- Сявки, - пренебрежительно произнес Мамочка, точно бы угадав ход мыслей Олеся. - Им бы без отрыва от мамкиной цици и не прожить. - Он плюнул сквозь зубы, и плевок его, пущенный с поразительной точностью, упал как раз возле двух девичьих голов, лежавших на футляре скрипки, - одной лохматой, по-мальчишески остриженной, другой с целой копной пушистых, редкого пепельного цвета волос, обрамлявших бледное маленькое личико. Девушкам было лет по семнадцать. Опали они обнявшись, как сестры. Лица у них были нежно-беспомощные, и Поперечному стало не по себе оттого, что спят девушки на полу, а тут, рядом, находится этот уркаган да прозвищу Мамочка.
- Вон та чернавка, что на скрипке пиликает, без очков ничего не видит. Покорительница Сибири! А воя тот, - снова метко пущенный плевок с предельной точностью упал у изголовья худого, бледного юноши с угловатым, пестрым от веснушек лицом, - вон этого из суворовского вышибли по здоровью - тоже гроза тайги… Мой кореш говорит: "Фекалии".
- Ну, а ты?
- А между прочим, начальничек, меня не тычь, я не Иван Кузьмич… Я? Что я? Если я вам всё про себя расскажу, атомная война сниться будет. Но перед мильтами чист: паспорт. - Он похлопал себя по карману. - А теперь извольте меня перековывать, как вам Советская власть велела.
Тот, что назвал себя Илмаром Сирмайсом, от-ложив книгу, слушал. Продолговатое лицо с длинным носом, с острым подбородком было спокойно, строго. Он ничего не произнес. И всё-таки Мамочка стал говорить тише, перешел почти на шепот. Нет, когда этот Сирмайс не спит, ничто не угрожает всем этим парням и девушкам. Можно, пожалуй, и возвращаться в каюту, пока Ганна не проснулась и не хватилась.
Олесь осторожно пробрался между спящими, поднялся на палубу. Вырвавшийся из-за утесов ветер заметно оттеснил туман с реки. Все вокруг - поручни, стены, оконные рамы - блистало от сырости, будто их за ночь отлакировали. На скамейке под электрической лампочкой сидел худощавый человек, державший перед собой клетку. Вытянув губы, он как-то по-особому посвистывал: "Тю-тю-тю"…
- Вот заболел. В Старосибирске в аэропорту клетку уронили. Зашибли. Совсем заскучал. - Он показал Поперечному на желтенький комочек, нахохлившийся на жердочке. - Ну, чего ты молчишь? Тю-тю-тю… Худо, не ест, как бы не помер. - Только тут человек этот разглядел Поперечного, торопливым движением снял с головы нескладно сидевшую на ней шляпу. - Здравствуйте, Александр Трифонович! Слышал, что едете, а не видал, всё вот с ним, с больным, вожусь.
- А откуда вы меня знаете?
- Ну как же, коллеги! Я ведь тоже землерой и тоже на "Уральце" копаюсь… На Лене вот уже пятый год…
У нового знакомого были странные лицо иг руки - худые, розоватые. А волосы, брови, ресницы белы, так что казалось, через них просвечивает кожа. Это лицо было светло там, где обычно лица человеческие отмечены красками. Оно напоминало негатив, и, так как незнакомец не назвал себя, Олесь мысленно и окрестил его "Негативом".
- Узнал, что вы тоже в Дивноярское следуете, обрадовался.
- Это почему же?
- Да разве Олесь Поперечный худое место себе выберет! У нас тоже, скажу вам, неплохо: зашибаем прилично, полярные идут, но уж больно тоскливо. Ночь накроет - спирт рекой… Неохота там корни в землю пускать, а пора, ох, пора!
"И этот о корнях", - подумал Олесь и вспомнил, что сейчас вот Ганна, наверное, потребует ответа, а он не знает, что ей сказать, не знает, хватит ли у него духу расстаться с привычным образом жизни, со старыми друзьями и начальниками, кочующими со стройки на стройку. Лучше разговор бы этот отложить. Впереди два-три года. Но он чувствовал, надо решить, а трудно, ох, трудно ломать жизнь!
- И вот услышал я, вы едете, успокоился. Стало быть, верная карта - Дивноярское, стало быть, и подзашибу как надо. И осесть будет можно… Каковы там расценки-то?
- Понятия не имею. Придем - узнаем.
- Ну, что перед своим-то темнить? Что я, из газеты, что ли? - с укоризной сказал Негатив. - Будто уж так, выгоды своей не узнав, и подняли семейство. Да и что стыдиться? Деньги-то и при коммунизме будут. Фактор сейчас: всякому по труду…
- Нет, я всерьез не знаю, - несколько растерянно ответил Олесь. - Знаю, что не обидят - и ладно.
- Оно, конечно, обидишь Поперечного! Это ведь не я. Однако ж рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше. Это ведь тоже не отменено.
В голосе Негатива звучала укоризна. Но как мог Олесь объяснить этому незнакомому человеку то, что не сумел объяснить даже Ганне? Ведь не ответишь же ему словами, которые обычно вставляли ему в рот в своих очерках беседовавшие с ним журналисты: "Высокий долг", "Радость созидания", "Моральная ответственность", - и другими подобными, настолько уж примелькавшимися, что давно стерся их первоначальный большой и хороший смысл. Этих слов Олесь не любил, а ничего другого не приходило на ум. Он постарался увести разговор в сторону.
- Певун? - кивнул он на нахохлившегося кенара.
- Сережка-то? Ну, второго такого, наверное, во всей Сибири нет. Такие коленца дает мой Сережка!.. Тю-тю-тю… Ах, беда! Плох, совсем плох! А как пел! Мы его и Сережкой-то в честь Лемешева назвали, такие коленца отхватывал по утрам… А с харчами-то, как там, в Дивноярском, не узнавали? Ну ничего, мы с Сережкой съездим, обнюхаемся, а в случае чего назад на Лену, спирт тянуть, нам не внове.
Как это ни странно, разговор с Негативом несколько успокоил Поперечного. Докурил последнюю, бросил за борт окурок, вернулся в каюту Не включая света, разделся, забрался под одеяло и, когда жена, не просыпаясь, обвила его жилистую, морщинистую шею своей полненькой ручкой, ощутил вдруг такой покой, что мгновенно уснул. Уснул без сновидений.
4
В дороге быстро привыкаешь к путевым шумам. Стук колес, гул моторов самолета, шлепанье пароходных плиц, даже гудки начинаешь воспринимать как тишину. Олеся разбудил необычный, тревожный шум.
За окном едва обозначился серенький рассвет. Мелодично хлюпала за бортом вода. Но гулко стучали торопливые шаги, звучали возбужденные голоса. Кто-то бежал. Что-то кричали. Нервно провыла сирена. "Может, уже Дивноярское?" - подумал Олесь, настороженно поднимая голову. Нет, по расписанию туда должны прийти не раньше девяти, а на дворе вон еще и не рассвело. И вдруг показалось, что в торопливых разговорах, доносившихся с палубы, он различил слово "горит". Потом отчетливо услышал, как кто-то, грохая по палубе сапогами, скверно выругавшись, произнес: "…Да её там рулонов двадцать, этой кинопленки", - а в коридоре женский голос почти с плачем выкрикнул: "Да куда он девался, этот огнетушитель, боже ж ты мой?!"
Будто ветром сдунуло Олеся с койки. Он сейчас же взял себя в руки, разбудил жену, заставил себя спокойно сказать ей:
- Там что-то загорелось. Одевай ребят, в случае чего, вещи отнесите на палубу. Я сейчас. - И, выбежав из каюты, устремился по коридору в кормовую часть, откуда уже ощутимо тянуло противным запахом горящей масляной краски.
Что такое пожар на судне, он знал. Работая в войну сапёром на волжской переправе, видел он, как горел подожженный "мессершмиттами" пароход, на котором из города эвакуировали детей. Вниз по реке плыл полыхающий костер, и время, от времени из дыма и пламени в воду выбрасывались ребята, воспитательницы, матросы с малышами на руках. Истребители с черными крестами на желтых крыльях кружились над полыхавшей добычей. Несмотря на обстрел, саперы на понтонах, рыбаки на челнах вылавливали людей из черной воды, а огромный костер, сопровождаемый огненными смерчами, несло всё дальше. Эта картина как-то сразу высветилась в памяти. Олесь ринулся в набитый дымом узкий коридор, где помощник капитана по пассажирской части в наглаженном белом кителе и почему-то босой вместе с матросами пытался с помощью огнетушителей подавить огонь. На палубе несколько ребят и девушек из пассажиров, толково действуя под командой молчаливого Сирмайса, растаскивали баграми горящую переборку. Из дымной мглы кто-то отчаянным голосом кричал: "Вода, где вода?!" Пожар уже креп, обретал силу. Пламя гудело, изрыгало на тех, кто пытался подойти к нему, зловонный жар, клубы ядовитого дыма.
Китель на помощнике капитана дымился. Волосы олалены. Со щеки капала кровь. На мгновение Олесь остановился, белье стало прохладно-влажным, а ноги сами понесли прочь из объятого пламенем коридора в другой конец судна, где была семья. Но семье пока ничего не грозило, пожар был далеко, и он приказал себе остановиться. В это мгновение кто-то, чуть не сбивший его с ног, выругался ему в ухо:
- Путаешься под ногами…
Это был помощник капитана. Он отбросил еще сипевший, но уже пустой огнетушитель. Схватил другой.
- Чем могу помочь? - спросил Олесь.
- Под ноги не соваться! - огрызнулся речник. - Титов, Куприянов, бейте из брандспойта в огонь, в самый огонь! - Потом, должно быть разглядев лицо пассажира, усталым голосом сказал: - Худо, ох, худо… Тут негде причалить. - И, вдруг что-то вспомнив, начальственным голосом произнес: - Тебе дело: спустись в трюм, там женщина была с мальчонком, нога у неё, что ли, сломана, на носилках принесли. В углу её койка, глянь, вытащили её?..
Сирена выла хрипло, протяжно, надрывно. Казалось, звуки эти исторгает, истекая кровью, объятое ужасом смерти огромное допотопное чудовище. Но Олесь уже не слышал рева. Перепрыгивая через ступеньки, он спускался в общую каюту, где побывал недавно. Оттуда катили вверх клубы едкого дыма. Нельзя было разглядеть и вытянутой руки. Он крикнул несколько раз, но то ли голос сирены заглушал его, то ли каюта была пуста, никто не отозвался. Дыма же было столько, что, вспомнив военные пожарища, Олесь пригнулся к полу, чтобы можно было хоть как-то дышать.
- Эй, есть кто живой?
Теперь, когда сирена смолкла, он расслышал: невдалеке кто-то стонет. Двинулся на звук и чуть не наткнулся на женщину. Она лежала на полу со странно подвернутой ногой.
- Минька, Минька там… мальчик, сын, - хрипела она, показывая в угол.
Олесь наобум бросился в шевелящуюся мглу и тут наткнулся на кого-то.
- Осторожней: у меня на руках ребенок, - сказал девичий голос и спросил: - Где выход? Ой, прошу вас, выведите меня на палубу! Я ничего не вижу.
Ни о чем не спрашивая, Олесь схватил говорившую вместе с её ношей и, спотыкаясь о скамейки, понес их наверх. Опустил на пол. Постоял, прислонившись лбом к холодной стене, тяжело дыша, собираясь с силами. - Стой тут, я за матерью его сбегаю.
- И я с вами… Мишенька, постой здесь… Никуда не ходи, сейчас придет мама, - сказала девушка мальчугану, у которого на темной, закопченной рожице, как у негритенка, белели расширенные ужасом глаза. Это была та самая девушка, что днем играла на скрипке, но что-то изменилось в её лице. Что, Олесь не понял. Они почти бежали по трапу. Вдруг девушка схватила его за руку.
- Подождите. - Что вам?
- Я же ничего не вижу.
- Минька, Минька, Мишенька!.. - слышалось из мглы. Скрипя зубами, женщина, ползла в глубь каюты.
- Она ранена, поддержите ей ногу! - скомандовал Олесь спутнице, поднимая женщину на руки.
Так, неся женщину и волоча за руку малыша, они и добрались до каюты Поперечных. Ударом ноги Олесь открыл дверь. Ганна и ребята; уже одетые, сидели на чемоданах, сидели кучкой, прижавшись друг к другу. Увидев Олеся с его ношей, Ганна ахнула, но, всё поняв, быстро откинула одеяло на нижней койке.
- Сюда, опускай сюда. Осторожней. Что с ней?
- Нога. Что-то с ногой. В дыму чуть не задохнулась.
- Сбегай в медпункт за сестрой! - приказала Ганна сыну, а дочери сказала: - Сонечко, воды. Возьми графин в салоне.
Женщину уложили на койку. Раскрыли окно. Впустили свежий воздух.
- Ну, что там, плохо? - спросила Ганна, возясь возле женщины.
- Гасят. От нас далеко… На корме.
- Пропала скверная девчонка! А вы чего стоите? Возьмите вон термос, сбегайте к баку, - сердито сказала Ганна девушке в оранжевом, прожжённом в разных местах костюме.
- Ничего не вижу: очки, потеряла очки… Там такой ужас! Дым, чуть не задохнулась. И скрипочка. На неё кто-то наступил… - Слезы катились по пухлым щекам. Глядя на неё, растерянную, дрожащую, трудно было даже представить, что несколько минут назад она опускалась в дымную преисподнюю искать ребенка.
- Как вы его там нашли? - спросила Ганна, садясь рядом с девушкой и прижимая к себе одной рукой малыша, другой - её.
- Скрипочка там осталась. Я… и вот… Ужас! Такой ужас!.. Я ведь плавать не умею…
А когда в каюту ввалилась толстая медицинская сестра с такой же толстой сумкой, украшенной красным крестом, они втроём засуетились около пострадавшей. И опять в семье Поперечных действовали как бы по расписанию: Сашко бегал за простыней, Нина держала тазик с водой, смачивала бинты, и все так ушли в свои занятия, что никто не прислушивался ни к крикам, доносящимся в окно, ни к смятенному топоту шагов, ни к реву сирены.
- До нас не дойдет, погасят… - неопределённо произнес Олесь, нетерпеливо топтавшийся у двери.
- Ох, до чего же я знаю тебя! - невесело усмехнулась Ганна. - Ну ладно, не томись, ступай помогай там. А коли что, к нам, у нас теперь вон кто на руках, - и показала на женщину и на мальчугана.
Олесь с трудом протолкался сквозь густую, глухо гомонившую толпу, скучившуюся в центре парохода, и выбрался на палубу. Рассвело. "Ермак" дрожал, должно быть, выжимая из старых машин всю сохранившуюся в них силу. За пароходом тащился дымный, белый, с перламутровыми переливами хвост, и сквозь этот зловещий хвост продиралось солнце, такое, каким его изображали старинные иконописцы на картинах Страшного суда, - круглое, темно-багровое, с четко обрисованными полыхающими краями. А ниже по течению реки в оранжевом свете восхода виднелся продолговатый остров. По гребню его, как хребет дракона, извивалось, повторяя его изгибы, большое село. "Ермак", двигаясь по стрежню, явно держал курс к этому острову. Пробегая по верхней палубе к месту пожара, Олесь расслышал сердитый голос, доносившийся с капитанского мостика:
- Безумие! Это тупое упрямство может стоить сотен жизней! Слышите? Вы ответите Советской власти за каждого пассажира. И за людей и за судно… Сейчас же бросайте якорь и отдавайте команду спускать шлюпки.
Другой голос, глухой, но слабый, будто доносившийся со дна колодца, с какими-то домашними интонациями произносил:
- Вася, левее… Эй, в машине, Константин Сергеевич, жми на всю, понимаешь, на всю!
- Вы не безумец, вы преступник! Сейчас же к берегу. Слышите! Моя фамилия - Петин. Первый секретарь обкома говорил вам, кто я такой. Тут сотни моих людей. Я за них отвечаю… Сейчас же к берегу! Эй, вы там, в будке, рулите к берегу!
Хриплый, будто со дна колодца голос тихо произнес:
- Прочь! Прочь отсюда! - И еще тише, будто прося милости: - Костя, жми. Бога ради, жми! Василий, держи вон на косу…
На острове, должно быть, уже были извещены о бедствии или сами заметили горящее судно. К реке по жилкам троп двигались к причалу черные точки. Кто-то уже возился у лодок. Краслый долговязый трактор тащил какую-то машину на баркас. Но до острова было далеко, а огонь уже продвинулся к середине парохода, к машинам, к нефтяным бакам. В голосах, доносившихся снизу, уже звучал ужас.
- Чего ждете?
- Лодки… спускайте лодки… Изжарить нас хотите? Да? Это вам нужно?.. Изверги!..
Какая-то женщина билась в истерике.
А на корме продолжалась борьба с огнем. Помощник капитана сидел на полу. Обрушившаяся перегородка ранила ему голову. Кровь мутными струйками стекала за ворот рубахи, китель пропитался ею. Но человек, над которым недавно посмеивались молодые пассажиры, прижимаясь спиной к перилам, продолжал отдавать распоряжения. Паренек в комбинезоне и фуражке речника с безукоризненно круглым донцем передавал их матросам, которые, прикрываясь мокрыми брезентами, по очереди забирались в самое пекло, стараясь вонзать струи воды в ревущее сердце пожара. Но шланги были узенькие, старая помпа качала слабо. Все, что им пока удавалось, - это отжать огонь от машинного отделения, преградить ему путь к нефтяным бакам. Матросам, как могли, помогали молодые пассажиры, организованные Сирмайсом. Двумя цепями стояли они вдоль бортов. Спускали на веревках в воду ведра, зачерпывали, передавали из рук в руки, и крайний, стоявший ближе к огню, размахнувшись, плескал воду. Олесь встал в одну из таких живых цепей. И вот сквозь рев и треск пламени до него долетел женский крик. Он вздрогнул: не Ганна ли? Нет. Какая-то женщина взывала о помощи.
Олесь бросился на крик и чуть не натолкнулся на Мамочку. Будто в панцире, в пластинчатом пробковом поясе, с большим чемоданом в руке, с баяном под мышкой он метался по палубе, вытаращив испуганные глазки. Налетев на Олеся, он бросился обратно. А на верхней палубе возле горки чемоданов стояла Дина Васильевна Петина. Увидев знакомого человека, которого ей представили еще на пристани, она подняла на Олеся свои серые глаза.
- Муж, где мой муж? - прошептали побледневшие губы. - Вячеслав Ананьевич… он ушел. Его нет… А какой-то, я не знаю… он вырвал у меня пояс. Я не умею плавать. Здесь ведь глубоко? Да?.. Ужасно!.. Куда же делся муж?.. С ним ничего не могло случиться?.. Очень прошу, не оставляйте меня…
Она вцепилась в руку Олеся.
- Ну, полно, полно! Найдется и ваш муж. Я видел; он тут порядки наводит. Успокойтесь. Сейчас приведу. - Но женщина не выпускала его руку. Она вся дрожала, и Олесь проникся к ней снисходительной жалостью. - И река тут неглубокая, и пожар гаснет… Вот что, пойдемте-ка к нам в каюту. Там Ганна, с нею не пропадете. А?
Все так же судорожно вцепившись в его руку, Петина безвольно шла за ним. В каюте было тесно. Напротив женщины со сломанной ногой, на другой койке, скрипя зубами, постанывал молоденький киномеханик, в каюте которого и начался пожар. Как начался, он не знал. Он спал - вдруг пламя, уже охватившее несколько коробок с пленкой, разбудило его. Он старался гасить, выбрасывал незагоревшиеся коробки в окно, но, задохнувшись в едком дыму, упал и сгорел бы, если бы его не отыскал и не вынес матрос, привлеченный запахом гари. Женщины уложили пострадавшего. Рубашку и брюки разрезали. Тело оказалось покрытым багровыми волдырями. Ганна и медицинская сестра доставали из баночки вонючую мазь и ватными тампонами смазывали обожжённые места. Механик, уткнувшись лицом в подушку, выл от боли.
На полу у двери девушка в оранжевом костюме прижимала к себе малыша. Они плакали. Слезы вымывали на закопченных лицах светлые бороздки.
Потрясенная пожаром, страхом, обидой на Вячеслава Ананьевича и на негодяя, который отнял у неё пояс, Дина сначала, должно быть, ничего не видела. Потом разглядела обожжённую спину, всего судорожно сжавшегося человека, которому руки, наносившие мазь, причиняли страшную боль. И вдруг нерешительно произнесла:
- Постойте, разве так можно?.. Что вы…
Обе женщины, подняв усталые глаза, с досадой посмотрели на короткие брючки, яркий свитер, волнистые пряди, прихотливо обрамлявшие худощавое лицо.