- Я Царегородцев, Пашковской станицы, 1-го Кубанского полка… Наш эскадрон вышел к морю, на Лагань. Оттуда лежит тракт до самого Астраханя. Стали переплавляться через лиман. И подуй на нашу беду с берега отдёрный ветер. Льдину оторвало и закачало, понесло всех нас в море. Кто плачет, кто со злости смеется, кто, понадеявшись на коня, бросается вплавь. Многие потонули, но мы с товарищем Бондаренком - Гончаровского хутора казачок - выплыли на берег. Вот покинули обмерзших коней и сами, чтобы хоть немного согреться, бегом ударились в степь. Дело ночное, следу не видно. "Ветер, говорю, должен дуть нам в левую скулу". А товарищ успоряет: "В правую". Сколько-то дней плутали, голодные, без курева, спички размокли, и ни одна не загорелась. Набрели на поселок, где не нашли ни куска хлеба и ни одного живого. В хатах лежали мертвые, по улице валялись мертвые, и меж ними шныряли собаки. Обморозил я ноги, кожа на ногах начала лупиться, загнили пальцы. Товарищ нес мой вещевой мешок и мою винтовку. Подстрелили барсука и сожрали его сырым. Поднялась у меня в брюхе паника, валюсь на песок и говорю: "Я умираю". Товарищ перевернул меня на спину и давай мять мне брюхо кулаками и коленками. Меня в испарину кинуло, силы немного прибавилось. Не так здоров, но встал и могу на ногах шататься. Пошли. Идем полегоньку. Потом наткнулись на эту кибитку. У них было три барана и немного муки. "Мы слабые, - говорю я, - они нас ночью заколют, да и харчей на всех надолго не хватит, давай их убьем". Бондаренко отвечает: "У меня рука не поднимется, они перед нами ни в чем не виноваты. Отец мой, такой же старичок, остался на Кубани, может быть, и его уже кто-нибудь решает жизни". - "Раз, говорю, у тебя сердце мягкое, отойди на минутку…" Он, хотя и с неохотой, отошел и отвернулся. Обнажаю наган и стреляю старого калмыка, стреляю дите, еще дите и еще одного черномазого - шустрый такой: двумя пулями его пробил, а он знай визжит, за наган хватается и ноги мне целует. Свалил и этого, а старуху оставил: хоть перед смертью, думаю, справлю удовольствие. Она была еще здоровая и горячая, пар от нее отскакивал… Живем день, живем неделю, живем хорошо, как цыгане. Наедимся лапши с бараниной, спать завалимся, выспимся, калымку я понасильничаю, снова лапшу завариваем и опять на бок. Товарищ мой совсем поправился и все долбит: "Пойдем да пойдем". У меня ноги разнесло, босиком далеко не уйдешь, а сапоги не лезут. Старуха по ночам донимала: сядет на могилку, где мы их закопали, и воет, да как, стерва, воет - волос на тебе медведем подымается. Гонял я ее, бил, а она, как ночь, опять за свое…
Он помолчал и досказал:
- Вот вижу, мука кончается, баранины одна тушка остается, и пала мне на сердце злая думка… Покинет меня товарищ и баранину упрет. Стал я следить за ним. Выйдет он на курган и все дороги рассматривает. Ну, мы с ним поругались… Он лег спать, ничего не думал… Ну, я его ночью… того. Остался я один и стал жить с калымкой, как с женой…
- Вопрос ясен, - прервал его Галаган. - Чего же ты, друг ситный, в нас палил?
- Испугался… Я, братишечка…
- Ага, испугался, что твою баранину съедим?.. Ну, миляга, пойдем, получай награду, какую заслужил, - пинком Галаган поднял его с земли, отвел немного в сторону и свалил.
Переждали, пока стихла вьюга, и снова двинулись в путь-дорогу.
Выбрались на большак.
У темрючан лошади были поживее, и они угнали вперед. Максим, Галаган и Григоров опять остались втроем. Лошаденка останавливалась все чаще и чаще.
- Но, удалая, вывози.
Удалая помоталась еще немного и - на бок. Ее подняли. Буланка шагнула раз, шагнула два и опять упала: предсмертная дрожь пробежала по ее истертой шкуре, как рябь по тихой воде.
- Скотина дохнет, человек жив. Чудеса твои, Христе-боже наш!.. - горько засмеялся Галаган и потянул с арбы карабин и вещевой мешок.
Максим тесаком расщепал оглобли, раздергал арбу по доске и разложил костер. Кое-как они переспали на теплой золе, утром пососали снегу и пошли дальше.
По дороге и на обе стороны от дороги валялись полузасыпанные песком грязные портянки, поломанные колеса, разбитые кухни и повозки, брошенные седла, скорченные фигуры людей.
Григоров еле переставлял ноги.
- Вот и мы скоро так же…
- Мужайся, друг, - подбадривал его Максим. Он и сам чуть шел, но унылого вида не показывал.
Не падал духом и Галаган. Чтобы отвлечь спутников от смертных мыслей, он всю дорогу рассказывал что-нибудь потешное.
Подобрали брошенную кем-то косматую кабардинскую бурку, - поставленная на подол торчмя, такая бурка стоит как лубяная, - но в нее столько набило мерзлого песку, что тащить было не под силу, и они ее оставили.
Татарская деревня Алабуга догорала на кострах. Дома и мазанки, сараи и летние дощаные бараки были растащены. На кострах пылали вершковые половицы, полотнища ворот, крашеная резьба оконных наличников, камышовые снопы. Вокруг костров сидели томные, полумертвые… Выжаривали вшей из рубах, пекли в золе лепешки, в вине варили маханину. В хомутах и под седлами дремали голодные лошади. Лежа, вытянув по земле шеи, дремали верблюды - нежные пятки их были ободраны до мослов, горбы обвисли, на скорбных глазах намерзали слезы по голубиному яйцу.
Подошли трое, поздоровались. У огня раздвинулись и дали им место.
- Земляки, нет ли испить? - хрипло спросил Григоров.
- Сами двое суток не пили.
Один выхватил из кипящего ведра большой кусок мяса и ковырнул его черным пальцем.
- Похоже, готово.
- Давай дели, - загалдели кругом. - Горячо сыро не живет. Бывало, трескали свинину, а ныне довоевались - не хватает и конины.
- Оно по первому разу вроде душа не принимает, - сказал стоявший в свете огня огромного роста человек, на плечи которого, как поповская риза, был накинут и стянут на груди сыромятным ремнем персидский ковер. - Намедни попробовал жеребенка и все боялся, как бы он у меня в брюхе не заржал да лягаться бы не начал, а сейчас хоть кобылу давай - съем.
- После тифу, братцы, так-то ли на еду манит!.. Не то кобылу, хомут с гужами слопать готов.
- Да, разбираться не приходится, ешь, что зуб возьмет…
Все набросились на маханину.
Из темноты на огонек выходили все новые и новые, один страшнее другого.
При дороге стояла старуха татарка с торбой на плече. Она кланялась и оделяла проходящих кусочками черствого хлеба.
- Прощевай, дядьки, - поднялся Галаган. - Потопаю. Увидите своих, кланяйтесь нашим, - пошутил он напоследок.
- Куда ты, Вася, на ночь глядя, пойдешь?
- Спешу, спешу к цветку любви! - пропел он разбитым тенорком, прилаживая на загорбок мешок. - В Астрахани меня девочка дожидается: юбочка гармонью, кружевной лифчик, и-их! Душа окаянная… А, глядишь, подфартит, и своих азовцев догоню… А ночь для меня - тьфу! Мне лиха беда полы за пояс заткнуть, а там как затопаю, только пыль за мной завьется! - Он пожал станичникам лапы и, воротя нос от ветру, бодро зашагал в ночную темень.
Ночевали Максим с Григоровым в яме, в которую ссыпают рыбу на засол. Шинель постлали, шинелью укрылись. Всю ночь воевала вьюга, лепил мокрый снег. Ночью Григоров умер и окоченел. Максим проснулся, охваченный мертвыми руками, как обручем. С трудом он освободился из объятий мертвеца, вылез из ямы, немного всплакнул о товарище и - довольно.
Спустя еще два дня Максим довалился до села Оленичева и решил тут отдохнуть - ноги не несли его дальше. На улицах чаны с водою. Около них грудились обозы, вповалку лежали люди и лошади. У помещения этапного коменданта гудела огромная толпа. Раздатчики из распахнутых окон выдавали по неполному котелку пшеницы на едока и по осьмушке махорки на четверых. Калмыки - мобилизованные санитарным врачом - шайками разъезжали по улицам, собирали мертвых на скрипучие арбы и свозили за село в ямы, в ямы валили великое урево мертвяков, заливая их известкой и присыпая песком. На одном дворе китайцы варили в банном котле верблюжью голову. Вокруг них похаживал хозяин того двора и ругался:
- И откуда вас прорвало, хари неумытые?.. День и ночь, день и ночь идут и идут… Всю душу вытрясли, в разор разорили.
- Мы не на прогулке, - с укором сказал ему Максим, - не по своей воле идем, горе нас гонит. Погоди, может, и вам, астраханцам, придется хлебнуть горячего до слез.
- Друг ты мой, стога сена пять лет стояли непочатые, аж землей их взяло, все думал - вот-вот, вот-вот. А тут вас, как из трубы, понесло - стравили, сожгли все до последней сенины. И спрашивать не с кого. Каково это крестьянскому сердцу?.. Вешай хоть такой замок, хоть такой… Как хмылом все берет. И когда вы провалитесь?
- Хлеба или чего такого не продашь? - перебил Максим черноречье хозяина.
- Где возьму? - Показал из-за пазухи краюшку: - Вот кусок, сплю на нем, все мое богатство.
- Продай.
- А сам чего кусать стану?
- Сам-то ты дома. - Он отдал хозяину свои наградные серебряные часы и, забрав краюшку, пошел в хату.
Хата была набита людьми.
Лежали по полу, под лавками, на лавках, на столе. Стонали, бредили. Гнили обмороженные руки и ноги - духота, зараза. Максим пожевал хлебца и прилег, задремал: голова на пороге, а все остальное на дворе; голове жарко, а ноги начали замерзать.
- Товарищи, пропусти.
- Иди по мне, - простонал один, - только дай спокой. Ступая по людям, Максим прошел вперед. Некуда было не то что лечь, но и присесть.
Он забрался в русскую печь, где и переспал.
Утром вылез весь в саже и золе. Дух спирало от вони гниющего мяса. Стены покачнулись перед глазами Максима, и он упал. Потом очнулся и, собрав последние силы, пополз к выходу.
В хату заглянул, как вестник смерти, калмык. Он улыбнулся жалкой, заморенной улыбкой и спросил.
- Дохла нету?
Застонали, заругались:
- Уйди, стерва… Уйди, гад… Мы еще живы!
Принялись кидать в него чем попало. Калмык зацепил багром мертвого, что лежал около самого порога, и уволок его.
Не до отдыха было, зашагал Максим дальше.
В открытой степи он наткнулся на умирающего кума Миколу. Обняв объемистый мешок, тот сидел при дороге. Голова его поверх шапки была обмотана штанами. Сам он был закутан в лоскутное ватное одеяло, подпоясан свитой в жгут портянкой. Максим подошел и окликнул его. Кум Микола не поднял головы.
- Николай Петрович, ты меня узнаешь? - присел Максим перед ним на корточки.
Тот долго вглядывался в него набухшими от дурной крови, потухающими глазами и еле слышно выговорил:
- Нет… не узнаю…
- Я - Кужель…
- А-а-а, - равнодушно протянул умирающий, - помню.
- Нет ли у тебя хлебца?
- А-а… Есть, есть, вот бери.
Максим - в мешок. В мешке - сапожный товар, моток бикфордова шнура, три пары новых ботинок, пачка граммофонных пластинок, голова сахару, ременные гужи, какие-то веревочки, пара дверных петель, набор хирургических инструментов и на самом дне с пригоршню хлебных крошек и несколько окаменевших коржиков…
- Максим Ларионыч… Христа ради… Станица… Чубарые волы… Баба моя… И все семейство мое… - начал было кум Микола, но- последние удары кашля, хрип, всхлип и - готов.
Максим закрыл ему полные слез остановившиеся глаза.
На полпути к Астрахани, в селе Яндыках, стояли части 12-й армии. Члены фронтового реввоенсовета беспрерывно заседали, сочиняли воззвания и приказы.
Начальник штаба, человек военной выправки и строгих, рассчитанных движений, постукивая в такт своим словам карандашом, заканчивал очередной доклад:
- Партизанщина изжила себя. Невежественные и какие-то сказочные атаманы, не имеющие элементарных познаний в военном деле, в сегодняшних условиях не только неприемлемы, но и вредны.
- Че-пу-ха!.. - выкрикнул Муртазалиев из угла комнаты, где он полулежал с компрессом на голове в раскидном плетеном кресле.
Начальник штаба дернул плечом и продолжал:
- Опыт Кубани и Северного Кавказа как нельзя лучше доказывает правильность этого положения. Полтораста - двести тысяч партизан не смогли справиться с Деникиным, и ныне освободившиеся офицерские дивизии из-за спины донцов широким фронтом выходят на Воронеж, Екатеринослав, Киев. Перед нами сильный враг, и мы должны выставить против него дисциплинированную армию под руководством кадровых, опытных офицеров, готовых честно служить советской власти… Этого категорически требует и Москва. - Он извлек из папки с бумагами мелко исписанный лиловыми чернилами проект приказа и принялся читать: - Предлагаю: реввоенсовет одиннадцатой Северокавказской армии, как фактически уже не существующей, упразднить, войска одиннадцатой армии, по мере вступления их в наш укрепленный район, вливать в состав двенадцатой армии; лицам командного состава, политработникам и заградительным отрядам вменить в обязанность немедленно прекратить бегство кубанцев - больных разоружать на месте, здоровых возвращать на фронт. Нам, по многим соображениям, совершенно необходимо отстоять район Кизляра; из остатков одиннадцатой армии предлагаю сформировать две дивизии - стрелковую и кавалерийскую, каждую в девять полков: кавалерийской бригаде Черноярова - три полка, - как наиболее боеспособной, расквартироваться в селении Промысловском, перебрать низший командный состав, изъяв преступные элементы, и один полк вернуть на Лагань, другому занять Оленичево и третьему двинуться по реке Куме к Величавой в направлении Святого Креста для разведки. Самого Черноярова необходимо немедленно оторвать от бригады и предать военно-полевому суду. Довольно тютькаться с атаманами, пора показать им твердую руку. К тому же этого категорически требует и Москва… Я кончил.
Член реввоенсовета Муртазалиев поднялся, задрал ус и с азартом заговорил:
- Меньшевики сто лет кричали: "Рабочий, рабочий, ты чурбан с глазами. Сперва стань культурным, а потом делай революцию". Но русский рабочий класс не послушал меньшевистских ученых котов, смело шагнул к историческому рубежу и захватил власть. На ходу перестраиваясь и постигая мудреные науки, пролетариат ведет и выведет страну на широкий путь социализма и мировой революции… Мы сами знаем, чего требует Москва, но…
- Плише к телу, - прервал его толстый Бредис, - нас не интересуйт лекций, нас интересуйт война.
И начальник штаба заерзал на стуле:
- Господа, спешу оговориться, в мои планы не входило давать оценку программы той или иной политической партии. Да, кстати сказать, в политике я плохо разбираюсь и, признаться, недолюбливаю ее. Я сделал доклад строго военного характера.
- Партизаны, - продолжал Муртазалиев, - и партизанские командиры порождены революцией. Кто видит в них только отрицательные качества, тот никуда не годный революционер… Нельзя забывать, дорогие товарищи, и своеобразия обстановки. Правда, в центральных губерниях Красная Армия уже переболела митинговщиной, но на Северном Кавказе партизаны являются самой надежной опорой советской власти. Кровью они доказали свою преданность революции. Целый год они приковывали к себе главные силы белогвардейщины, дав нам возможность расправиться с Доном, Уралом и Украиной. Лишь в двух городах противника - Екатеринодаре и Новороссийске - в лазаретах лежит тридцать тысяч раненых белых, а сколько их осталось на полях, того никто не считал. Я не собираюсь защищать Черноярова. За свершенные преступления он должен понести кару. Но Чернояров - вождь. Бойцы его любят. Один нетактичный шаг с нашей стороны - и прольется ненужная кровь. Трусливый, колеблющийся, негодный элемент отсеялся. Сюда докатилась волна отборного человеческого материала. Мы не можем такими кусками швыряться. Пустить партизана в город, соскрести с него вшей, вымыть в бане, накормить, одеть, дать короткий отдых, и он опять поскачет на коне хоть в Индию или под Париж. Разоружать же и останавливать больную и голодную армию в песках, обрекать ее на верную гибель я считаю преступлением перед революцией!
Несколько минут все молчали. Потом к Муртазалиеву подошел и заговорил член реввоенсовета Гаврилов:
- Ты, Шалико, во многом прав, и тем не менее я согласен с начальником штаба. Всех кубанцев в город пускать не следует. И без того тиф бушует и косит направо и налево. Астраханский гарнизон ненадежен, обыватель озлоблен, шумят матросы, волнуются пристанские рабочие. Эсеры и офицеры вовсю используют недовольство и готовят восстание.
- Тут-то и нужны будут кубанцы, - воскликнул Муртазалиев. - Они подавят всякое восстание против советов! Как вы этого не понимаете?
- Обстановка слишком сложна. Еще неизвестно, на чью сторону встанут распаленные неудачами кубанцы… Город - наша база, и мы должны сохранить его за собой во что бы то ни стало. Отсюда будем готовить удар на Урал и Кавказ. Нам до зарезу нужна нефть, нужен бензин. В городе шесть аэропланов, и ни один не летает - нет горючего. Бездействует флотилия. Останавливаются фабрики. Замирает железная дорога. Без горючего республика задохнется…
Подошел и Бредис:
- Партисаны - это воевать понемношку и кричать помношку - никута не котится. Я много думаль и, учитывая все то самоко мелоча, коворю: тисциплина, тисциплина, тисциплина, и к весне мы покончим с Теникиным и с тругими сволочь…
- Совершенно верно, - поддержал его начальник штаба. - Армия может стать боеспособной исключительно при условии, если путем каких угодно жертв мы привьем железную дисциплину. Чернояровы не столько занимались борьбою с противником, сколько междоусобными потасовками и грабежом. Паче чаяния, Чернояров не подчинится приказу - предлагаю, в интересах укрепления престижа реввоенсовета, расправиться с ним силою оружия.
Муртазалиев сорвал с гвоздя шинель и папаху:
- Поеду к Черноярову и переговорю с ним. Необходимо принять все меры к тому, чтобы сохранить для революции если не его, то хотя бойцов, идущих за ним.
Предложенный начальником штаба приказ был принят единогласно при одном воздержавшемся.
Весть о разоружении ослепила армию.
В хатах по дорогам у костров замитинговали.
Партия, к которой пристал Максим, при выходе из села, наткнулась на заставу.
- Товарищи, сдавай оружие!
- Разевай пасть шире… Мы вырвались из зубов самой смерти, а вы тут так-то нас встречаете?
Комиссар заставы показал приказ:
- Читали?
Закачались, зашумели:
- Мы измучены и истерзаны…
- Ты нам не давал оружия, ты его и не получишь.
- Прочь с дороги!
Комиссар поднял руку:
- Товарищи, успокойтесь. Вы солдаты революции и должны сознавать, что приказам советской власти надо подчиняться. Здоровые, разойдись по квартирам. Больным тоже не советую идти, в дороге померзнете и пропадете. Из Астрахани высланы подводы, и за самый короткий срок все больные будут подобраны, переброшены в город и размещены по лазаретам.
- Ты нас не жалей!.. Мы сами себя пожалеем!.. Дай дорогу, не то отведаешь костыля!
- Не грози, приятель. Я такой же, как и ты.
Вперед выступил седой старик. Одет он был в рогожный куль, подпоясан ружейным погоном. Его рыжая шапка-кубанка по нижнему краю была сера от вшей, вши путались в косматых бровях, ползали по искусанному до рябин лицу, рукою он обирал вшей с лица и мигал воспаленными глазами.
- Боитесь, как бы мы не напустили вам в город заразу?.. А мы - не люди? Нас тифозная вошь не иссосала?.. Ты сыт, а я голоден и изломан, - взвизгнул он. - На тебе новая шинель, а на мне кулек, на котором дыр больше, чем мочалы…
Комиссар сбросил с себя шинель:
- Надевай!