5
Мне всегда было не совсем ясно, каким образом Кудрявцеву удалось до такой степени привязать к себе Сашку.
Вероятно, он поразил мечтательный Сашкин ум своей бывалостью, опытностью, своим умением рассказывать обо всем на свете – о городах, о войне, о море, о женщинах.
Он был старше Сашки, образованнее, он приехал из Москвы, где Сашка никогда не бывал, и Сашке льстила дружба такого человека.
Впрочем, не один Сашка зачастил в купеческий особнячок на Дворянской. Туда хаживали многие. Мало-помалу у Кудрявцева оказался целый кружок не то приятелей, не то поклонников – и все самых разных людей.
Ходил к нему агроном – известный всему городу гитарист. Ходил какой-то долговязый попович. Ходили работники унаробраза из бывших сельских учителей. Ходили также и многие товарищи Якова Иваныча из исполкома, те, что помоложе. Да и почему бы не ходить: Валерьян Сергеич – человек знающий, столичный, крупный работник.
Одни ходили к нему поговорить, другие – повеселиться. В большом зале купеческого особняка Валерьян Сергеич иногда устраивал танцы.
Вешали на гвоздик семилинейную керосиновую лампочку. Приглашали девиц с голубыми и розовыми ленточками на лбах, в высоких сапожках со шнуровкой. Девицы были жеманны и говорливы. Плясали вальс, падеспань и еще один танец, носивший в те годы название тустепа. Тени галифе и юбок-клеш прыгали по стенам.
Сашка, конечно, не скрывал от Якова Иваныча своей дружбы с Кудрявцевым, однако старался, чтобы эта дружба не слишком бросалась Якову Иванычу в глаза. Он, очевидно, подозревал, что Яков Иваныч ревнует его, и, пожалуй, был прав. По вечерам он всегда норовил вернуться домой раньше Якова Иваныча, заседавшего где-то до двенадцатого часа.
О том, что Кудрявцев пьет и каков он, когда выпьет, узнали мы в середине февраля, при обстоятельствах страшных, поразивших весь город.
Сильным ветром тянуло с реки. Ветер сдувал снег, белым колючим дымом крутил его над буграми и крышами. Сашка ушел к Кудрявцеву в сумерки и все не возвращался.
В тот вечер впервые случилось так, что Яков Иваныч пришел домой, а Сашки все не было.
Яков Иваныч сдунул снег с усов, снял шапку, протер очки. Он ни слова не сказал про Сашку. Так и спать лег, Сашку не дождавшись, и даже не помянул, словно его и на свете никогда не бывало.
Разбудил меня Яков Иваныч среди ночи, натягивая сапоги. Комната была полна махорочным дымом, и я понял, что Яков Иваныч давно не спит, давно лежит и курит.
Я ткнул рукой в тот угол, где обыкновенно лежал Сашка, – там было пусто.
Ветер шуршал снегом по стеклу.
– Яков Иваныч, лежите... Яков Иваныч, я сам пойду... Я приведу его, Яков Иваныч...
Снег мне резал лицо. Пуста и бела была улица, прикрытая низким черным небом. В окнах купеческого дома на Дворянской ни одного огня.
Я стучал в ворота, долго ждал и, озябнув, стучал опять.
Вышла наконец сторожиха.
От нее я узнал, что Кудрявцев и Сашка на исполкомовских лошадях уехали вечером за реку, в деревню. В деревню за реку по вечерам ездили у нас только за самогоном. Но в ту минуту я этого не вспомнил.
Вспомнил я про это днем, когда пара исполкомовских лошадей, запряженная в дровни, вылетела на площадь.
За вздернутыми конскими мордами я увидел лицо Кудрявцева с серыми оловянными глазами и едва успел отскочить.
Кудрявцев, без шапки, стоял на дровнях во весь рост. Крепко стоял, расставив ноги в рыжих крагах.
Он был пьян до полусмерти. Но опьянение владело только разумом. Ноги и руки были трезвы.
С холодным неистовством стегал он концом вожжей по конским спинам.
А за рыжими крагами, на досках, едва прикрытых жидкой соломой, лежал Сашка. Я узнал его, увидев громадный ком черной шерсти – его папаху. Сашка спал, и голову его било о доски.
Я успел только крикнуть, и лошади уже исчезли за каланчой в облаке снежной пыли.
Потом я много раз видел их издали – то на холмах, над городом, то внизу, на льду реки. Они ошалело носились вокруг города, по крутым обледенелым дорогам, с которых ветер смел весь снег. Когда вьюга скрывала их, я думал, что они слетели под откос. Но затем вновь различал конские морды, дугу и голову Кудрявцева без шапки.
Наконец лошади снова вынесли дровни на площадь.
Теперь Кудрявцев норовил стегнуть вожжами не по лошадям, а по людям, которые сбегались со всех сторон.
Весь город был на улицах. На всех перекрестках стояли городские смельчаки в рваных серых шинелях и в тулупах цвета ржавчины и пытались преградить путь лошадям. Однако каждый сразу отскакивал от оглобель, когда над его головой взвивалась крученая веревка с промерзлыми узлами.
Мы с Яковом Иванычем поджидали лошадей на кривой Колокольной улице. Яков Иваныч прижимал очки к переносице, словно умолял их не свалиться. Лошади вылетели из-за угла внезапно. Яков Иваныч кинулся к лошадям. Но опоздал.
Мы увидели остекленелое лицо Кудрявцева с неистовыми мертвенными глазами, и все пронеслось.
Яков Иваныч вдруг бросился во двор. Я побежал за ним, не понимая. И, только перескочив через забор, догадался, что Колокольная улица делает крутой заворот и мы бежим лошадям наперерез.
Со двора во двор, все вниз и вниз по откосу, мчались за нами смельчаки с Колокольной.
Яков Иваныч вырвал на бегу из плетня тяжелую, длинную жердь и выскочил с ней на дорогу, прямо перед мордами лошадей.
Лошади поднялись на дыбы и отпрянули.
Потом вдруг свернули за угол и понеслись к деревянному мосту.
Я закричал, и в один голос со мной закричала вся улица.
Деревянный мост построен был лет семьдесят назад через овраг на краю города. Мост сгнил, и в девятьсот двенадцатом году городская управа закрыла его даже для пешеходов. С тех пор половина свай под ним рухнула, и в ветреные ночи мост, покачиваясь, пугал горожан своим скрипучим пением.
Доска, загораживавшая проезд, сломалась, щелкнув, как ружейный выстрел, и отлетела в сторону.
Весь снег с моста был сметен ветром, и мы услышали глухой стук копыт по трухлявому дереву.
Яков Иваныч вцепился рукой в мое плечо. Мы перестали дышать.
Лошади перелетели через мост.
Но едва полозья саней оказались на той стороне оврага, мост рухнул.
Лошади, не пробежав и двадцати шагов, запутались в размотавшейся шлее и стали. Они больше не сделали ни шагу, хотя Кудрявцев продолжал бессмысленно стегать их вожжами по спинам.
Когда мы обежали овраг кругом, он уже обессилел и спал, свалившись на Сашку.
6
С тех пор Яков Иваныч невзлюбил Кудрявцева, и Кудрявцев стал приходить к нам только тогда, когда знал, что Якова Иваныча нет дома.
Он появлялся в сумерки и всякий раз привозил с собой на детских салазках несколько поленьев.
Мы дружно топили "буржуйку", сидя рядом на корточках. Один колол щепки, другой отдирал бересту. Возня с огнем сближала нас. Пламя рвалось во все щели чугунного ящика, пламя дышало в коленчатых сгибах трубы. Когда Кудрявцев открывал заслонку, чтобы подложить дров, длинная узкая кисть его руки становилась прозрачной и вся наливалась багровым светом, как влагой.
Пока Яков Иваныч мерз где-то на заседании, мы накаляли комнату до одури, до того, что старые балки стен подымали трескотню и в темноте на черном железе трубы выступали тусклые красные пятна.
У нас не было ни керосина, ни лампы, мы зажигали лампадку и ставили ее в угол.
На конце фитилечка дрожал золотой огонек, шатая наши громоздкие тени по потолку и по стенам.
Мы курили, сидя на поленьях.
Сашка рассказывал о хитростях спекулянтов. Где только не приходилось ему находить продукты! Толстенная баба бежит по шпалам и худеет на бегу, а из нее сыплются картошки, как из порванного мешка. Сидит тетка в теплушке, а за спиною мужчина лежит, прикрыт с головою шинелью, одни сапоги торчат, – болен, мол, спит, жена домой везет. Дернули шинель – и никакого мужчины нет, а лежит здоровенный мешок, а к мешку сапоги приставлены.
А вчера в соборе поп сказал нахальную проповедь о бесстрашном воителе, после которого воцарится мир, – "укрощал он бури морские, а теперь укрощает земные", – и всем было понятно, что воитель этот – адмирал Колчак. Они надеются, что Колчак дойдет до нашего города.
– А может Колчак дойти до нашего города? – спрашивал вдруг Сашка, тревожно глядя в лицо Валерьяну Сергеичу.
Но Валерьян Сергеич, опытный военный, утверждал, что до нашего города Колчак никак дойти не может. Он хохотал над глупостью этих гадов, которые думают, будто Колчак может дойти до нашего города.
Мы с Сашкой ложились.
Валерьян Сергеич один оставался у печки греметь кочергой и подкладывать поленья.
И Сашка начинал говорить о море.
Моря Сашка не видал никогда, и как себе его представлял – неизвестно. Сашка вырос в самом сердце материка, тысячи верст суши отделяли Сашку от ближайшей морской волны. Но на левой руке у него, на запястье, был вытатуирован якорь. Вся удаль и вся красота мира заключались для Сашки в одном слове – матрос.
За всю свою жизнь Сашка видел только одного матроса – на митинге. Матрос приехал из Петрограда, рассказывал, как брали Зимний дворец, говорил о мировой революции и гибели капитализма. Ветер мял голубой воротник. Сашка смотрел в лицо матросу и слушал с завистью и восторгом.
С тех пор Сашка твердо знал, что сам будет матросом – с голубым воротником, в широких штанах, с черной лентой за ухом, раздвоенной на конце, как язык змеи. Судьба революции решится на море. Дредноуты, крейсера, миноносцы прорвут блокаду, пройдут по сияющим морям к дальним странам, где живут черные, желтые и коричневые народы, подымут их, зажгут мировой пожар и разрубят цепи проклятого капитала.
Сашка становился молчалив – им овладевала сонливость. Валерьян Сергеич, напротив, к концу оживлялся и начинал ходить по комнате.
Разговор про море превращался постепенно в разговор про всякую лихость.
Мы дремали, а Валерьян Сергеич рассказывал нам о кадетском корпусе, о том, как кадеты обманывали эконома и съедали по пятнадцать котлет. О красавце юнкере, который на пари соблазнил девушку за три часа до ее свадьбы. О дуэлях. Хотя эти помещичьи сынки – враги революции, но – дело прошлое – надо признать, что были и у них лихие ребята. О киевлянке Берте, королеве проституток, из-за которой ссорились гвардейские полки. Об офицерах, которые проигрывали своих жен в карты. Да, Валерьян Сергеич был человек опытный и многому мог научить нас, молодых.
Однажды, помню, он заговорил о Галине Петровне.
Он близко знал ее и в четырнадцатом году, и в пятнадцатом. Очень близко, ближе невозможно. Впрочем, не он один. Он только первый ввел ее, так сказать, в оборот. А потом полковник, получив отпуск, увез ее с собой в Крым, но там бросил, и назад, на фронт, она пришкандыбала с каким-то штабным. Она путалась с доктором и с капитаном Вознесенским. У них была целая компания, доктор доставал спирт, они пили, запрягали лазаретских лошадей в сани и мчались по снегу при луне. Летом доктор умер от холеры, а Вознесенский ее бросил. Но в нее влюблялись все прапорщики, которые попадали в лазарет. На фронте баб нет, а она ходит между койками, одеяла поправляет, градусники ставит, глаза яркие, кудряшки из-под косынки – как тут не влюбиться! Поручик Иваницкий даже жениться на ней собирался – она уже ходила невестой, – но выздоровел и раздумал. Говорил, мать не позволила. Да и потрепана она была очень к этому времени...
Сквозь дремоту голос Кудрявцева казался далеким и будто приснившимся. Яков Иваныч все не возвращался. Сашка давно уже спал на своей шинели – животом вниз, расставив ноги, положив лицо на руки.
Дремота подхватила меня и понесла, покачивая, как на плоту. Пятна на стене шевелились, все предметы росли, заволакиваясь туманом, – и лампадка, и коленчатая труба "буржуйки", и три винтовки в углу, и Сашкина кожаная куртка, висящая возле двери.
Валерьян Сергеич умолк, но все еще шагал над нами, швыряя свою тень со стены на стену.
Внезапно он остановился. Прислушался к нашему дыханию. Я еще не спал, но глаза мои были закрыты, и он решил, что мы оба спим. Он вышел в сени и тихонько прикрыл за собою дверь.
Я напряженно ждал, что вот-вот брякнет болт наружной двери и Кудрявцев уйдет.
Но болт не брякал.
Почему Валерьян Сергеич так долго стоит в сенях?
И вдруг в тишине тоненько заскрипела лестница, ведущая наверх, к Галине Петровне.
Опять тишина. Затем мелкий, суховатый стук.
Суставом согнутого пальца Кудрявцев осторожно стучал в дверь Галины Петровны.
– Галя! – позвал он.
Галина Петровна заметалась у себя наверху. Я слышал над собой ее быстрые, мелкие, мягкие шаги – она, вероятно, босиком вскочила с постели.
И торопливо заговорила через дверь, – слов я, конечно, не расслышал.
– Я скучал без тебя, Галя... Не веришь? – сказал Кудрявцев. – Вот я, как прежде, пришел к тебе...
И снова зазвучал ее стремительный, ненавидящий шепот.
– Ну что тебе сто?ит! – настаивал Кудрявцев, скрипя дверной ручкой. – Не в первый же раз.
Она проговорила что-то в ответ запальчиво и твердо. Он выругался. Спустился с лестницы и вышел из дома.
7
Зима затянулась, и в городе все оставалось по-прежнему.
Здание исполкома было по-прежнему украшено обсыпавшимися еловыми ветками. По-прежнему по пустым улицам скакали люди на маленьких заиндевевших мохнатых лошадках, и тусклые красные звезды горели у них на папахах. По-прежнему на заборе против каланчи мускулистый рабочий прокалывал штыком брюхо капиталиста, и из брюха сыпались золотые монеты. Колокола церквушек по-прежнему стыдливо позванивали, а бабы на базаре, с лицами, дубленными морозом, по-прежнему осторожно оглядывались, не идет ли из-за поворота Сашка в черной папахе и синих галифе.
И только одно изменилось – вооруженные люди шли через город не с вокзала на фронт, а с фронта на вокзал.
Воинские части спускались с холмов, проходили по улицам, по льду реки и ждали возле вокзальной водокачки, когда им подадут состав из промороженных теплушек.
Снег на дорогах, истоптанный сапогами, стал сер и сыпуч, как песок.
Армия медленно отступала. Без боя. Судьба ее решалась не здесь, а гораздо южнее, где наш фронт был прорван и смят.
Тайная тоска ожидания мучила город. Одни ждали с ненавистью, другие – с надеждой. И все исподтишка следили друг за другом: ждет он или не ждет? С надеждой или с ненавистью?
Сашка и Яков Иваныч тоже ждали и тоже скрывали свое ожидание.
Когда поздно вечером Яков Иваныч возвращался домой, Сашка подымался на локте и с жадной тревогой заглядывал ему в лицо. Яков Иваныч хмуро перехватывал этот взгляд.
– Накоптили! – говорил он недовольно, чтобы Сашка ни о чем его не спрашивал, и подрезал фитилек лампадки.
Яков Иваныч ложился. Сашка так и не осмеливался его спросить.
Но однажды, заметив надоедливый этот Сашкин взгляд, Яков Иваныч, помню, вдруг закричал на него:
– Дурак! Неужели мы отдадим город, если тут железная дорога начинается!
– Да я говорю... Да разве я... – извинялся Сашка. – Да кто ж отдаст!..
За последнее время Сашка как-то отбился от нас с Яковом Иванычем и домой приходил только ночевать. Мы его видели мало. С утра до вечера он торчал у Кудрявцева или расхаживал с ним по городу.
В те дни Валерьян Сергеич усердно работал над формированием своей артиллерийской школы. В купеческом доме на Дворянской появилась пишущая машинка, а при ней голодная, высохшая девица с разноцветными кошачьими глазами – один глаз голубой, другой карий. Девица двумя пальцами била по клавишам и выстукивала удостоверения. В удостоверениях говорилось, что такой-то и такой-то товарищ является курсантом артиллерийской школы.
Своих курсантов Валерьян Сергеич вербовал сам, по собственному выбору. Он знакомился с проходившими через город частями и выискивал там людей для своей школы. Тех, кого он указывал, перечисляли в его распоряжение.
Кое-кого набрал он и в городе – и все людей странных и неожиданных. И, конечно, был среди них и агроном – гитарист и пропойца, никогда прежде не питавший пристрастия к военной службе. И два-три работника местного отдела народного образования. И попович, проклятый отцом и вступивший в лоно безбожия.
Особенно хорошо запомнил я этого поповича, тощего и длинного, как прут. В те дни он всюду ходил за Сашкой и Кудрявцевым, с пулеметной лентой через плечо, с ручной гранатой у пояса, с крохотным пенсне на маленьком бледном личике.
Всю эту возню, внезапно поднявшуюся вокруг артиллерийской школы, я помню смутно, потому что, как и все, не придавал ей тогда никакого значения.
Быть может, мысль о том, что эта возня поднята неспроста, в первый раз пришла мне в голову, когда я, придя вечером домой, услышал, как Сашка запальчиво говорил Якову Иванычу:
– Если будет эвакуация, не все уйдут. Есть такие, которые останутся. Есть такие, которые не допустят гадов в город.
– Эвакуации не будет, – строго сказал Яков Иваныч, повернулся к стенке и натянул шинель на ухо.
8
В ту зиму я по молодости своей был гораздо меньше занят, чем Сашка и Яков Иваныч. Работал я в уездной газете, выходившей раз в неделю и печатавшейся на коричневой ломкой бумаге, в которой попадались целые щепки. Редактор не верил в мои журналистские способности и работой меня не загружал. Он считал, что я поэт, а не журналист, и я тоже так думал. К каждому номеру я должен был готовить новое стихотворение. Для сочинения стихов нужна тишина, одиночество, и я часто оставался в нашей комнате один.
Я сочинял, шагая из угла в угол, вышлепывая ритм валенками. Длинная труба "буржуйки" тихонько звякала при каждом моем шаге.
Это были стихи беспредметно революционного содержания, в которых восхвалялась борьба. Помню, мне чрезвычайно нравилась тогда рифма "товарищ – пожарищ".
Яков Иваныч и Сашка знали, что я пишу стихи, но никогда со мной о них не говорили. Однако я чувствовал, что они втайне меня за них уважают, и гордился этим. Писание стихов казалось им делом загадочным и торжественным. Впрочем, это уважение не мешало Якову Иванычу обращаться со мной как с мальчиком.
Чтобы сочинить четыре строчки, мне нужно было пройтись по комнате раз восемьдесят. Я кончал маленькое стихотворение после двух часов безостановочной ходьбы и валился на пол в изнеможении – не от умственной усталости, а от физической.
Ни о чем не думая, опустошенный, я лежал и прислушивался к тишине.
Но мало-помалу тишина оживала – ко мне доносились сверху легкие шаги Галины Петровны, и я вспоминал, что я в доме не один.
Я вслушивался, и каждый звук, доносившийся сверху, становился понятным, наполнялся смыслом. Я всегда твердо мог сказать, в каком месте своего жилья она находится – на кухне, возле стола, или в спальне, возле кровати, или в углу, у зеркала, или на стуле у окна. Я почти всегда знал, что она делает: вот она подметает, вот топит печку, вот стирает, стелет постель, ест, умывается. Вот после долгой тишины брякают, падая, ножницы, и я понимаю, что она сидит и шьет.
У меня образовалась привычка следить за каждым ее движением. Эта привычка превратилась в потребность. Я лежал на полу, думал о самых разных вещах, а все машинально прислушивался.
И если я долго ничего не слышал, меня охватывала тревога. Я напряженно ждал и успокаивался только тогда, когда легкий скрип половицы у меня над головой снова выдавал Галину Петровну.