До зимы оставалось немного, ехал-торопился - и под дождями, мокрый, и под снегом, когда выбрался за Туруханск; спал, где заставала ночь, то в лодке, то на земле. Оглядывал реку, прислушивался: сорок восемь лет прожил на ней и не видал ее такою. Серая, тоскливая, как большая дорога в засушливое время, когда все кругом - и зелень лесов, и пестрота деревень, лица и одежда путников - гаснет под пылью. И шумела она по-новому, всплески, воркотня, журчанье, шорохи замолкли, остался один печальный, усталый шум. Не знал Игарка, что тут: река ли действительно такая - она ведь каждый день разная, - или виноват сам, глядит на все печально.
Не доехав верст двести до дома, Игарка заболел. Был сильный жар, ломило грудь, кашлял и отхаркивался кровью. Восемь дней вылежал у рыбака в станке Горошихе, но, должно быть, недолежал, и потом, вернувшись домой, начал чахнуть. Пожаловаться не знал на что: грудь поламывало не сильно, кашель нападал не часто, был короткий, сухонький, - случался такой и раньше, от трубки, - а силы убывали, воротник рубахи стал широк. На первых порах Нельме говорил, что это - временное, от дороги, вот отдохнет и будет как прежний. Потом выдумал новую причину:
- Просто-напросто постарел немножко, оно и сказывается.
Хотел утешить, а Нельма испугалась больше: если за одну осень можно так измениться… ноги по ночам совсем холодные, - то в год можно стать мертвым. И в "большую ходьбу" она нарядила его в новую парку, которую берегла на смерть.
Когда вернулись из "ходьбы", Нельма в первую же ночь ощупала сонного Игарку всего; холодней не стал, но высох сильно, кости проступали в таких местах, где раньше, казалось, было одно мясо. И скулы выперли, как у остяка… "У остяков от природы, а у Игарки от болезни".
Нельма встала пораньше, взяла топор, пилу и ушла в лес, решила делать сама тяжелую мужскую работу. Там в лесу и нашел ее Игарка, сидела она на снегу, прижавшись к лесинке. С одной стороны лесинка была неровно подрублена топором, с другой - зажата в ней пила. Снег вокруг лесники был широко отоптан: видать, сильно мучилась Нельма.
- Ты чего здесь? - удивился Игарка.
- Работаю. - Нельма вздрогнула.
- Вот так придумала… Ну-ка, встань! - Игарка подхватил Нельму под руки, отвел в сторону. - Гляди, куда дерево-то клонится… Пилу с того боку никак нельзя, всегда зажмет. Надо по ходу дерева, по ходу. А этак и пилу сломаешь, и ничего не сработаешь.
Пила была зажата крепко. Пришлось рубить новую лесинку и ею толкать надрубленную против наклона. И вдвоем-то еле-еле столкнули. Потом сели на лесинку.
- С чего это вдруг чудачить-то вздумала? - спросил Игарка Нельму.
Она заплакала:
- А ты не видишь, какой стал?
- Стало быть, время приходит. Если по работе считать, по жизни - я ведь старик глубокий. Годов на семьдесят, пожалуй, наработал.
- Сиди дома с Яртагином, работать я буду.
- Сила и жизнь все равно уйдут… от безделья скорей даже. - Обхватил Нельму за плечи, концом шали вытер ей слезы. - Ты, знаешь, не реви! Мало толку. Ты лучше привыкай, что хоронить меня будешь.
Нельма упала головой Игарке на плечо. Он гладил ей горячий висок и утешал:
- Ты моложе меня, ты ведь как дочь мне… Ты меня проводишь, а тебя - Яртагин.
Нельма велела ему замолчать. Мысленно она уже хоронила Игарку и жила с Яртагином; хоронила и себя, Яртагина оставляла с Игаркой; потом оставляла одного - и не знала, что тут лучше. Все было плохо.
Лучше всего было невозможное: жить всем и вечно.
Нельма поправила сбившуюся шаль и начала оглядывать лес: куда какое дерево клонится. Потом взяла топор и поставила на одной из лесинок метку.
- Здесь пилить будем? Так, верно?
- Так, так, - одобрил Игарка.
Пометила еще лесинок с десяток.
- И это верно?
- Верно, правильно. - Игарка взял топор и показал, как надо рубить. - Не круто, не поперек, а немножко вкось. Вкось легче…
Ландур прошел мимо Игарки, но вскоре приехал другой купец, Иванов. Жил он в недалеком станке, случалось и прежде покупать у него кое-какой товар, работал от Ландура и разнился от него только тем, что платил еще меньше.
Иванов, без приглашения, по-хозяйски, скинул поддевку, сел к столу, расставил локти.
- Ну, говорите Влас Потапычу спасибо!
- Добра что-то не видывали от него, - отозвался Игарка.
- Мне препоручил вас, мне. А сперва поприжать хотел.
- Жал и так, кажись, сколь рука выможет.
Иванов поднял руку, точно хотел перекреститься.
- Прошло мимо, и слава господу. Долги, значит, - мне, и торговать - со мной. Ну, скидочка будет.
- На наш товар, а на твой прикидочка… Знаем.
- За труды-то мне надо?
- Всем надо, только нам одним не полагается. - Игарка схватился одной рукой за грудь, другой - за оконный косячок и долго перемогал подкативший кашель.
XV
Почти на каждую пароходную сирену выбегала Мариша к порогу: то продать молоко, яйца, масло, а то и без всякого хозяйственного дела - постоять, погрустить, услышать что-нибудь про далекое. С малых лет привыкла помнить и думать о пороге: там работали отец, братья, весь ширяевский род, там постоянно решались людские жизни и судьбы, с ними вместе и ее маленькая девчушья судьба, там проходили новые, особенные люди, каких не было вокруг.
Маришу за это ругали, сначала мать, потом братья и снохи: "Лень работать, вот и шляется", а она не могла быть в стороне и равнодушной. Лет десяти она объявила: вырасту - буду лоцманом. Ее подняли на смех: порог - не бабье дело; запутаешься подолом в штурвале. И она долго сердилась на мать за свое девичье естество.
Последние годы пошли какие-то особенные, что ни день - обязательно новость. Жизнь точно сорвалась с копылков: сначала Ландур вышел в пароходчики, потом брат Павел разбил феоктистовский пароход, тут узналось, что по всему миру идет война, Веньямина взяли на войну и потом тем же днем привели целую баржу со ссыльными. Оказалось, они - против войны, за это и идут в ссылку. И не какие-нибудь сектанты, кому нельзя убивать по вере, а простые рабочие, бога совсем не признают, а воевать не хотят. Потом пришла очередь идти на войну Петру с Павлом, у Петра обнаружилось больное сердце, а Павла оставили как старшего и незаменимого на пороге. Последняя весть касалась брата Егора: вывез он какого-то беглого, это узналось, беглеца ищут по всей реке, и Егор, наверно, попадет под наказание.
- Не пошлют ли братика из тех мест в наши? - спросила Мариша рыбаков, которые сказали ей про Егора.
- Не похоже. Из наших мест туда гонят, скорее всего пошлют дальше.
- Там, кажись, и места уже нету, море.
- Немножко есть.
Она спросила, какого беглеца вывез Егор. Доподлинно рыбаки не знали, слышали только, что он ссыльный. У Егора и жил. Мариша попросила, если можно, поменьше говорить об этом деле: быть может, Егор и не сделал ничего зазорного, а люди могут припутать.
Погрустили рыбаки, что дело известно широко, а Мариша поспешно вернулась домой.
- Батюшка, батюшка. - Она кинулась за печку под лестницу. - Построй вот здесь маленькую закутку… Чтобы незаметно было… Сделаешь?
- Сделаю… - Старик грозно повел бровями. - А ты сядь! Закутку… сичас… дрыг-прыг… Да погляди на тебя, на такую, дурак хоть набитый и тот догадается: она кого-то прячет.
Узнав обстоятельства, при каких бежал ссыльный, согласился, что гость будет обязательно, дорога у него одна, рекой; порога ему не миновать без чьей-либо помощи, а если вывезен Егорушкой, то, само собой, придет за помощью к Ширяевым. Закутку лоцман осудил:
- Когда вся река знает - за нами, за первыми, поставят наблюдение, в таком случае закутка ненадежна. Самое верное место - в тайге, какая-нибудь промысловая избушка.
Но Мариша настояла и на закутке: а вдруг придет он вот этой ночью? Избенки еще нет. Куда же сунешь: на сеновал, в подполье?.. Время ноябрьское, холодное, за одну ночь заморозишь человека.
Лоцман не стал спорить, тут же взялся за топор. Строил и ворчал: "Эко дело - спрятать… Бывало…" - и улыбался своим воспоминаниям. Мариша шила новые плотные занавески на окна.
К вечеру были и занавески и закутка. Отец ушел на кровать, опять к своим думам, а Мариша села за прялку, поближе к окну, чтобы расслышать и самый осторожный стук. Сидела долго, до последних петухов, и все думала о беглеце: "Если жил у Егорушки, то не иначе - Василий". Старалась представить, какой он теперь, как идет один посреди тайги и ночи, некого спросить про дорогу, он останавливается на каждом перекрестке, у всякой новой тропы. Боялась, не прошел бы мимо, в старый дом, к Павлу; жалела, что не догадалась тогда, при встрече, договориться о какой-нибудь примете. Раза три выходила на крыльцо, глядела во тьму, слушала лес, спускалась к реке.
Не пришел. Стало рассветать. Она подумала, что при свете он не пойдет. Наверно, спит уже, укрылся мертвой листвой и хвоей. И сама пошла спать. Перед сном решила помолиться за него. Она рано лишилась матери, выросла среди ненабожных, неумелых на молитву мужиков - утром крест да вечером крест, вот и вся мужичья молитва, - и помолилась без слов, одной думой: "Господи, сбереги!"
Заснула и почти тотчас проснулась: пришло и разбудило что-то требовательное, неотвратимое. "Он", - подумала Мариша, прислушалась, вышла на крыльцо - тихо и пусто. Догадалась, что это девичество. Все чаще угнетало оно Маришу, обволакивало безысходной тоской - хоть на порог, в омут; по ночам подсказывало бесстыдные бабьи сны; временами нагоняло великую задумчивость, тогда для Мариши меркнул и немел весь мир, оставалась одна дума о себе, о своем одиночестве. Не раз случалось, выйдет Мариша по делу в огород, а уйдет в лес или к порогу.
Было еще серо, отец спал, клонило на сон и ее, но Мариша села за прялку: "Буду меньше спать, о нем больше думать, может, и позабуду себя".
Давно была приготовлена промысловая избушка - согласился принять беглеца охотник Борденков, стояла уже полная зима, а гость не приходил. Мариша по-прежнему до петухов просиживала у окна, вслушивалась и оценивала каждый звук, неведомо от чего возникающий в пустой холодной ночи. "Нет, не он. Он где-нибудь там, далеко. Никому-то я не нужна". Грусть сменялась обидой: "Его ждут, из-за него сидят вот так все ночи, а он - мимо. Ну, и не надо, пускай замерзает где-нибудь в овине". Потом находила злость на самое себя: "Дура… У него про тебя и в памяти ничего нету, пусто, а ты ему и закутку и избенку, все". Потом начинала оправдываться: "Я ведь ничего такого и не думаю. Просто хочу пожалеть гонимого человека. Мне это не трудно, а ему, может, надо. А не надо - пускай идет мимо, дай бог дороги. Закутку можно повернуть под чуланчик. Бессонные ночи не пропали даром, вон сколько пряжи!" И все-таки было жалко, что волнения прошли напрасно, не оправдались.
Василий пришел в декабре, ночью; осторожно постучал в окно. Мариша сразу отличила человеческий звук от тех, какие порождает зимняя ночь, и подивилась, как могла путать их раньше. Она потушила свет, откинула угол занавески и прислонилась к окну: за долгое время ожиданий узнала, что из светлой комнаты невозможно разглядеть человека на улице, глядеть надо из темной. В сугробе стоял кто-то сгорбленный, с поникшей головой, невозможно было сказать - он ли, другой ли какой усталый путник. Но Мариша даже не подумала об этом: человек - значит, он. Зажгла свет и открыла ворота.
В избе она прошла к столу, в свет, он остался у порога, во мраке. Думала, вот он разденется, тоже подойдет к столу, и тогда начнутся какие-нибудь слова. А он стоял молча и не раздевался. Тогда она подошла к нему, сняла полупустую торбу, шапку, ружье. Он попробовал расстегнуть бушлат, но почему-то передумал и сунул руку обратно в карман. Она расстегнула и сняла бушлат, велела Василию сесть на лавку, а сама встала перед ним на колени и начала снимать унты. Он попросил снимать осторожней, унты, должно быть, примерзли к ногам; чтобы не упасть с лавки на пол, уперся Марише в плечи. Она почувствовала, что холод его рук проник сквозь платье. Сняла унты, взамен дала отцовские валенки, вспомнила про холодные руки и велела надеть варежки: теплые, прямо из печурки. Когда он подошел и сел к столу, в свет, она окончательно убедилась, что это - он, только совсем не похожий на себя прежнего, оброс бородой, стал худ и узок, как мальчик лет в шестнадцать, сидел понуро, сгорбившись, точно и это легкое маленькое тело было непосильным бременем. И только в глазах осталось что-то прежнее.
- Привет от братца, - сказал он, когда отогрелся и отдохнул.
Мариша поблагодарила глазами, она не торопилась заводить разговор, для этого еще будет время, а пока надо досыта наглядеться.
- Не ждали? - спросил он.
- Не ждали. - Мариша улыбнулась и поманила за собой к закутке.
- Мне? - На некоторое время он обессилел от удивления, прислонился к стенке, потом схватил Маришу за руку и стал благодарить.
Она подумала: "За что мне такое счастье?.." Тихонько высвободила руку и сказала:
- Вы посидите. Я ужин приготовлю.
Разогрела обеденные щи, заново поджарила баранины. Он тоже занимался хозяйством: развязал торбочку, достал коврижку мерзлого черствого хлеба, положил к своей тарелке. Мариша отняла этот хлеб, придвинула свой, пышный и свежий.
- В гости не ходят со своим хлебом.
- Надо поскорее доесть, не то пропадет.
- Пускай пропадает, у нас хлеба много, - и понесла коврижку в кухню.
- Вы куда его? - испугался Василий.
- Корове.
- Корове? - В его голосе был ужас. И тут Мариша поняла, какую драгоценность хотела скормить корове. Может быть, этот кусок был последним в Егоровой избенке, его отдали Василию на дорогу, а сами остались без крошки на всю зиму; быть может, он выпрошен где-нибудь именем Христа, в которого Василий, пожалуй, и не верит; возможно, получен и того горше, украден или отнят силой.
- Он оттуда, от Егорушки? - спросила Мариша про хлеб.
- Нет, поближе.
Но был все-таки очень дальний, почти от Подкаменной Тунгуски, Василий нес его почти тысячу верст, почти месяц.
- Берите наш! Я доем этот. Попробую далекого. Ладно? - сказала Мариша.
Василий не стал спорить.
- Кушайте, не стесняйтесь. Я не буду, ужинала. - Она ушла к печке, в темноту и начала жевать мерзлую горькую коврижку.
Он ел жадно, полными ложками, целыми кусками. Когда от всего остался маленький кусочек баранины, вдруг отодвинул его. Мариша сказала:
- А вы все, все… - и принесла еще молока.
Он смутился: значит, она видела и его голод, и радость насыщения, быть может, неприятную, недостойную человека. Мариша поглядела на него ласково, по-матерински, и не ушла больше в темноту, чтобы он мог видеть постоянно, что она понимает его и не думает осуждать.
Мариша спросила:
- А теперь спать?
- Да, если можно.
Она приготовила в закутке постель, хорошо взбила перину и подушку, а когда он улегся, снова вошла к нему, подоткнула под ноги одеяло и привернула свет.
Сколь ни был Василий измучен, а при первом же свете солнца проснулся; за три месяца дороги у него создалась и упрочилась такая привычка. Мариша уже работала, приводила в порядок его дорожный бушлат. По тому, сколько положено заплат, он догадался, что трудилась, не ложась, всю ночь и упрекнул за это.
- Мне это ничего, не трудно: я сильная, - сказала она.
Он сел к окну и глядел то на поднимающийся холодный день, то на Маришу, как она работает иглой, потом готовит завтрак, топит печь и баню. Она похожа на молодую мать, по-девичьи свежая, по-матерински задумчивая и озабоченная. Ходит плавно и бережно, точно хранит ожидаемого младенца. Темно-русые волосы гладко зачесаны, в карих глазах простая житейская забота, смуглое лицо немножко грустно.
Сначала Василию кажется, что в непримиримом споре во всем спокойном облике находятся ее брови. Широкие и хохлатые, они слишком подвижны. Он пытается придумать новые, но постепенно привыкает к этим, а потом, вглядываясь больше, начинает думать, что такие для Мариши, пожалуй, - самые лучшие. Без них все было бы слишком аккуратно, слишком спокойно.
Мариша каждое утро ищет на снегу чужие подозрительные следы. Их нет. Отец раза два ходил в соседнюю деревню Надпорожную слушать разговоры, и разговоров опасных для Василия нет. Война, и говорят только о ней, много дезертиров, народ обеспокоен, как скрыть их, а начальство - как обнаружить. Убежавший ссыльный давно позабыт.
Василий отдохнул, по ночам начал выходить на крыльцо, в огород, иногда на тропу до реки, днем ради предосторожности держался в закутке. Чтобы скрасить его одиночество, Мариша собрала книги, какие нашлись в доме: послания протопопа Аввакума, - принес их в Сибирь из России прадед Дорофей; "Чем люди живы", "Бог правду видит, да не скоро скажет" и "Кавказский пленник" графа Толстого; "Ниву" - один год выписывали ее, но дельного ничего не нашли и прекратили подписку; девять всеобщих настольных календарей - их покупали ежегодно и хранили.
Отец Мариши тоже захотел оказать гостю внимание и принес лоции реки Енисей.
- Это по нашему, по водному делу. Для молодых лоцманов - необходимая штука, а для старых… Лежат вот, - развел руками, как бы извиняясь перед лоциями. - Мы с Егором до них научились, на практике. Ни лоциев не знали, ни обстановки на реке не было, а ничего, целы остались. По мыскам, по кустикам, по водной ряби находили дорогу.
- А река изменит фарватер, мель, косу поставит?..
- Воду чувствовали. На воде все прочитать можно, уметь только надо, - и начал объяснять, как читать воду.
После разговора Василий отложил все прочее книжное богатство и сел за лоции. Старик подметил это и, погодя дня три, зашел снова, потом начал бывать ежедневно.
- Часто заходила и Мариша - иногда ненадолго, спросить что-нибудь недоспрошенное про брата Егора, иногда с шитьем и пряжей, работать.
На ней обычно белая холщовая кофта, вышитая мелким узором по рукавам и вороту, домотканая юбка в клеточку - синее с красным - и голубая, немножко поблеклая косынка. В этом простом будничном наряде есть что-то праздничное и особое девичье, он овеян красотой лучшего месяца, июня, и радостью самого песенного труда - сенокоса.
Устроится Мариша в уголке, в тень, чтобы казаться поменьше, - она живет в постоянном смущении за свое большое тело, - и тихо попросит:
- Расскажите что-нибудь…
Как ручей в каменистой местности течет то поверху, то уходит вглубь, под камни, так и разговор: возникнет, примолкнет, но живет и неслышимый, в мыслях, в свете глаз, лиц, в дыхании. Не прерываясь, идет он от той декабрьской первой ночи, когда явился Василий, спешит к какой-то, пока неясной цели.
Предчувствуя ее, ручей-разговор начал чаще нырять под камни, а когда пришел к цели, Василий и Мариша удивились: шумел, затихал и таился он ради одной мороки. На деле только покружился и вернулся к своему истоку - Василий снова сказал:
- Я и там все думал про тебя. Думал, ты моя невеста, тоскуешь, ждешь.
Мариша уронила шитье и заплакала, а Василию велела замолчать.
Все взрослое и материнское в ней исчезло, была она как маленькая девочка, брошенная посреди пустой дороги. Он теперь был сильней и тверже, настала его очередь утешать ее. Он тихонько притянул Маришу к себе.
- Не надо плакать.
- Знаю, - и заплакала пуще.
- Ну, а теперь-то о чем? Устроилось ведь все.
- Уйдешь - будет мне тошней прежнего.