- Познакомьтесь… Лидочка Шерстнева, по сцене Дарьялова-Заволжская… Редактор Гребенщиков, - ему вы, Лида Михайловна, обязаны своим освобождением… А это товарищ Капустин, Иван Павлович… ха-ха-ха, наш красный губернатор.
Улыбнулась Капустину, чуть подкрашенную улыбку задержала на лице Павла.
- Вы председатель коммунистов?.. Я о вас так много слышала, так рада… Пожертвуйте на бедных солдатиков, которые…
- Знаю, - буркнул он, не глядя и видя ее. Жесткой рукой встряхнул ее теплую кошачью лапу, и мороз порснул по его лошадиной, сразу вспотевшей спине…
По рассеянности сунул ей в кружку ярлык от вешалки. Играя зеркальными глазами, она поболтала еще минутку и убежала в толпу.
- Ну, пошли, - решительно сказал Павел, зачаливая Капустина под локоть, - нагляделись.
- Уходите? - вскинулся Ефим. - А восточные танцы в исполнении Лидочки? Чрезвычайно любопытно…
- Некогда… Дела… Ваня, пошли.
На улицах - горбатые сугробы, сверкающая тишина. Обдутый ветром и быстро посвежевший, Капустин начал выматывать из себя обиды:
- Декреты мы писать пишем, а мужика не знаем и знать не хотим… Где надо брать срыву, а где и исподволь… Окажи мужику уважение, капни ему на голову масла каплю, он тебе гору своротит.
- Время горячее, Иван Павлович, а мужик жаден: капать тут некогда, плескать только успевай… Вот и приходится ему на глотку наступать: "Твое - мое, дай сюда".
- Время горячее… Мужики это понимают, а которые прикидываются дурачками, так мы им приказываем понять… "Дай хлеба" - дали. Ворчат, а дают. Через месяц разверстку до последнего зерна собрали бы, а нынче прибегает ко мне Лосев, бумажонки кажет. "Вот, говорит, в центре вышла ошибочка в расчетах и приказано нам собрать дополнительной разверстки два миллиона пудиков".
- Здорово.
- А?.. Что делают с мужиком?.. Они там, в центрах, политику разводят, а мы отдувайся. Мужик любит крепкое слово. Раз возьми - даст, а другой раз он тебе вот чего покажет… У него загодя рассчитано, сколько в разверстку сунуть, сколько на семена, сколько на пропей, на прокорм… А тут нате, пожалуйте, здорово живешь, вышла у нас ошибка в расчетах…
Передохнув, Капустин отфыркнулся, как уставшая лошадь.
- Или чагринский райпродкомиссар, в гроб его мать, навалил под открытым небом девяносто тысяч пудов сена, перемешанного со снегом. Ну, не дурак ли?.. Выпади теплый денек, и все оно завтра же сгорит, задохнется… В Мокшановке еще того чище: насобирали битой птицы, целый амбар, она у них и раскисла, всю волость протушили, срам… Вот, Пашка, какими картинами засоряется русло, по которому должно проходить быстрое течение советской власти… "Дай людей" - и людей дали, а мы чего с ними сделали? Ты приказ-то о мобилизации читал?
- Какой приказ?.. А что? - спросил Павел, настораживаясь.
- Почитай…
Они остановились под фонарем.
Капустин извлек из портфеля оттиск приказа, и Павел внимательно прочитал отчеркнутые красным карандашом места:
§ 2. Учителя и члены комитетов бедноты, твердо стоящие на платформе советской власти и не замеченные в саботаже, призыву не подлежат.
§ 6. Добровольцы и красногвардейцы годов, не подлежащих призыву, от службы увольняются. А тех, кто пожелают остаться в рядах армии, выделять в маршевые роты и немедленно отправлять на фронт.
§ 9. Призыву подлежат все проходившие в старой армии учебные команды, офицеры всех чинов, а также лица вышеупомянутых годов, которые почему-либо не несли военной службы до революции.
- Это же чистейшая контрреволюция! - воскликнул Павел.
- И я то же говорю. Кто уклонялся от военной службы до революции? Торгаши, купцы и всякие калеки… На какой кляп они нужны нам… А красногвардейцы, фронтовики, учителя, комбедчики - наиболее сознательные элементы - от армии отшиты. Ловко?.. Кто же по этому приказу в город явился? С одной стороны, темная и необстрелянная крестьянская молодежь, с другой - ефрейторы, фельдфебеля, офицеры, кулацкие сынки… - И мы им сами, своими руками выдали оружие?
- Роздали около трех тысяч винтовок, они уволокли их с собой и теперь из нашего оружия будут стрелять в нас.
- Чьих это рук дело? Враг или дурак?
- И тот и другой… Приказ мы поручили сочинить Чуркину, а он, балда, поехал за военными советами к Глубоковскому, тот ему и насоветовал…
Подавленный Павел молчал… Думы дробились, как быстрая вода на камнях… Морозные просторы, снежные зыби, синяя кайма лесов по белому полю, обозы с хлебом и дровами, ссыпки в хлебной пыли, мужичьи крутые шутки, бредущие по волчьему следу дезертиры, всесильные продкомиссары, выколачивающие разверстку и морозящие картошку тысячами пудов, редкие островки партийных ячеек…
- До сего часа, - заговорил Павел, - за недосугом, а вернее, по ротозейству, я не удосужился прочитать текст приказа… А печатал его Курочкин, есть у нас в типографии меньшевичек такой, не предупредил, собака… Впрочем, нечего на других сваливать, мобилизацию провалили мы сами… Во всем виноваты сами… Где были наши головы?
- Пускай теперь Чуркин поедет, соберет дезертиров, пускай понюхает, чем там пахнет…
- Не о том разговор, Иван Павлович. Кто этот начальник гарнизона?.. Глубоковский, Глубоковский, только о нем и слышу.
- Офицер какой-то… Наказывал я Мартынову - проверь. Он проверил и говорит: "Ничего страшного, служит в Красной армии второй год".
- Мартынов - шляпа, И вообще у нас чека работает слабо… Ты вот говоришь, людей нехваток, люди на счету… Чепуха, людей у нас хватит, ты это разумей.
- Где они? Укажи!
- У нас один пашет, а семеро руками машут да пайки в два горла жрут… Сколачиваем мы машину управления, обруч диктатуры, а кого в пристяжку подпрягаем? Чиновников, гимназисток, офицеровых жен. Нынче безработных в городе пятьсот, завтра их будет тысяча. Наши безработные всю жизнь железки гнули да под мешки мыряли. Али из них не нашлись бы курьеры, писаря, сотрудники? Дело несручное? Выучатся, и мы с тобой не комиссарами родились.
- Учиться, Пашка, некогда, надо разверстку гнать, - Капустин стал выкладывать свои давнишние мысли о доме, который еще не построен, вокруг которого еще ставятся разметочные столбы и леса городятся.
Но Павел не слушал его и не переставая говорил сам:
- Или взять эсеров. Выставили мы их из города, они рассосались по уезду, окопались в кооперативах и потребительских обществах, в земельных отделах и нарсудах, в Лебедевской волости организовали сельскохозяйственную коммуну, в Марьяновской волости захватили в свои руки совет и комбед… Мартынову эсеры кажутся смирными овечками, но они еще покажут нам свои волчьи зубы…
- Не крутоли гнешь, чудило-мученик?.. Эсеры, они разные… Был у нас на фронте левых эсеров отряд, неплохо воевали ребята. Выступали, помню, из Тетюш…
- Ты лучше вспомни, - перебил его Павел, - сколько эсеров работали и до сего часа работают заодно с чехами и Колчаками?.. Вспомни московское восстание, Ярославль, заговор Муравьева. Эсеровская партия в массе своей перешла в стан контрреволюции, на нашей стороне были горсточки, да и то до поры до времени…
- Это, пожалуй, и верно.
Проводив Капустина до исполкома, он долго плутал по тихим снежным улицам, мешал дело с бездельем: составлял в уме месячный отчет, который пора было посылать в губком; кричал песню про Ваньку Крюшника, доводя до истерики собак, думал о Лидочке… "Лярвы, - это о буржуях, - почему у них столько красивых баб?…"
Павел был падок на любовь.
Еще будучи мальчишкой, завидовал реалистам и гимназистам - в слободке их звали баряжками, - гуляющим с румяными чистыми девчонками. С распахнутым от восхищения ртом, за много кварталов Павел провожал шарманщика с его нарядной, хрипло распевающей подругой. Вечерами бегал к трактиру под окна, слушал гармонистов и песенников, любовался цветными трактирными плясуньями, беснующимися в пьяном аду. Даже в кино он влюблялся в призрачных красавиц, скользящих по полотну, бредил ими в мальчишеских снах, тосковал о них: все они были такие нарядные и красивые, не похожие на тех, что окружали его… После, когда работал на заводе, его сердце захлебнулось горькой, будто угольный дым, любовью, нежданной и жданной, как находка… Племянница механика, синеглазая Нюрочка… Дядя, проведав об их тайных встречах, надрал Павлу вихры и выгнал с завода, и он - семнадцатилетний парень - сутулясь, прямо из конторы побрел в Сладкую улицу, к красным фонарям, пропивать двухнедельную получку и свою первую любовь.
Павел был молод и жаден до жизни.
Как-то встретил Лидочку на улице, сходил еще раз в театр, и она перебралась к нему с картонками, чемоданами и чемоданчиками. С того дня в его комнате больше не пахло псиной, там прочно воцарился приторный запах пудры, духов и туалетного мыла. Гудящий всеми радостями земли, Павел обрел мудрое спокойствие. Работал Павел в прежнем градусе, угарно и нахрапом брал то, до чего не доходил молодым умом. Лидочка, по обыкновению, разметавшись, валялась в постели до полудня, учила роли, декламировала и, жмурясь на свет, потягивалась:
- Павлик, иди поцелуй меня.
- Ладно, ладно, вставай… Скажи-ка, чему равен квадрат суммы двух чисел?
- Ха-ха-ха…
Попалась как-то Павлу в руки алгебра, такое-то зло разобрало на непонятные рогульки и закорючки, что он сразу навалился на алгебру и в месяц, будто сквозь репьевый куст, продрался через все математические каверзы и теперь с Лидочкой лист за листом гнал начисто. Ее же натрафил заниматься и с Михеичем. Старик не ладил с ней, и частенько их уроки прерывались ссорой. Гневная и горячая, она прибегала жаловаться, швыряла "Правила грамматики":
- Я больше не могу.
- Опять ты за свои фокусы?
- Не хочу, не хочу и не хочу… Он ужасный тупица и грубиян.
Павел сводил и мирил их.
Вечерами, когда Лидочка уходила в театр, Михеич, по старой памяти, заглядывал к своему другу, еще из-за порога осведомляясь:
- Ушла?
- Ушла, ушла, проходи, чайничать будем. Ты чего-то больно ее не любишь, да и меня забывать стал.
Старик неодобрительно оглядывал чистую комнату. Его вечно распущенные в улыбке губы теперь поблекли и были обиженно поджаты.
- Что не весел, Михеич?
- Так.
В надежде разогнать тягостное молчание, Павел спрашивал:
- Учишься?
- Учусь, - вздыхал старик, - о, аз, о, буки, о, престрашные веди… Посадит меня прямо, чтоб покривления спинного столба не вышло, писать заставит: "Собака лает, корова мычит", вроде насмех…
- А-ха-ха-ха, вот дура… Ничего, катай, учись, ройся глубже…
- Где уж нам.
Молча выпивал Михеич стакан чаю и будто нечаянно ронял:
- Зря.
- Брось, как тебе не надоест одно и то же! - морщился Павел, уже зная, куда клонит старик.
- Сердись не сердись, а я за правду завсегда стоять буду. Не чня она тебе… Нечего сказать, урвал кусочек, спаси бог не позавидовать… Али окромя не нашел бы себе бабу по мысли?
- Была у меня баба…
- Чего ж ты их меняешь, как цыган лошадей…
- Будь ты молодой, рассуждал бы по-другому.
- Я всегда одинаков… Погоди, друг любезный, накладет она тебе в шапку.
Однажды, в минуту особой нежности, со множеством тонких бабьих уловок, Лидочка заговорила о весеннем костюме:
- Павлик, распорядись чекой… Прикажи выдать, у них такая уйма реквизированных вещей…
- Чего?
- Не велик труд, черкни несколько слов на официальном бланке, остальное я берусь уладить сама.
- Я тебе так черкну, дверей не найдешь…
Лидочка испугалась, расплакалась и больше никогда не заговаривала ни о новых ботинках, ни о тонком белье, ни об угнетающем однообразии стола. С репетиции летела с Ефимом на его холостую квартиру, очень теплую и богато обставленную, брошенную теплым и богатым адвокатом, бежавшим в Сибирь.
Ефим снимал с нее беличью шубку, целовал игрушечные руки и, многозначительно заглядывая в глаза, спрашивал:
- Любишь?
- О-о…
Ефим с Лидочкой создали в Клюквине союз революционных поэтов, художников и драматургов, а таковых набралось в городе до сорока человек. На первом же собрании союз постановил: немедленно ходатайствовать о пайке и приступить к выпуску ежемесячного литературно-художественного альманаха "Мечты и думы".
Из города гулом гром приказов:
Хлеба дров солдат денег за невыполнение взбучка, трибунал.
В степях, лесах, болотах раскатисто ухало эхо:
- О-о… А-а-а… О-уу… Ух… Гони…
Потоки бурных бумажек захлестывали соломенные крепости. Много бумажек, отчаянные сотни, а припев один: "За неподчинение, промедление - кара".
Город корчился в голоде и тифе, отхаркивал ржавую кровь. Хрипящему в горячке городу предлагалось выздоравливать на ногах. По порядкам бежали нарядчики, шумели под окнами, задернутыми тюлевыми занавесками, звякали кольцами наглухо захлопнутых калиток:
- Хозявы-ы-ы, на очистку путей!
В щели вертлявая тля.
- Мы, батюшка, обыватели, жители тихие, мирные.
- Все одно, приказ, строго.
- Мы, товарищи…
- Без разговору весь мужской и женский пол в двадцать четыре срочных секунды.
- Хворые, старые да малые…
Охрипшие нарядчики гремели прикладами в калиточный дребезжень:
- Выходи-и-и, передохли, что ли? Выходи на очистку путей!
- Мы, товарищ батюшка…
Под прикладами, как блудливые кошки, вздрагивали и жмурились домишки, но голосу не подавали. Тихие клюквинские жители отсиживались по чердакам и погребицам…
На путях малосильные паровозы вытягивали голоса в ледяную нитку, зарывались в снега, царапались слабеющими лапами, рвали жилы и, всхлипывая, замерзали…
Город метался в тифозном жару. Крупными и жесткими, как гречневая крупа, вшами были засыпаны дороги, вокзал, лазареты и серые мешочники, похожие на вшей.
Вошь атаковала деревню.
Вокзал был завален больными вперемешку с трупами, убирать не успевали.
В тупике несколько теплушек, как березовыми дровами, были забиты мерзлыми раздетыми мертвяками. За городом, в беженских бараках, люди наполовину вымерли, остальные разбежались, разнося заразу по деревням. Покорно вымирала тюрьма. Тиф бушевал в лазаретах, в казармах, на этапах. Была объявлена мобилизация врачей. Из тридцати согласилось работать шестеро. Чека расхлопала двоих, остальные двадцать два присягнули в верности, выбрали чрезвычайную комиссию по борьбе с эпидемиями, поделили город на участки, тряхнули воззванием, и борьба началась. Но вшей не держали ни запоры, ни высокие сапоги, ни всяческие предупредительные меры. На кладбище в общие ямы без счету валили мешочников, отпускных солдат, дезертиров, обывателей. Смерть скрутила Чуркина, Сапункова, инженера Кипарисова, умерла Елена Константиновна Судакова.
Был создан летучий санитарный отряд коммунистов. Свой штаб, дежурства круглые сутки. Под лазареты заняли гимназию, церковь, пустующие магазины. Не хватало коек, матрацев, белья - больные валялись на соломе по полу, в коридорах. Мутный, беспрерывный бред, крики, стон:
- Пи-и-ить… Пи-и-ить…
Перехворавшая и страшная Гильда нога за ногу брела в продлавку. Часто останавливалась отдыхать, прислонялась к забору или присаживалась на тумбу. Улыбалась солнышку и кланялась ему, как доброму другу.
В кулаке был крепко зажат ордер на усиленный паек:
Селедок 1/4 ф.
Масла подсолнечного 1/4
Крупы 1
Мыла 1/2
Спичек 2 коробки
Пробежала собака, Гильда подманила ее, потрепала по теплой морде, вытряхнула из кармана хлебные крошки. Прошел трубочист, показался ужасно забавным, она расхохоталась ему в лицо, хотела извиниться, сказать, что смеется не над ним, что ей вообще сладостно, весело идти по солнечной улице… Но голова закружилась… Всего на несколько секунд… Когда открыла глаза, трубочист чернел уже далеко, в самом конце квартала. Побрела… Навстречу по дороге, беглым шагом - Гильда удивилась и обрадовалась, как быстро можно ходить! - поспешал небольшой отряд с лопатами и ломами на плечах. Сердце заколотилось в ребра: свои… Слабо пискнула:
- Товарищи… Володя…
Подбежал председатель слободского райкома Володька Скворцов, сдернул рукавицу, поздоровался.
- Ходишь, говоришь?
- Хожу.
- Гляди, девка, а то живо закопаем…
- Теперь раздышусь, не застращаешь… Куда вы, Володя?.. С лопатами?
- Могилы рыть… Видишь ли, чрезвычайная тройка боится, как бы тиф в население еще глубже не пролез: вот и посылает нас во всякую потычку. Могилы роем, с мертвецами нянчимся, саму смерть борем.
Гильда растерянно улыбнулась, а он продолжал:
- Отъелись мы на коммунистических хлебах, гляди, какие гладкие стали, вошь на нас не держится, скатывается, нас не только тиф, чума не возьмет! - Володька засмеялся, махнул рукавицей, бросился догонять своих.
Гильда проводила отряд глазами, светлыми, как сосульки на солнце, и заплакала.
Хомутово село
В России революция - ото всего-то
света поднялась пыль столбом…
Уезд засыпали снега и декреты.
Дремали притихшие заволжские леса. В зимних полях почила великая тишина. Сыто дремала дремучая деревня, роняя впросонках петушиные крики и бормот богова колокола.
Над оврагом деревня, в овраге деревня, не доезжа леса, деревня, проезжа лес, деревня, в долу деревня, за речкой деревня. Богата ты, страна родная, серыми деревнями…
Вот Хомутово село.
Широко разметались избы шатровые, пятистенные, под тесом, под железом. Дворы, как сундуки, крыты наглухо. Ставни голубые, огненные, писульками. В привольных избах семейно, жарко, тараканов хоть лопатой греби. Киоты во весь угол. Картинки про войну, про свят гору Афонскую, про муки адовы. И народ в селе жил крупный, чистый да разговорчивый. В бывалошное-то время, по воскресным и престольным праздникам, село варилось в торжище, как яблоко в меду. Красные товары, ссыпки хлебные, расписная посуда, ободья, дуги, деготь, жемки, пряники, гурты скота, степных лошадей косяки, рев, гам, божба цыганская, растяжные песни слепых и юродивых, карусель, казенка в два этажа. Первеющее было село изо всей округи. И война царская зацепила село краем: из хомутовцев иные в город на военный завод попрятались, а иные вовсе откупились - дома на оборону работали, и хорошо работали: каждый год бабы по одному да по два валяли, ровно блины пекли. Революция, как гроза, ударила в богатое село - торговля хизнула, заглох большак, дела на убыль пошли.
И Капустин Иван Павлович в Хомутове вырос - в скудости да в сиротстве. Матери он не помнил, отца на японской войне кончили, и довелось Ваньке с мальчишек в чужие люди пойти, работать за шапку ржаных сухарей. Потом его увез с собой в город трактирщик Бармин. Служил Ванька и трактирным шестеркой, и в мучном лабазе у купца Хлынова на побегушках, и учеником в слесарной мастерской. Два лета ходил по деревням, чинил замки, тазы и ведра. Потом ездили хомутовские мужики сдавать купцу хлеб и слыхали, будто попал Ванька в острог, а за какие дела, толком никто так и не знал. После видали его в большом волжском городе, на пристанях крюшничал - мешки нянчил. В войну, в дремучем Кудеяровском овраге, урядник Кобелев накрыл шайку не то беглых солдат, не то конокрадов и Капустина с ними. Что были за люди, леший их знает, болтали на селе всячину, да ведь есть которые врут, ровно в заброд бредут по нижнюю губу, только отфыркиваются.