- Слава царице небесной, есть чем горло сполоснуть, есть чего и за щеку положить. Один казакую, а все тянусь, наживаю. Суета сует и томление духа, как сказал пророк. Гол человек приходит на землю, гол и уходит. Вы, сукины коты, на мою могилу плюнуть ни разу не придете. Из меня - душа, из вас добры дни. Все до последнего подковного гвоздя без меня спустите, без штанов пойдете с отцова двора. Попомните мое слово.
- Напрасно вы, папаша, так, - встрепенулся Дмитрий. - Я в Петербурге большие деньги зарабатывал. Имел свой выезд, свою дачу, дом собирался купить… Какое, однако, холодное вино - зубы ломит.
- Дача, выезд, миллионщик… А с поезда чемодан на горбу приволок.
- Что делать? Все отобрали. В пути остатки дограбили. Вы, тут сидя, и представить не можете, какой ералаш творится в столице, в городах и по дорогам. Сам не чаял живым выбраться.
- Тюря. Да я бы…
- Хитро жизнь повернулась, - весело сказал Иван. - Кто был чин, тот стал ничем.
Старик нацедил еще ковш и выпил не отрываясь.
- Дисциплину распустили, оттого и бунт взыграл на Руси. Духу глупого развелось много. У нас, бывало, вахмистры представляли атаману ежемесячные реестры об образе мыслей каждого казака, и все было, слава богу, тихо… Дали бы мне казачий полк старого состава, живо бы усмирили мятеж на всей Кубани. Я бы им раздоказал.
Дмитрий замахал руками.
- Ай-яй-яй, да вы, папаша, - старорежимник… Так нельзя. Революция, если она не выливается из берегов благоразумия, крайне необходима для нашей темной Расеюшки. В Европе еще в прошлом веке происходило нечто подобное. Французы своему королю даже голову отрубили.
- Бунты у нехристей нас не касаются, - убежденно сказал старик. - Да. Кубанское войско недаром когда-то песню певало: "Наша мать - Расея - всему миру голова". Все у нас должны жить под страхом. - Старик разгладил усы и заскорузлым пальцем погрозил невидимому врагу. - Дали бы мне регулярный казачий полк, м-м-м, зубом бы натянул, а свел бы с Кубани крамолу, только бы из них пух полетел. Потом выставил бы казакам богатое угощение, те перепились бы на славу, тем бы все и кончилось. Ну, рассказывай, Ванька, об усердии по службе и об успехах по фронту.
За храбрость и сметку Ивана не раз представляли к награде, но кресты и медали не держались на его груди. Парень был огневой и дикий: то шутку какую выкинет, то начальству согрубит, - награду у него отбирали, из чина урядника и подхорунжего снова разжаловывали в рядовые. Однажды за неуплату карточного проигрыша Иван в кровь избил своего сотника. "За оскорбление офицера действием" он попал под военно-полевой суд. Ему грозил расстрел. Революция распахнула перед ним ворота тарнопольской тюрьмы.
- Как же это вы немцам поддались? - допрашивал отец. - Опозорили седую славу дедов.
- Мы - немцам, вы - японцам, что о пустом говорить? Немцы нам глаза протерли, на разум дураков наставили. Царский корень, батяня, сгнил. Пришло время перепахивать Россию наново, пришло время ломать старую жизнь.
- Палку на вас хорошую.
- На драку много ума не надо.
- Чем же тебе, сынок, старые порядки не по нраву пришлись? Или ты наг, бос ходил, или тебя кто куском обделял? Засучивай рукава, приступай к хозяйству. Умру, ничего с собой не возьму, все вам оставлю. Дом - полная чаша. Вам только придувать, заживете, как мыши в коробе.
- Богатства нам не наживать, мы враги богатства, - глухо сказал Иван. - Нас фронт изломал. Три года не три дня. Малодушные устали, да и крепким надоело. И во сне снится - вот летит аэроплан или снаряд, вскакиваешь и кричишь.
- На фронт тебя ни государь, ни я не посылали, сам пошел.
- Генералы-буржуазы, большевики-меньшевики - всех их на один крючок! Через ихние погоны и золото слезы льются. Новую войну надо ждать, батяня.
- Чего мелешь? Какая война и с кем?
- Направо-налево война. Тут тебе генералы, тут ученые, тут мужики… Нагляделся я на рязанские деревни; плохо живут - теснота, духота. Он хоть и мужик, - кругом брюхо, - а есть, пить все равно хочет. И иногородний не нынче-завтра скажет: "Твое - мое, дай сюда".
- Дело не наше, сынок. Земля казачья и права казачьи, а мужиков будем гнать отсюда в три шеи. Пускай идут с помещиками воюют, там угодий много. У них в России лес, мы за ним не тянемся. В Сибири золото, и золота нам не надо. Чиновники и мастеровщина жалованье получают, нам до того тоже дела нет. Мы тут с искони веков на корню сидим. Отцы и деды наши кровью и воинским подвигом завоевали эти земли, и мы никому их не отдадим.
- А с горцами как распорядишься, батяня?
- Азиатцев загнать к черту, еще дальше в горы и трущобы. Не давать им, супостатам, из Кубани и воды напиться.
- Тому, батяня, вовек не бывать. Все люди, все человеки…
- Думай всяк про себя, всех не нажалеешься. Да что с тобой много растабаривать? Мы, коренные казаки, не спим, и дело уже делается, - многозначительно сказал старик.
- Какое дело?
- Тебе о том рано знать… Выпей с дорожки, сынок, разгони тоску. - И он подал налитый всрезь ковш вина.
Иван надпил и передал ковш брату, а отцу сказал:
- Нам надо жить так, как живет весь простой народ.
- Ванька, не забывай бога и совесть, - зыкнул Михайла. - Когда говоришь с батьком - держи руки по швам и не моги рассуждать, что тебе мило, что не мило!..
- Брательник, ты… - вступил в разговор расхрабревший от вина Дмитрий, - ты… еще молод, зелен и о многом в жизни не смыслишь… Папаша прав: Кубань - кубанцам, Дон - донцам, Терек - терцам. Ты, Ваня, не понимаешь всего величия и размаха казачьей души… Старые сказания, песни, славная история наших предков-запорожцев… Как это поется: "Садись, братцы, в легки лодочки… На носу ставь, братцы, по пушечке". Ваня, не подумай, что я барин… Я, брат, в глубине души - сечевик. Смешно вспомнить: однажды я надел черкеску, папаху и так прошел по всему Невскому проспекту…
- Гайда, сыны, в хату, - пригласил отец, - ужинать пора.
И потекли размеренные дни.
Михайла не доверял чужому глазу и порядок в доме вел сам. Подымался он ни свет ни заря и шел по двору в первый обход: заглядывал на баз, сажал на цепь кобелей Султана и Обругая, будил работников, отдавал распоряжения по хозяйству.
Бабы будто за делом забегали к Чернояровым, во все глаза рассматривали петербургскую барыню и поголовно оставались недовольны ею: и тоща-то она, ровно ее кто и спереди и сзади лопатой хватил, и шляпка смешная, и ноги тонки, ровно у козы.
Дмитрия осаждали мужики.
- Скажите вы мне, Дмитрий Михайлович, вы человек ученый, все законы наперекрест знаете, как оно будет? Подняли мы с зятем Денисом под озимь тридцать десятин…
- Знаю, знаю… Ты уже вчера рассказывал… Необходимо, дядя, сперва устроить всю Россию, потом можно говорить о твоих тридцати десятинах. Учредительное собрание, которое…
- Да как же оно так? На што она мне сдалась, Расея? Дочке чоботы новые я купил? Купил. Воз хлеба под крещенье к ним в амбар ссыпал? Ссыпал. А теперь тот зять Денис мне и говорит: "Я тебе, такой-сякой, глаза повыбиваю". Это справедливо?
- Ты пойми, дядя Федор, я говорю тебе как адвокат. Земельные споры не могут быть решены ни нами с тобой, ни нашим станичным обществом. Учредительное собрание или наша Кубанская рада прикажут делить землю всем поровну - делать нечего, мы, казаки, подчинимся…
- А ежели не прикажут?
- Тогда видно будет.
- Да чего ж тогда видеть? Все делается с мошенской целью…
- С тобой, я вижу, не сговоришься. У меня даже голова разболелась. Приходи завтра, напишу жалобу атаману на зятя Дениса.
Дмитрий с женой уходили в степь.
Через всю станицу их провожали мальчишки. Как бесноватые, они свистали и вопили:
- Барин, барин, дай копейку…
- Барыня, барыня, строганы голяшки…
Мертва лежала степь, исхлестанная дорогами, в лощинах и на межах еще держались снега, но солнце уже набирало силу, пригорки затягивало первым, остро пахнущим полынком. Дмитрий тростью обивал почерневшие прошлогодние дудки подсолнухов и шумно радовался:
- Простор! Красота! Степь, степь… Она помнит звон половецких мечей и походы казацких рыцарей. Вон Пьяный курган: лет пятьдесят назад казаки сторожевого поста в троицын день перепились и были поголовно вырезаны черкесами… Сколько забытых легенд и славных былей… Да, не раз казачество спасало Русь от кочевника и ляха, ныне спасает ее от хама и большевика. Дух предков жив в нас, и, если будет нужно, мы все от мала до стара возьмемся за оружие…
- Ну, нет, - целовала его Полина Сергеевна в щеку, - под пули я тебя не отпущу. Ты должен беречь себя.
Иван нигде не находил себе места. Ничто не веселило его, и в своем дому он чувствовал себя как чужой. По вечерам встречался в садах с Писаревой дочкой Маринкой и жаловался:
- Скушно мне, Маринушка.
- Тю, дурной. С чего ж тебе скушно?
- А не знаю.
- Пойди до лекаря, он тебе порошков даст от скуки. - Она смеялась, ровно цветы сыпала. Прыгала круглая - кольцом - бровь, во всю щеку играл смуглый румянец, икряная была девка. - Эх ты, мерзлая картошка! Ни веселого взгляда от тебя, ни шутки. Поплясал бы пошел с молодежью, побесился.
Было время, когда Иван бежал к ней на свиданку и от радости уши у себя видел, но теперь все было не мило ему.
- Воевать я привык, а у вас тут такая тишина…
- Ах, Ваня, какой ты беспокойник. С одной войны возвернулся, о другой думаешь. Ни письмеца мне с фронта не прислал. Коли не люба, скажи прямо, я сама не погонюсь.
- Люба, - тянулся к ней Иван и со злостью щипал ее крепкую грудь.
Она взвизгивала, била его по рукам платком с семечками и шипела:
- Не лапай, не купишь. Я дочь хорошего отца-матери и до поры ограбить себя не дам. Коли любишь, выбрось затеи из головы, засылай сватов. - В темноте поблескивали ее соколиные очи, и, точно в ознобе, поводя крутым плечом, она еле слышно договаривала: - Все твое будет.
- Ведьма!
Маринка выскальзывала из его объятий и, смеясь, убегала.
Иван брел ко двору.
Дома его встречал отец:
- Где шатался, непутевая головушка?
- Собак гонял.
- Не наводи на грех. Пьешь?
- Али у меня рта нет? Пью. Али мне у тебя еще увольнительную записку просить? На службе надоело…
Старик оглаживал бороду и вздыхал:
- Женить тебя, Ванька, надо.
- Не хочу, батяня. От бабы порча нашему молодечеству. Казачество есть мой дом и моя семья.
- Золотое твое слово, сынок… А чего ты, я приметил, беса тешишь - лба не крестишь? В церковь ни разу не сходил?
Иван молчал.
- У-у, супостат… И как тебя земля носит? В библии, в книге царств, о таком олухе, как ты, сказано…
- Что мне библия? Нельзя по одной книге тысячу лет жить, полевой устав и то меняется.
- Язык тебе вырвать с корнем за такие слова… Погоди, Ванька, господь-батюшка тебя когда-нибудь клюнет за непочитание родителя.
- Ну, батяня, будет он в наши с тобой дела путаться?.. Как первый раз сходил я в атаку, так и отпал от веры. Первая атака… И сейчас кровь в глазах стоит! Ни в чох, ни в мох, ни в птичий грай больше не верю. Ничего и никого не боюсь. Душа во мне окаменела.
- Как же вы, молодые, хотите, чтобы вам верили, когда сами ни во что не верите? И мы в походах бывали да страху божьего не теряли… Всему верить нехорошо, а не верить ничему еще хуже: вера, сынок, неоценимое сокровище.
На гулянках холостежи Иван целыми вечерами молча сидел где-нибудь в темном углу и посасывал трубку. Все, над чем смеялись парубки и девчата, казалось ему не смешным, а бесконечные разговоры мужиков о хозяйстве, о земле нагоняли на него смертную скуку.
Однажды Шалим привез на базар убитого в кубанских плавнях дикого кабана. Отбазарив, он завернул к Чернояровым и через работника, калмыка Чульчу, вызвал Ивана.
Они отправились в шинок.
- Рассказывай, кунак, как живешь?
- Хах, Ванушка, сапсем палхой дела. Коровка сдох, матера сдох. Сакля старий, дожь мимо криши тикот. Отец старий, ни один зуб нет. Лошадь старий, тюх-тюх. Барашка нет, хлеп нет, сир нет, ничего нет. Отец глупий ругаит: "Шалим, ишак, тащи дрова. Шалим, ишак, тащи вода".
Ивана корежило от смеха.
Шалим долго сетовал на свою судьбу и все уговаривал дружка бежать в горы. Худое, чугунной черноты лицо его дышало молодой отвагой, движенья были остры, взгляд быстр и тверд. В длиннополой фронтовой шинели и в тяжелых солдатских сапогах он путался, как горячий конь в коротких оглоблях. Перегнувшись через стол и сверкая белыми, как намытыми, зубами, лил горячий шепот, мешая русскую речь с родными словами:
- В ауле Габукай живет мой кровник Сайда Мусаев, - будем кишки резить! Янасына воллаги… На речка Шебша живет кабардинский князь богатий-богатий - будем жилы дергать! Биллаги, такой твой мат! Хах, Ванушка, наша будет разбойника, нас не будет поймал, нас будет все боялся!
Иван тянул рисовую водку, усмешка плескалась в его затуманенных глазах… Слушал и не слушал Шалима, был доверху налит своими думками, а думки эти в зареве пожаров, в трескотне выстрелов мчали его на Дон, Украину, от села к селу и от хутора к хутору… Как сквозь сон дорогой виделись ему степные просторы, взблески выстрелов, сверканье кинжалов, слышались яростные крики, и рожки горнистов, и грохот скачущих телег, и топот коней, и тугой свист шашки над головой… Он схватил руку Шалима:
- Ахирят!
- Ходым?
- Ах, друг, мне тут тоже не житье. Такая скука - скулы ломит. Надо уходить.
Они поменялись кинжалами. В шинке просидели допоздна и на улицу вышли в обнимку, с песней.
Новые песни принесли с собой фронтовики. Измученные и обовшивевшие, они расползались по станицам и хуторам, и чуть ли не каждый из них, как пушка, был заряжен непримиримой злобой к старому-бывалому.
Вернулся домой - без руки - Игнат Горленко. Вернулся убежавший из австрийского плена казак Васянин. Вернулся рыжий Бобырь. Вернулся - на костылях - Савка Курок. Вернулись братья Звенигородцевы. Приехал из Финляндии гвардеец Серега Остроухов. Приполз с отбитым задом старый пластун Прохор Сухобрус. Вернулся с прядями седых волос в чубе тот самый Григорий Шмарога, о котором жена уже другой год служила панихиды. Вернулся до пупа увешанный знаками отличия ветеран Лазурко. Вернулся дослужившийся до чина штабс-капитана агроном Куксевич. Вернулся с турецкого фронта Яков Блинов. И другие казаки и солдаты возвращались.
Вернулся домой и Максим Кужель.
Марфа - босая, с подоткнутым подолом, полы мыла - выбежала во двор и бросилась ему на шею. Сама плачет, сама смеется.
Максим целовал ее и не мог нацеловаться.
- Рада?
- Так-то ли, Максимушка, рада, ровно небо растворилось надо мной и на меня оттуда будто упало чего.
Вытопила баню, обрала с него грязь и, расчесывая свалянные волосы, все ахала:
- Батюшки, вши-то у тебя в голове, как волки… А худющий-то какой стал, мослы торчат, хоть хомуты на тебя вешай.
- Злое зло меня иссосало.
В хате стоял крепкий дух горячего хлеба. Выскобленный и затертый, точно восковой, стол был заставлен домашней снедью, сиял начищенный до жару самовар.
- Садись, Максимушка, поди настоялся на службе-то царской.
Дверь скрипела на петлях - заходили сродники и так просто знакомые, расспрашивали про службу, про революцию. Иные, поздоровавшись, извлекали из карманов кожухов бутылки с мутной самогонкой и ставили на стол. Забегали и солдатки.
- С радостью тебя, Марфинька.
И не одна украдкой смахивала слезу.
- Моего-то там не видал? - спрашивали служивого.
- Затевай пироги, скоро вернется. Война, будь она проклята, поломалась. Фронт рухнул.
В чистой, с расстегнутым воротом, рубахе, досиза выбритый, Максим сидел в переднем углу и пил чай. Про войну он говорил с неохотой, про революцию с азартом. Тыча короткими пальцами в вытертый по складкам номер большевистской газеты, разъяснял - кто за что, с кем и как.
Марфа с него глаз не спускала.
- В станице власть ревкома или власть казачьего правления? - спросил Максим.
- А не знаю, - улыбнулась Марфа, - говорили чего-то на собрании, да я, пока до дому шла, все забыла.
- Эх ты, голова с гущей, - засмеялся Максим и близко заглянул в ее сияющие глаза.
- У нас по-старому атаман атаманит, - сказал кум Микола. - В правлении у них до сей поры портрет государя висит.
- Чего же народ глядит?
- Боятся. Известно, народ мученый, запуганный. Кто и рад свободе, да помалкивает, кто обратно ждет императора, а многие томятся ожиданием чего-то такого…
- Воскресу им не будет…
- Бог не без милости, - согласился кум Микола и оглянулся на станичков. - Я так смекаю, мужики, ежели оно разобраться пристально, власть - она нам ни к чему. Бог с ней, с властью, нам бы землицы. Скоро пахать время, а земли нет. Похоже, опять придется шапку ломать перед казаками?
- Не робей, кум, не придется, - строго сказал Максим. - Али они сыны земли, а мы пасынки? Работаем на ней, а она не наша? Ходим по ней, а она не наша?
- Ты, Максим Ларионыч, с такими словами полегче, а то они, звери, и сожрать тебя могут.
- У них еще в носу не свистело, чтоб меня сожрать. Это раньше мы были, как Иисус Христос, не наспиртованы, а теперь, испытав на позиции то, чего и грешники в аду не испытывают, ничего не боимся. И в огонь пойдем, и в воду пойдем, а от своего не отступимся.
Наконец гости провалились.
Марфа кинула крепкие руки на плечи мужу и с пристоном выдохнула:
- Заждалась я тебя…
- Ы-ы, у меня у самого сердце, как золой, переело. - Он лепил в ее сухие, истрескавшиеся губы поцелуй за поцелуем.
Она задула лампу и, ровно пьяная, натыкаясь на стулья, пошла разбирать постель.
…Максим пересыпал в руке ее разметанные густые волосы и выспрашивал о житье-бытье.
- Жила, слезами сыта была… В степь сама, по воду сама, за камышом сама, тут домашность, тут корова ревет - ногу на борону сбрушила, дитё помирает. Кругом одна. Подавилась горем. От заботы молоко в грудях прогорькло, может, оттого и кончился Петенька.
- Не тужи, наживем другого.
- Легко сказать: другого. - Она заплакала. - Такой поползень был шустрый да смышленый. Везде он лез, все хватал, цапал…
На Максима забыть нашла, а над ухом все гудел и гудел ровный женин голос:
- Такие страхи пошли после извержения царя… Голову от дум разломило. Сперва все судачили - вот Керенский продал немцам за сорок пудов золота всю Кубань вместе с жителями; потом слышим - вот придут турки и начнут всех в свою веру переворачивать. На крещенье вернулся из города лавочник Мироха и на собрании объясняет всему обществу: "Вот наступает из Ростова на нашу станицу красное войско, прозвищем большевики. Все хвостатые, все рогатые, все с копытами. Пиками колют старых и малых, а из баб мыло делают". Такой поднялся вой, такое смятенье… С плачем, с криком кинулись мы, бабы, в церковь, подхватили иконы, подняли хоругвь. Батюшка с крестом три раза обошел вокруг станицы, все дороги и тропы святой водой окропил, и, слава царице небесной, пронесло большевиков стороной.
Сытый Максим пробурчал сквозь сон:
- Дуреха ты нечесаная.
- Чего я знаю? Темная я, как бутылка. Куда люди, туда и я.