещенное голубоватым зимним светом, казалось неживым, а длинные волосы были словно кем-то аккуратно уложены веером на подушке. Но это было мгновение. Я успокоился и долго смотрел на Ксению Ивановну. А пока я разглядывал ее, внутри снова заныло. Я приподнялся и замер, пытаясь услышать ее дыхание. Удары собственного сердца барабанным боем отдавались в ушах. Я опустил голову на подушку, но потом встал и на цыпочках подошел к ней. Веки Ксении Ивановны дрогнули.

- Что ты? - ласковым шепотом спросила она. - Спи, еще рано.

- Что-то страшновато мне, - тихо признался я и, не спрашивая разрешения, лег на самом краю стола.

Так лежали мы, не шелохнувшись, остаток ночи.

Ксения Ивановна проводила меня до станции. Когда поезд тронулся, она нагнулась, прижалась мокрой щекой к моему лбу и оказала властно, почти жестко:

- Я прошу тебя, Дима, не приезжай больше ко мне. Не надо. Прощай!

Так она со мной никогда не говорила.

Я медленно, словно старик, поднялся в тамбур, прошел, не оглянувшись, по вагону, отыскал свободное место, сел, не видя ничего вокруг, оцепенел. Поезд дернулся, мимо поплыли пятна фонарей. И тогда я заплакал. Судорожные всхлипывания потрясали мое тело, а поезд, набрав скорость, уже с грохотом влетал в решетчатый туннель железнодорожного моста. Кто-то пытался успокоить меня, я зло отбросил чьи-то руки, стянул шапку и уткнулся в нее лицом, громко рыдая.

Резкий толчок вагона свалил меня на пол. Я растянулся на животе, размазывая по лицу угольную грязь. Вдруг сильные руки подняли меня, усадили и прижали лицо к промасленной телогрейке. Эти руки не гладили и не успокаивали, а лишь крепко держали мою голову. От этих рук и телогрейки резко пахло машинным маслом и металлом. Я услышал над собой суровый голос их обладателя:

- Чего уставились? Горе у человека.

И я успокоился. Мужественно сдерживал судорожную дрожь.

А поезд уносил меня все дальше и дальше, к новым волнениям и страхам, новым радостям и печалям.

Спустя много лет я приехал в родной город к тяжелобольному отцу. Он умер. На похоронах я увидел ее. Она шла спокойно, отрешенно глядя куда-то поверх голов. Она, казалось, совсем не изменилась. Лишь прибавилось седины. Я не подошел к ней. Мне стало отчего-то неловко за эту свою детскую привязанность и в то же время очень больно.

Бабушка

- Есть хочу! - сказала среди ночи Стелла.

Я открываю глаза. В углу комнаты шуршит и поскрипывает иглой невыключенный проигрыватель. Надо бы встать и убрать адаптер, но вылезать из-под одеяла не хочется, да и стыдно нагишом… Пусть вертится сколько ему влезет.

Свет от крохотной лампочки индикатора с трудом пробивает плотную и вязкую комнатную темноту. Словно в густом красноватом тумане еле проглядывают очертания мебели: закругленные спинки венских стульев, резная рама старинного трюмо, овал круглой печи.

Мне хорошо лежать с ней под одеялом, хотя мы почти не касаемся друг друга. Я слышу ее теплое дыхание и ощущаю волнующий запах незнакомого тела.

Я догадывался раньше, как может быть хорошо лежать впервые с девушкой. Но, оказывается, я не догадывался, что может быть так хорошо…

В ту ночь мы лишь прикоснулись к возможным в будущем радостям и восторгам - виною тому была моя и ее неопытность. Но это нас нисколько не смущало. Нам хватало счастья и без этого. Мы даже были рады, что так вышло. Значит, потом - завтра или через месяц, через много месяцев - все равно! - нас будет ожидать новая ночь и новое счастье близости. Желания не беспредельны, и не стоит торопиться.

- Хочу есть! - опять произносит Стелла.

- Где же я возьму? - говорю я шепотом. - Проснется баушка…

- Ну хоть корочку! Я просто умираю, - выдыхает она с легким капризным оттенком и в нетерпении пошевеливает под одеялом ногой.

Она лежит вжавшись в стену. Черты лица расплылись, и у меня непреодолимое желание заглянуть в эти другие глаза. Я подумал, что если мне обнять ее, деться ей будет некуда, что вообще тогда она никуда не денется. Но я страшусь ее наготы, другое дело, когда одеты…

- Закрой глаза. Принесу тебе целую буханку хлеба.

Она кокетливо хихикает:

- Не смотрю, не смотрю…

Я снимаю адаптер с вертящейся пластинки - автостопов тогда еще, кажется, не было, - но светлячок не выключаю, а дружески ему подмигиваю, словно сообщнику.

На кухне впотьмах шарю по полкам. Звякнул стакан в подстаканнике. По ту сторону русской печи скрипнула кровать.

- Не шарься, всю посуду перебьешь, - шепелявит бабушка. На ночь она вынимает зубы. - Суп в духовке, еще теплый. Господи, вот дожила-то, папка в командировку, а сынок - девку в дом! Погоди, все папке обскажу, помяни мое слово. - И строго: - Рано ишшо! Укрепись на ногах поначалу-то.

- Молчи, бабушка, - громким шепотом взрослого отзываюсь я. - То дерево не приносит плодов осенью, что не цветет весной, - совсем некстати повторяю я недавно где-то вычитанную и понравившуюся мне фразу.

Кровать возмущенно стонет.

- Тьфу ты, язык что помело… А вот как сейчас подымусь да веником вас, веником. Глаза б мои не глядели, вот тошнехонько-то…

- А ты и не гляди, - смягчив голос, говорю я. - Спи себе на здоровье.

- Папке все обскажу…

- Не скажешь, ты у меня хорошая, баушка.

За печью снова вздохнуло:

- Жужжилку-то выключи. Всю ночь и шебуршит, и шебуршит…

- Уже выключил, спи.

С теплым чугунком в руках и двумя ложками я иду в большую комнату.

Стелла сидит на краю постели в тоненькой комбинации. Она озорно улыбается. Надо же, не испугалась совсем.

- О чем вы говорили?

- О супе.

- Давай его сюда скорее! - Она зачерпывает ложкой похлебку. - М-м-м! Вкуснятина! Гороховый…

- Ага, на постном масле, с луком. Бабушкин рецепт.

- Никогда такой суп не ела…

Я подумал: "Где уж вам в вашей генеральской семье есть такой суп", но ничего не оказал, а по-прежнему смотрел на нее, смутно улавливая изгибы тела под тонкой тканью. Когда лежишь под одеялом, немногое разглядишь, но памятью своих ладоней я помнил ее тело на ощупь. Я думал о нем, а язык мой, будто заведенный, лишь твердил:

- Ты ешь, ешь…

- Мы с тобой как брат и сестра, правда? - наивно лепечет Стелла, и в тембре ее голоса не проскальзывает совсем никакой иной глубинности.

- Угу, - грустно соглашаюсь я и отхлебываю гороховый суп.

Потом, словно почуяв что-то неладное, мы торопливо оделись и на цыпочках, не дыша, прошли кухню, коридор.

Ночь встретила нас окраинной духотой огородов, глубоким звездным небом. Мне стало отчего-то невыносимо хорошо, я взял ее под руку, прижал к себе, и мы побрели по ночным улицам, ощущая себя вдруг повзрослевшими, неся в себе тайну, которая касалась теперь лишь нас двоих. Я чувствовал себя мужчиной, хотя, повторяю, между нами в ту ночь ничего не было, как не было ни в следующую ночь, ни во все последующие…

А была совсем другая девушка, поразительно похожая на Стеллу. Они все одинаковы в свои семнадцать лет: и ведут себя поразительно одинаково, и с уст их срываются одни и те же слова. Индивидуальность, если она есть, приходит позже.

…Я слежу, как бабушка разливает чай, и впервые думаю о ее молодости. Ведь была она молода, как Стелла. И была у нее своя первая ночь…

- Бабушка, а как ты выходила замуж?

Она строго посмотрела на меня своими небесно-голубыми глазами, поправила седенькие волосы под платком, поджала губы.

- Как! Как! Давно это было, не помню, - отрезает она, не желая, видимо, рассказами смягчать свою сердитость на меня.

Но через минуту отчего-то не выдерживает:

- Я свово Митрия только раз и видела до свадьбы. В ту пору не рассуждали про лубов. Сговорятся те и эти родители - делу венец! Ничего, жили, детей ростили. Нонешнее все это - баловство одно, все он, дьявол, головы вам мутотрит.

- Да ты не волнуйся, бабушка. Девушка она порядочная, из генеральской семьи.

- Енерал не енерал, а ишшо рано семью-то заводить. - Задумалась. - Жил-был енерал, всех людей питал; умер енерал - люди не хоронят, собаки не едят.

- Ну ты даешь, баушка! Это у тебя язык что помело. Он наш генерал, хоть и в отставке. А семью? Хе! Я еще десятый должен закончить. Мы с ней просто так, музыку послушали…

- Молисся, молисся за вас, окаянных, а толку - ровно казамат какой-то.

- Может, каземат?

- Не перевертывай-то слово. Казамат он и есть казамат!

- Тюрьма, что ли?

Бабушка в сердцах замахивается на меня полотенцем:

- Кака така тюрьма? Типун тебе на язык! Я говорю, казаматная ноне молодежь, распутная.

- А-а, - соглашаюсь я и проглатываю яичный желток.

Бабушка тем временем достала большую глиняную крынку, в которой замешивала тесто, высыпала туда гороху, налила воды.

- Опять гостеванье затевается, - сказал я понятливо и в то же время вопросительно.

- Бог их знает. Кондратьевна вроде бы напросилась с Лампией…

- Знаю-знаю. Где Кондратьевна с Лампией, там и бабка Калина с Глазливой… Вот папке скажу, что без него у тебя тут каждый вечер сборища.

- Говори, говори. Я не такое скажу, - необидчиво произносит бабушка. - Куда же им, горемычным, деться? Пущай приходят. Горошницы вот наварю - пущай едят, не обеднеем…

- Да, пущай, пущай, - грустно передразнил я бабушку, мысленно ставя крест на предполагаемом новом свидании в отцовской комнате.

Наш дом для гостеваний окрестными старушками одиночками был выбран еще и потому, что мы не платили за электричество. Много лет назад одного из бабушкиных сыновей - монтера убило током на телеграфном столбе, с тех пор, как провели электричество, была у нас такая льгота - не платить за свет. Вот и тянулись к нам с наступлением сумерек соседские бабки. Особенно, если отец бывал в отъездах. Эти старушечки-горбушечки, как я их прозвал, опекали меня сызмала: кто шанежкой угостит, кто сказку расскажет, иная в баню сводит… Наверное, я уже был достаточно большим мальчиком, потому что до сих пор в моей памяти видится в жарком тумане огромный зал женской бани, стоящие у лавок длинноволосые тетки и все остальное…

Иногда я устраивал старухам "развлечения". Однажды, по какому-то поводу озлясь на свою бабушку, в новых ботинках зашел на середину огромной лужи и замер там, изображая телеграфный столб. Бабка металась с ремнем вокруг лужи, но я был недосягаем. По мере развития моего интеллекта усложнялись и "развлечения". Притаившись у двери, я ждал прихода старушек и пугал их диким криком. Однажды я вздумал кидать зажженные спички в бутылку с порохом. Мне казалось, что он загорится медленно и будет только дым. Когда раздался взрыв, все до единой старушки свалились с лавок, в комнате повисла синяя гарь, а на моем оглупевшем от испуга лице блуждала довольная улыбка. Очухавшись, бабки бросились ко мне, так как кроме улыбки лицо было разукрашено кровью от бутылочных осколков. До сих пор нет-нет да и зазвенит в левом ухе - память далекой шалости. В другой раз я вошел в избу, подождал, пока старушки умолкнут, и вдруг громогласно произнес краткое матерное слово, впервые услышанное от уличных мальчишек. Помню, бабки закрестились, родная бабушка огрела меня полотенцем, а старуха Лампия схватила мою голову, лизнула лоб и сплюнула на пол - якобы порчу из головы вывела. Эх, если бы это было действительно так, да на всю жизнь…

Проходили годы, а мне казалось, что время неподвластно над моими старушечками-горбушечками. Приходили они в одних и тех же ситцевых платочках в черную крапинку, широченных юбках, вытертых на грудях кофтах. И разговоры у них были одни и те же: погода и урожай, болезни и вещие сны, дети, невестки, соседи и все остальное, что окружало их мир.

Назад Дальше