После отбоя Василий Иванович курил у приоткрытого окна. Раньше он этого никогда не делал - опасался дежурной сестры: в больнице существовал строгий запрет на курение. А сейчас Василий Иванович курил, деликатно выдувал дым наружу. Сильно, видать, расстроился человек.
Гена поворочался-поворочался, покряхтел - не вытерпел: встал, прошлепал босыми ногами к подоконнику:
- Иваныч, дай разок дернуть.
Помирятся… куда им деваться? Куда нам деться тут друг от друга?
Все думаю я о дяде Грише.
О жизни его. О смерти. В том смысле, что вот умер человек, а что после себя оставил? Семьсот рублей на книжке да уродливый этот дом? Всего-то?
Казалось бы, пожать плечами, как пожимал я раньше, прослышав об очередном чудачестве дядьки или очередной его неумной похвальбе. Ну, умер и умер. Закончил свой век.
Или облегченно, стандартно оправдать его: дескать, ну как же? Ведь работал худо-бедно. Воевал. Внес, так сказать, вклад и в индустриализацию, и в Победу. И не корыстничал. Наоборот: в последние годы даже горбил на вовсе чужих ему людей. Чего же еще?
Подумать так - и, выражаясь протокольно, закрыть вопрос.
А вот не закрывается вопрос.
Какая-то загадка мерещится мне в судьбе дяди Гриши. Вернее, так: судьба его представляется мне теперь загадкой.
Была, была загадка.
Почему именно дяде Грише, а не кому другому, было отпущено столько жизнелюбия (пусть куражливого, фанфаронского), столько упрямства, столько здоровья, трехжильности, которой хватило ему до последнего вздоха? (Это ведь надо! - раковину оторвал… ходил несколько дней после инсульта на своих ногах… картошки припер дуролому Шурке).
Зачем жил он и жил - не оставивший ни потомства, ни мудрых заветов - столь долго и упорно? Не доживал тихо и немощно, а именно жил, топтал землю, как последний мамонт.
Какой урок хотела преподнести природа его примером? Кому? И для чего?
Иногда мне приходит в голову несерьезная вроде догадка. Были в нашем роду и до него мужики с чудинкой, тащили, случалось, "корову на баню". Так вот: вдруг природа решила собрать в дяде Грише, сконцентрировать всю непрактичность, чудаковатость, все головотяпство и пошехонство родового нашего корня, чтобы показать вот так вот крупно, назидательно, а потом взять и похоронить разом? Как говорится: в мешок, да в воду.
Но когда я думаю так, мне почему-то становится чуточку обидно. Несправедливо, думаю я, оставлять нас вовсе-то без наследства, пусть даже такого никчемушного, обременительного, от которого только себе хуже.
Да и сдается мне, что затея эта окончательной викторией пока не увенчалась.
Отчего, например, хлещется и хлещется в деревне своей, в глуши, в тмутаракани одержимый братец мой? Запалился уже на службе этой, до лихорадочного блеска в глазах. А для себя лично за многие годы так и не нажил ни палат каменных, ни ковров пламенных.
А сам я?.. Зачем все строю свои "дома", горожу низкорослую "улочку", населяю ее чудаками и простофилями? Ведь знаю же: заслонят "улочку" кварталы многоэтажных, многотомных, современных "зданий" - и будут из окон их свысока поглядывать на обитателей моей "улочки" положительные, благоразумные жильцы…
Больные наши косят газон.
Выпросили у старичка служителя зазубренную литовку, рвут ее из рук друг у дружки: "Дай-кось мне - хоть рядок пройду!"
После дождей наросла трава, у мужиков душа затосковала: больница то областная, лежат здесь преимущественно сельские жители, крестьяне, и возраст самый тягловый - от тридцати до сорока лет.
Косят. Выхваляются друг перед другом. Не показывают виду, что стреляет каждый взмах то в поясницу, то в плечо. Орлы!
Срамят владельца инструмента, дядю Федю.
- Что ж ты, хрыч старый?! Отбить полотно - руки отсохли?
- Ну! Ею не траву косить - кочаны капустные тяпать!
Дядя Федя покуривает на скамейке, поплевывает, кивает согласно багровым, пористым носом: так-так… верно. Инструмент не его, казенный. Вот пусть и отбивают, кому надо. Главврач пусть отбивает.
Теплынь. Благодать. Почти все отделение на улице. Некоторые, здесь уже образовавшиеся, парочки вообще подались в кустики, под забор частного сектора - дружить.
Строжиться, загонять в помещение сегодня некому. Воскресенье, беспроцедурный день. Из медперсонала в отделении только дежурный врач да сестра. А кабинет врача на другой стороне здания.
Остриженный под машинку парень, голова перевязана, прямо тут, на скамейке, принародно обнимает тонкую женщину в цветастом платье, тискает ее, прижимает к себе. Подружка, наверное, проведать пришла.
Сверху, с пятого этажа ему кричат:
- Ты! Задавишь! Чо жмешь-то, чо жмешь! Парень поднимает голову:
- Не задавлю! Я же не этот… не илигатор!
Женщина смеется из-под руки парня.
Впереди меня по дорожке, взявшись под руки, движутся три тети в больничных халатах. Такие широкие - не обойдешь.
Средняя негромко рассказывает подружкам:
- Ну, присмотрелась я… мужичонка вроде неплохой, подходящий вроде. Ну, сошлися, стали жить…
Я сбавляю шаг - неудобно подслушивать чужие откровения.
И тут из-за тетушек выворачивается навстречу мне Гена.
Что-то он сегодня слишком перекособочен. И левую руку, согнутую, держит так, словно бережет после перелома. Но глаз у Гены веселый, интригующий.
- Яковлевич! - говорит он. - Я вот что думаю: пора нам в самоволку.
- Ох, пора, Гена, пора! - вздыхаю я.
- Тогда… не обидься только - слетай в палату за стаканчиками. И зажевать чего-нибудь. Мне самому в корпус нельзя, - он показывает подбородком куда-то под мышку, мигает: - Я тут в монопольку, понял, смотался в ихнюю, в деревенскую… Вынесешь - а я тебя под кустиком подожду.
Мы с Геной уютно расположились под кустиком. За спиной сдержанно пошумливали корпуса больницы. Впереди лежала "деревня" - деревянные кварталы ближнего пригорода, - полого сбегала вниз, к далекой, бледно голубеющей реке. После недавнего дождичка земля парила. Восходящие токи струились, дрожали - и дрожали, словно бы неспешно плыли куда-то крыши домов, деревья, скворечники.
Гена достал из-за пазухи бутылку грузинского вина "Эрети", прочел на этикетке: "Двенадцать градусов."
- Самое то… для калек. Говорят, на Кавказе детям дают. И обезьянам в зоопарке. Не хватает у них чего-то в рационе - добавляют для бодрости.
- Надо бы Василия Ивановича пригласить, - нерешительно предложил я.
- Не пойдет! - мотнул головой Гена. - Он мужик, вообще-то, неплохой, но не пойдёт… с работягой. Если бы еще городской начальник был, а то наш, деревенский. Они там, понял, от таких, как я, берегутся. И правильно делают. Авторитет!
- От каких таких? От героев-то соцтруда?
- Да какой и герой! Это я для Иваныча специально…
- Соврал, что ли? - удивился я.
- Насчет героя только, - сказал Гена. - А вообще-то орден у меня есть. Мне в позапрошлом году, за уборочную, веселых ребят повесили.
Я не понял его.
- Ну, Знак Почета, - пояснил Гена. - Не знал разве? Его у нас так называют. - Он вдруг словно заизвинялся: - Да ведь хлеб той осенью был - страшенный! Захлебывались им, сам знаешь… У нас тогда одному комбайнеру Героя дали, еще одному и директору совхоза - по Трудовому Красному Знамени, а мне - Знак Почёта.
- И сказал бы про Знак Почета. Зачем дурачился-то? Вполне достойный орден.
Гена и сам, видно, гордился орденом. И оттого, наверное, еще больше заизвинялся:
- Да мне как раз машину новую дали. Прям с иголочки. И ты знаешь - хоть бы раз за всю уборку чихнула. Я и понужал. От темна до темна. Да чо там до темна - и по темну тоже.
От выпитого вина ли, от пейзажа деревенского, лежащего перед нами, или от воспоминаний о прежней горячей работе (а скорее - от всего вместе), сделалось Гене грустно. Он закурил было, но и папироску, не докончив, ткнул в землю.
- Яковлевич, - сказал тихо. - А что впереди будет? С нами-то?
Впереди?.. Я знал, что будет с нами впереди. Отлетели мои гамлетовские вопросы (господи! да там гамлетовского-то)… А то самое и будет. Будем подниматься со скрежетом зубовным. Будем кряхтеть и гнуться, и распрямляться, и, взяв себя за шкирку, тащить и тащить вперед! То, что растеряли, не возвратишь, а с тем, что приобрели, придется жить. Надо! Значит, будем жить, пока… пока не оторвем свою раковину от стенки.
Но обо всем этом я не мог сказать Гене. Длинно. Да и бодрячеством прозвучало бы, красивостью.
Я сказал ему полуправду:
- Впереди будет лучше. Гена.
- С какого такого крюка? - усмехнулся он.
- А вот нам еще выйти отсюда предстоит. Разве это не лучше?
- Ты баптист, однако, Яковлевич, - сказал Гена. - Все у тебя распрекрасно.
Прилетела сизая кукушка, села на железный столбик ограды, совсем близко, метрах в пяти. Я загадал, как в детстве: "Кукушка, кукушка, посчитай, сколько мне жить".
Кукушка откуковала восемь раз, умолкла было, по потом, почесав клювиком под мышкой, отмерила еще один год.
Я почему-то обрадовался этой скромной добавке.
- Вот же сволота! - плюнул Гена. - Пожадничала! - Он зашарил в траве камешек.
Выходит, тоже загадывал.
- Не надо, - удержал я его руку. - Это не твоя. Твоя еще летает.
- Ладно, - сказал Гена. - Черт с ней…
Кукушка снялась и полетела. Над огородами, над крышами - в сторону зарозовевшей в предзакатных лучах Оби.
ГОНКИ
Женька Петунин ушел со старта шестым и пришел на финиш первым.
Женьку качали. Он взлетал вверх, неуклюже разбрасывал ноги в тяжелых лыжных ботинках и всякий раз краешком глаза успевал взглянуть на Олю Каретникову.
Оля Каретникова - первая красавица 86-й школы и лучшая гимнастка города Углинска - стояла чуть в стороне и, приподняв соболиную бровь, с интересом следила за парящим в небе Женькой. Еще не с восхищением. Но уже с интересом!
Женька оставался чемпионом сорок секунд. А через сорок секунд на финише качали другого - рыжего кривоногого парня с шахты "Четвертая-бис". Рыжий ушел со старта девятым и пришел третьим, отвоевав у Женьки четыре и восемь десятых секунды…
…Евгений Родионович Петунин с женой смотрели по телевизору международные лыжные гонки на дистанции тридцать километров. То есть смотрел Евгений Родионович, а жена сидела рядом на кушетке с вязанием в руках и лишь время от времени вскидывала глаза на экран - когда, понимающий толк в лыжном спорте, супруг издавал одобрительный возглас.
Вел гонку какой-то молодой финн, восходящая звезда спорта, не то Салко Вехонен, не то Валко Секконен - Евгений Родионович не расслышал толком. Финн далеко оторвался от преследователей, шел красивым и мощным чемпионским накатом.
На финише, размахивая транспарантами и дудя в медные трубы, колыхалась толпа длинноволосых болельщиков в роскошных заграничных полушубках и кожаных макси-пальто.
Финн яростно вырвал последние метры. Палки взлетали выше головы. За спиной, как победный штандарт, бился на ветру полуоторванный номер.
У самой финишной черты какой-то пылкий болельщик кинулся к нему с объятиями, но финн, в последнем отчаянном толчке, так поддел его локтем в живот, что болельщик, надсадно вякнув, мешком свалился под ноги беснующейся толпы. Стон его, мгновенно пролетев тысячи километров, достиг квартиры Петуниных и ранил сердце супруги Евгения Родионовича.
- Господи, страсти-то какие! - вздрогнула она. - Что уж он так бесится?
- А не путайся под ногами, - сказал Евгений Родионович. - Тут каждая доля секунды на счету.
- Да зачем ему надрываться? За ним вроде и не гонится никто.
Евгений Родионович, увлеченный борьбой, не склонен был к объяснениям. Он только сказал:
- На видимом расстоянии - да. Но они уходили со старта в разное время. Ты следи за табло.
…Вторым пришел бородатый итальянец. Он финишировал только через полминуты, но табло показало, что всего четыре и восемь десятых секунды отделили его от победителя.
- Ну, вот видишь, - сказал жене Евгений Родионович. - Всего каких-то четыре и восемь…
Евгения Родионовича вдруг как ветром сдуло с кушетки. С поразительной отчетливостью он вспомнил те давнишние гонки. Увидел сразу все: неяркий день, белизну сухого крупчатого снега, разноцветные костюмы лыжников, разгоряченные, потные лица, увидел - как с вертолета - целиком десятикилометровую петлю лыжни, каждый бугорок на ней, каждый кустик и… свой проигрыш. Поймал, сфокусировал отрезки дистанции, на которых были бездарно потеряны драгоценные секунды.
…Он стоял сразу за одним парнем из команды Углинского пединститута. "Педик" был одет в красную рубашку и белые штаны. Он явно "мастерился": притопывал лыжами "экстра", шевелил лопатками. Интеллигентная мамаша придерживала на его плечах цигейковую полудошку, чтобы размявшийся мальчик не остыл до времени. Рядом, прижимая к груди термос, страдала то ли сестра, то ли невеста - красивая, как киноактриса.
Судья, не отрывая взгляда от секундомера, взмахнул флажком - и "педик" ушел вперед, изящно вихляя общелкнутым тощим задом.
Этого красавца Женька неожиданно для себя достал уже на первой двухсотметровке. "Педик", видать, не угадал мазь - лыжи у него шли тяжело. А Женькины прямо рвались из-под ног, и он, как следует растолкавшись на пологом спуске, так лихо чиркнул мимо белоштанного, что стоявшие вдоль лыжни болельщики ахнули и отшатнулись.
Женька услышал за спиной восхищенные крики и пожалел красивую девушку, болевшую за "педика". Но, чтобы не расслабляться, он заставил себя нахмуриться и назидательно подумать: "А не влюбляйся во фрайеров!"
После спуска начался тягун - и Женька заработал, как добрая молотилка: палками, палками, коротким ударным шагом - выкладываясь до предела и помня, что передышка будет потом, на равнинке или спуске.
Выскочив на плоскую макушку горы, он понял, что идет хорошо, как говорится, с опережением графика. Впереди, метрах в пятнадцати, азартно махали палками два лыжника: здоровый круглоплечий парень гнал, как волк зайца, низкорослого поджарого мальчишку. И хотя эти двое рвали бурно, как на финише, расстояние между ними и Женькой медленно сокращалось.
Потом эти двое пропали - как сквозь землю провалились. Были - и не стало. Не успевший ничего сообразить Женька оттолкнулся еще несколько раз и увидел перед собой спуск - такой крутой, что на самом гребне даже снег не держался, обнажая мерзлую травянистую проплешину. У Женьки захолодел живот. Но на дистанции не раздумывают: он только еще поддал палками - и ухнул в бездну.
Встречный ветер выжимал слезы из глаз и, не давая им скатиться по щекам, размазывал вдоль висков.
Далеко внизу, почти у самого подножья горы, скользили близко друг к другу две муравьиные фигурки. Сейчас до них было не меньше километра, но Женька знал: не успеют они чуть-чуть пройти по ровному, как он снова окажется у них за спиной, а может быть, даже выскочит вперед - если наберет хорошую скорость. И, чтобы уменьшить сопротивление ветра, он сел в низкую стойку, сжался в комочек, целиком отдавшись этому падению-полету.
Внизу вдруг что-то случилось. Фигурки слились в одну, замерли и стремительно, как в кино, полетели навстречу Женьке.
Какой ангел-хранитель помог Женьке обогнуть эту копошащуюся кучу?! Лыжи взвизгнули, опасно загуляли по насту, справа выметнулся полузасыпанный куст боярышника - и Женька уже сказал себе: "Хана!", но чудом удержался на ногах. Только не смог сразу остановиться, пролетел еще метров восемьдесят и там, внизу, взвихрив снежную пыль, затормозил.
- Эгей! - крикнул он. - Целые?!
Здоровяк расстроенно махнул рукой: мотай, дескать, дальше - не до тебя.
…"Две секунды, - сказал себе Евгений Родионович и взволнованно заходил по комнате. - Две секунды, как минимум, потеряли вы, благородный молодой человек!"
- Сядь, не мельтеши, - попросила жена. Евгений Родионович не сел, а вовсе ушел в кабинет, чтобы страдать там в одиночку.
…Затем он догнал ремеслушников. Усталые ремеслушники - человек десять - гуськом плелись по лыжне. Черт знает откуда они взялись тут! Наверное, сдавали свои ГТО-БГТО - и заблудились, попали на дистанцию городских соревнований. А может, косяка резали.
На ремеслушников следовало рявкнуть - чтобы они горохом посыпались с лыжни. Но Женька, счастливо избежавший катастрофы, был полон великодушия. Он пожалел "ушастых" - пропахал по целине рядом с лыжней. Самое интересное, что щедрость эта ремеслушникам была не нужна. Они остановились и, разинув рты, стали смотреть, как он, большой дурак, красиво уродуется - демонстрирует атлетизм.
Никогда еще, наверное, Женьке так легко не бежалось. Никогда так божественно не скользили лыжи, никогда так вовремя не появлялось второе дыхание. Он знал одну свою слабинку - у него рано уставали руки. Но сегодня и руки были в порядке.
После поворота Женька увидел впереди своего одноклассника Толика Квасова. По тому, как Толнк вяло выдергивал палки, как волочил лыжи, почти не отрывая их от снега, Женька понял, что он выдохся.
- Квас, прибавь! - крикнул Женька, догоняя его. Квасов, повинуясь окрику, дернулся раз-другой и опять сник.
- Прибавь, Квас! - умолял Женька, уже почти наступая на задники лыж Толика.
- Я сдох, - хрипло сказал Квасов и вдруг остановился. Остановился прямо на лыжне - и Женька с разгону заехал одной лыжиной между его ногами.
Выпростав лыжу, Женька обошел Квасова и бросил через плечо:
- Не стой! Потянись за мной… сколько можешь.
…Вспомнив, как миндальничал с Квасовым, Евгений Родионович аж застонал и схватился рукой за щеку, словно его пронзила зубная боль. Бездаря Квасова надо было согнать с лыжни грозным "хох!" - чтобы прыгнул как заяц, прижавши уши. А не послушался бы - огреть палкой по спине! Столкнуть в снег, к чертовой матери. Небось финн этот с ним не церемонился бы. Вон как он болельщика навернул! Да господи, что за находка для отечественного спорта был Толик Квасов! Он только перед девчонками умел гарцевать. Кое-как доскреб до третьего разряда и носил потом значок, перевинчивая с пиджака на рубашку. Только что на пальто не вешал, пижон.
…А перед самым финишем Женька допустил просчет. Позорный и обидный.
Оставалось пройти ложбиночку, за которой, в каких-то ста метрах, находился финиш. Женька как раз дожимал "единицу" - парня под номером первым. Он настигал его быстро и чувствовал, что на спуске обойдет. "Единица" нырнул в ложбину и оказался на невысокой узенькой насыпи, пересекающей ее. Женьке бы не суетиться, пройти за ним по насыпи след в след и потом технично "сделать" парня на подъемчике. Но он не стал притормаживать и махнул мимо насыпи - по нетоптаному снежку… Ложбинка-то была с блюдце, Женька проскочил ее за один толчок. Но какой-то подозрительный всхлип раздался под лыжами. Женька оглянулся из-под руки, увидел за собой темно-кровавый след и тогда лишь вспомнил, что насыпь проложена через незамерзающее болотце, припорошенное утрешним снежком…
Он еще легко взбежал на пригорочек, но тут обнаружил, что скользить не может, - на мокрые лыжи налип снег.