Антракт: Романы и повести - Юлиу Эдлис 17 стр.


- Вот что, - сказал Иннокентьев, и голос свой, спокойный, твердый, тоже узнал и обрадовался ему как старому, верному другу, - я знаю, что надо делать. И ты удивишься, насколько это мое решение совпадает с твоими советами, которые ты конечно же собираешься мне понадавать. Хотя на самом деле они меж собой не имеют ничего общего. Даже совершенно противоположны. Но мы с тобой никогда, честно говоря, и не понимали друг друга. Так вот, я не собираюсь поднимать лапки кверху. Я напишу письмо самому главному моему начальству. А может быть, и еще повыше. И скажу - либо они выпустят в эфир мой "Антракт", либо… Одним словом, они должны знать, что со мной нельзя не считаться.

- Точнее - не рассчитаться, верно? - перебил его без насмешки Ружин через плечо. - Баш на баш, так?

- Что я не трус, - не услышал его Иннокентьев. - И не мне, а им платить по гамбургскому счету, если дойдет дело до этого.

Ружин помедлил, не оборачиваясь от плиты.

- А Дыбасов и Митин? "Стоп-кадр"?.. Или они все уже не в счет?

- После драки махать кулаками - последнее дело, - твердо ответил Иннокентьев. - Я сделал все, что надо. И что мог. А теперь пусть уж они сами, не маленькие.

Ружин по-прежнему стоял к нему спиной. Иннокентьев не стал дожидаться, что он скажет, повернулся уходить.

Глеб спросил ему вдогонку:

- А - Эля?..

Иннокентьев остановился на пороге, ждал.

Ружин так и не повернулся к нему лицом.

- Тут и гадать нечего - наверняка ты себя уговорил, - сам себе ответил Глеб, - это потому только у вас с ней не сладилось и никогда не сладится, что уж больно не одного поля вы ягоды, ты - интеллигент, она - полная противоположность… А ведь мы с тобой интеллигенты в первом, от силы - во втором поколении, мой отец на медные гроши выучился виноградники да филоксеры выхаживать, твой - сельский учитель с незаконченным высшим, а уж прадеды наши наверняка были и вовсе лапотниками, крестик под прошениями ставили… Да и какая мудрая голова это придумала: интеллигенция и народ?! Лично я - тот же народ, только одолевший накрепко грамоту и выучившийся не бояться думать. Думать - и не бояться!..

Иннокентьев напомнил сухо:

- Ты хотел - об Эле…

- Именно! - сурово подтвердил Глеб. - Именно о ней-то я тебе и толкую! Интеллигент - это кто? Это человек, живущий и думающий не для себя только, но и для других, не о себе одном пекущийся, но, как минимум, о человечестве. Эля умеет одно, для одного на свет родилась - любить, но это у нее как талант, как дар божий. Она дарит тебе всю себя, а именно это для тебя - обуза, крест тяжкий, потому что - ответить-то нечем… Интеллигент! Ты и до Коперника-то еще не доцивилизовался, в твоей космогонии Солнце все еще вокруг Земли вращается, ты - центр мироздания, пуп вселенной, а это одно отлучает тебя ото всякой, хоть и самой завалящей, интеллигенции!.. Ей ведь от тебя надо хоть такой же щедрости, нерасчетливости, что и у нее, а ты - пшик… - Остановился, пробормотал, махнув на себя рукою: - Ладно… что это я за здорово живешь мечу бисер черт знает перед кем…

Иннокентьев ничего не ответил, вышел, не простившись, на лестничную площадку, сбежал быстро вниз. По-видимому, кофе выкипел на плиту - даже внизу в подъезде был слышен его крепкий запах.

9

Иннокентьев написал свое письмо - именно письмо, а не заявление или объяснение, он его тщательно отредактировал, выверяя каждую фразу, чтобы оно и было прочитано начальством как личное письмо, а не просто как казенная бумага по инстанции. Он считал, что его положение на телевидении дает ему на это право.

Слишком многое было поставлено на карту. В ожидании ответа и вызова к начальству он не однажды подробно проигрывал про себя этот предстоящий разговор, стараясь предугадать, о чем его спросят и что ему скажут, и готовил свои ответы на эти вопросы, продумывал сильные и слабые стороны своей позиции.

Он не скрывал от самого себя, что, может быть, предпочел бы, чтобы никакого ответа не было, чтобы его никто никуда не вызывал и не надо было ни объяснять, ни настаивать на своей правоте. Он предпочел бы, чтобы все это дело тихо ушло в песок, было спущено на тормозах, чтобы о нем понемножку забыли, а со временем все, как учит нас жизненный опыт, так или иначе устраивается, утрясается, возвращается на то место, где ему и надлежит от века быть.

В противном же случае… в противном случае он, чем черт не шутит, может остаться без "Антракта", - а кто он, что он без своего "Антракта"?..

Оставалось одно - набраться терпения и ждать.

В середине апреля на гастроли в Москву приехал французский театр из Лиона, и по этому случаю в Театральном обществе было устроено что-то вроде полуофициального приема.

Когда Иннокентьев приехал в старинный особняк на Страстном бульваре, в небольшом ампирном зальце с темно-синими стенами народу было уже полно, на длинных столах были сервированы немудрящие напитки и закуски, вокруг них толклись с бокалами и тарелками в руках приглашенные, нечленораздельно гудели голоса, мешая русскую речь с французской. Знакомых была пропасть, и, пробираясь к столу - со стаканом или рюмкой в руке на подобных сборищах чувствуешь себя почему-то гораздо увереннее и спокойнее, иначе и вовсе непонятно, чем себя занять и как держаться, - Иннокентьев то и дело пожимал чьи-то руки, кого-то обнимал, обменивался ничего не значащими и ни к чему не обязывающими приветствиями, восклицаниями, междометиями, изображая на лице приличествующую случаю и месту беспечную оживленность.

Прославленный на всю Европу французский режиссер был в подчеркнуто демократичном, мятом и с замшевыми заплатами на локтях пиджаке, без галстука, актеры - кто в джинсах, кто в вытянутых свитерах, кто и вовсе в расстегнутых до самого пояса рубашках.

В дальнем углу зала Иннокентьев заметил стоявшую к нему лицом Настю Венгерову. Она его увидела еще раньше и следила за ним своими фиалковыми глазами. Встретившись с ним взглядом, она слегка кивнула ему и тотчас же отвернулась к своему собеседнику - высокому элегантному человеку с копной седых волос. Не узнать его было нельзя - это был не кто иной, как Аркадий Евгеньевич Ремезов.

Иннокентьев, глядя издали в сторону Насти, в который раз подумал о том, что из всех женщин не только в этом зале, но и в целом мире Настя была единственная, с которой ему могло бы быть хорошо. Едва ли он был бы с ней счастлив - актрисы не созданы для того, чтобы делать спутников своей жизни счастливыми, - и все-таки она одна по-настоящему ему подходила. Не судьба, подумал он со вздохом не то печали, не то облегчения, а жаль.

Он наблюдал со стороны, как спокойно и даже дружески улыбается, беседуя с Ремезовым, Настя. Актриса, подумал Иннокентьев. Но и такая она все равно ему подходила.

- Я не помешаю вашей беседе? - спросил он, протолкавшись к ним.

Пожать друг другу руки они с Ремезовым не могли - и у того и у другого они были заняты тарелками с крохотными бутербродами и бокалами с оранжадом.

- Отнюдь, - неожиданно высоким голосом радушно отозвался Аркадий Евгеньевич. - Даже напротив, вы, дорогой Борис Андреевич, как нельзя более кстати. Мы как раз говорили с Анастасией Константиновной о спектакле вашего, если не ошибаюсь, друга Игоря Александровича Митина и о том, как нам с ним быть.

Иннокентьев сразу понял, куда клонит Ремезов, сказав не "спектакль Дыбасова", что было бы гораздо логичнее, а "спектакль Митина", не тот человек Аркадий Евгеньевич, чтоб формулировать свои мысли неточно или не так, как считал нужным для дела. Но гораздо важнее была та откровенность, с которой он, не задумываясь - а вернее, наверняка заранее все продумав и взвесив, прежде чем на что-то решиться, - дал понять, что вполне в курсе того, что ему, Иннокентьеву, эта история со "Стоп-кадром" далеко не безразлична, что он, Иннокентьев, увяз в ней по самые уши и что вызов его принят. И еще что он, Ремезов, не только не устрашен и не обеспокоен этим, но и, приглашая Иннокентьева к открытому разговору, все просчитал вперед и принял все необходимые меры предосторожности.

- Вот как? - осторожно отозвался Иннокентьев и покосился на Настю, но она отвела глаза, - Едва ли я смогу быть вам полезен, Аркадий Евгеньевич.

- Уезжая в Югославию, - продолжал спокойно и рассудительно Ремезов, и по его тону никак было не понять, огорчен ли он сложившимися не по его воле обстоятельствами, равнодушен ли к ним или укоряет неведомо кого в том, что дело обстоит совсем не так, как он имел на то все основания рассчитывать, - я был убежден, что по возвращении найду работу над спектаклем совершенно законченной, только и останется что показать его художественному совету и сыграть премьеру. Вот Анастасия Константиновна не даст соврать. При всем том, что я с самого начала отдавал себе отчет во всех несовершенствах пьесы Митина, я был ее убежденным сторонником, Анастасия Константиновна и это может подтвердить. Не так ли, Настенька?

Венгерова не ответила. Иннокентьев подумал, что до того, как он подошел к ним, Ремезов наверняка убеждал ее перейти, пока не поздно, на его сторону и та наверняка уклонялась от прямого ответа, не говорила ни "да", ни "нет". И вот теперь и вовсе не знает, как себя держать. Ремезов хоть кого уломает и перетащит к себе в союзники, подумал Иннокентьев, тем более первую артистку своего же театра, которую он, и это всем известно, вылепил собственными руками, вывел в знаменитости, а по слухам, был даже когда-то влюблен в нее и чуть ли не собирался жениться. Да и можно ли хоть в чем-нибудь полагаться на актеров, на этих великовозрастных капризных детей, которых помани только новой ролью, потешь побрякушкой успеха - и они пойдут за тобой на край света, как гаммельнские ребятишки за Крысоловом…

- Нам в репертуаре давно была нужна серьезная психологическая пьеса, - продолжал, не настаивая на Настином ответе, Ремезов, как бы поверяя Иннокентьеву свои мысли и сомнения, а может быть, даже просто рассуждая вслух с самим собой, а уж от себя-то что скрывать, зачем перед собой-то лукавить, - не по-модерновому, уж извините меня, ретрограда, условная, не чернуха какая-нибудь на потребу снобам. Потому-то я, вопреки даже мнению большинства худсовета, включил в план пьесу Митина и дал ее ставить Дыбасову, способнейшему из моих учеников.

Настя подняла глаза на Ремезова, и Иннокентьев увидел, как сверкнула в них такая гневная обида, что он едва подавил улыбку: Настя никогда не простит Ремезову этого "ученика" в адрес ее нынешнего вероучителя и божества. Дыбасов, и в это Настя свято верит, не может быть ничьим учеником, он гений от рождения, с пеленок, на нем благодать небес, и никто не вправе считать, а тем более публично называть его своим учеником!

- Но, вернувшись, - сделал вид, что ничего не заметил, Ремезов, - я не стал торопить Романа, ждал, когда он сам придет ко мне и скажет - все готово, созывайте ваш худсовет. Но так и не дождался. Впрочем, у меня и своих собственных забот накопилось по горло, я и не стал напоминать ему. Но все сроки вышли, все наши планы горят, а заодно и премиальные артистам, а этого никто из них мне не простит, вот я и спросил его на прошлой неделе: готово? можно смотреть? И если бы ему нужна была моя помощь, я отложил бы в сторону все свои дела и, что называется, засучил рукава. Но в ответ

Анастасия Константиновна опять же была свидетельницей этой не очень, прямо скажем, достойной сцены - он закатил нечто похожее на истерику с криками и стенаниями, объявил, что ничего еще не готово, что он не может сказать, сколько времени ему еще понадобится, что искусство, видите ли, не сапожная мастерская, где можно заранее планировать и устанавливать какие-то сроки. Одним словом, ничего путного я от него так и не услышал. Ясно только, что он намерен еще неведомо сколько репетировать на сцене, а сцена нам нужна для следующего спектакля. Хоть мы и не сапожная мастерская, но государственный план и для нас - закон. Значит, ничего не остается, как переносить ваш "Стоп-кадр", - Ремезов так и сказал, глядя прямо в глаза Иннокентьеву, - "ваш", и тем самым и вовсе выложил на стол свои карты, - на неопределенное будущее, по крайней мере на следующий сезон. Если только, разумеется, самому Дыбасову и артистам не надоест тянуть до бесконечности эту волынку, такое на моем веку тоже неоднократно бывало. Переспелый фрукт, - он с особым смаком произнес это слово, "фрукт", - так же несъедобен, как и недозрелый. Как говорится, дорого яичко ко Христову дню. Вот такие наши дела, любезнейший Борис Андреевич, и, как из этого выбраться, ума не приложу. Вот я и хочу вас, а заодно и Анастасию Константиновну спросить - как бы вы поступили в подобной ситуации на моем месте?..

Но еще прежде чем он закончил свою неспешную, как то и подобает настоящему метру, непререкаемому авторитету, речь, Иннокентьев понял, к чему он клонит, какое решение принял и - обвел всех вокруг пальца как слепых котят: он не пойдет на скандал, он отказался от мысли присвоить себе дыбасовский спектакль, но и Дыбасову не увидеть этого спектакля как своих ушей. Ремезов поймал его на слове: спектакль не готов, и неизвестно, когда будет готов, а у театра есть план, есть график, нарушать его никому не дано, ничего не остается, как отложить эту затею на непредсказуемо далекое, а значит, и совершенно нереальное будущее, а уж там-то Аркадий Евгеньевич без труда найдет, под каким благовидным предлогом списать спектакль в творческие неудачи, в несостоявшийся - и отнюдь не по его, Аркадия Евгеньевича, вине, не он ли предлагал в свое время бескорыстную свою помощь, не он ли поддерживал почти в одиночку и пьесу и самого Дыбасова?! - эксперимент, а от неудачи кто застрахован? Просто, как все гениальное, - не Дыбасов доморощенный гений, а он, Ремезов, гений науки побеждать.

Вот почему те, которые узнали о решении Ремезова раньше его, Иннокентьева, и которые несут ответственность за все, что попадает на телевизионный экран, по всей справедливости - придраться не к чему! - сняли передачу "Антракта": в ней уже не было ни нужды, ни смысла, дело разрешилось и без нее.

Не дожидаясь ответа Иннокентьева - да в его расчеты вовсе и не входило услышать ответ, - Ремезов нашел глазами кого-то в толпе и, небрежно извинившись: "Я вас ненадолго покину", повернулся к Иннокентьеву и Насте спиной и был таков.

Настя все молчала. Иннокентьев усмехнулся и сказал, поразившись сам тому, как это у него получилось - не мрачно, не обреченно или хотя бы с сожалением, а с каким-то даже злорадным облегчением:

- "Ты этого хотел, Жорж Данден".

Настя не поняла его:

- Ты о чем?

- Мы проиграли, очень просто. Другого и не следовало ожидать, честно говоря.

Она сказала упрямо, не сводя с него взгляда:

- Ты не знаешь Дыбасова.

- Хорошо, - поморщился он, ему вдруг все это смертельно надоело, - я проиграл.

- Ты не знаешь Дыбасова! - еще упрямее повторила она.

- Зато я знаю Ремезова. - Ему захотелось вдруг больно схватить ее за плечи, тряхнуть, чтобы она пришла наконец в себя, увидела мир в его истинном свете, перестала строить свои воздушные замки. Впрочем, тут же мелькнуло у него в голове, может быть, ему просто до смерти захотелось обнять ее и никогда больше не выпускать из объятий, ибо из всех женщин на свете она одна была нужна ему. Но это был бы еще один воздушный замок, не более того. - Я знаю жизнь.

- Ты не знаешь Дыбасова, - в третий раз повторила она, спорить с ней было бесполезно.

Вскоре он ушел и, спускаясь по лестнице, вдруг подумал, что - май на носу, весна, самая теннисная пора. И твердо решил, что завтра же подаст заявление об отпуске и укатит на юг, к теплому морю.

…Телефон зазвонил, когда Иннокентьев брился в ванной. Чертыхнувшись, он как был, с помазком в руке, побежал в кабинет и взял трубку, держа ее на отлете у уха, чтобы не вымазать мыльной пеной.

- Я слушаю.

Женский голос, вежливый, но твердый, спросил:

- Товарищ Иннокентьев?

- Я слушаю, слушаю! - нетерпеливо повторил Иннокентьев.

- Борис Андреевич, с вами говорят из приемной Помазнева Дмитрия Петровича. Дмитрий Петрович просит вас, если вы можете, зайти к нему сегодня к двенадцати часам. Если вас это устраивает.

- В двенадцать?.. - потянул с ответом Иннокентьев, застигнутый врасплох этим звонком и приглашением Помазнева, которое, и гадать не надо, наверняка связано с его письмом начальству. - Хорошо, в двенадцать.

- Спасибо, Борис Андреевич, мы вас ждем. - И на том конце провода положили трубку.

Добриваясь, Иннокентьев два раза порезал лезвием подбородок. Нервы, усмехнулся он про себя, нервишки…

Секретаршей Помазнева - как это он сразу не узнал ее голос по телефону! - была известная всем и каждому неприступная Елена Владимировна, которую боялись не только подчиненные ее начальника, но, по слухам, и он сам.

Но сейчас, когда он вошел в приемную, Елена Владимировна была с ним сама приветливость и дружелюбие.

- Пожалуйста, Борис Андреевич. Дмитрий Петрович вас ждет. Одну минутку. - Она нажала кнопку селектора на столе, доложила шефу: - Дмитрий Петрович, товарищ Иннокентьев уже здесь.

- Хорошо, - ответил несколько искаженный техникой голос Помазнева, - я закругляюсь. Извинитесь за меня, пожалуйста.

Иннокентьев сел в кресло, стал листать какой-то гедеэровский иллюстрированный журнал, лежавший на столике рядом.

- Если хотите курить, курите, Борис Андреевич, - предложила Елена Владимировна, - вообще-то у нас не принято, но для вас я сделаю исключение. - И, достав из ящика своего стола массивную стеклянную пепельницу, протянула ее Иннокентьеву.

Это уж было слишком!.. В Останкине, где курить разрешалось только на отведенных для этого лестничных площадках и где из дисциплинарных соображений за нарушение этого правила были оштрафованы пожарной охраной несколько сотрудников, среди которых и один главный редактор, и антиникотинную кампанию - это тоже было доподлинно известно - возглавлял не кто иной, как неизменный вот уже на протяжении двадцати лет член месткома Елена Владимировна, - чтобы именно она предложила сейчас Иннокентьеву курить, да еще сама протягивала ему пепельницу!..

Но Иннокентьев не успел сделать из этого поразительного факта какие-либо выводы - двери кабинета Помазнева открылись, из них вышли два сотрудника редакции, и голос Помазнева сказал по селектору:

- Елена Владимировна, пригласите товарища Иннокентьева.

Просторный кабинет Помазнева выходил огромным, во всю стену, окном на безбрежное, блекло-синее небо, отчего комната казалась свободно парящей в этой синеве.

Помазнев встал из-за стола и пошел навстречу Иннокентьеву, дружески потряс его руку и, обнявши, как в тот раз, в коридоре, за плечи, подвел к глубокому кожаному креслу впереди письменного стола. Дождавшись, чтобы Иннокентьев сел, вернулся за стол, свободно откинулся на спинку своего вертящегося стула, закинув ногу за ногу, приняв явно неофициальную позу.

Назад Дальше