Россия, кровью умытая - Артём Веселый 39 стр.


В революцию без шапки, с разинутым ртом стояла деревня на распутье неведомых дорог, боязливо крестилась, вестей ждала, смелела, орала, сучила комлястым кулаком:

- Земля… Свобода…

Как-то праздничным побытом на кровном рысаке купца Хлынова прикатил в Хомутово Иван Павлович, товарищ Капустин.

Все так и ахнули.

На сходке, после поздней обедни, рассказал Иван Павлович, что есть он самый политический человек, давно революцией тайно занимался и всего неделю как вернулся из сибирской тайги, куда был сослан на восемь лет каторжных работ. Жалостливые бабы сморкались в подолы, а старики вспомнили, что когда-то, вместе с другими парнями, били они и Ваньку в волостном правлении за поругание над царским портретом. Валились старики в ноги, бородами мели землю и Христом-богом молили простить, забыть.

- Сердца на вас не имею, - сказал Капустин старикам, - вы темные, как земля.

Отец Вениамин - мужики, по простоте своей, звали его Выньаминь - отзвонил благодарственный молебен с акафистом за здравие страдальца и мученика за народ, раба божия Иоанна…

На красную горку поехали хомутовцы сеять, а Ивана Павловича выбрали делегатом на первый губернский земельный съезд.

Поздней осенью вернулся Капустин в родное село, навербовал по волости полторы сотни красногвардейцев и повел их на казаков. С этих пор он так и не слазил с седла: воевал с казаками, воевал с чехами, мотался по Заволжью с широкими полномочиями от губисполкома - сколачивал первые комбеды и народные суды, делил землю и крестил солдаткам ребятишек, проводил мобилизацию в Красную Армию и организовывал первые большевистские ячейки и наконец теперь ворочал всем уездом.

В стороне от тракта, за лесами, за болотами, проживало Урайкино село: мордва, чуваши, трава дикая. В лесах - развалины раскольничьих скитов, пчельники, зверье. Жили в скитах столетние старцы; древнего литья певучие колокола вызванивали из ада души разбойников. Вокруг села урочищ стародавних немало: тут клык сожженного грозой дуба - старое становище разбойничье; там Разин яр - богатые клады есть, сказывают старики, да поднять их мудрено. У тех же стариков на памяти церковь урайкинская выстроена, прежде березе молились. Дремало Урайкино в сонной одури, в густе мыка коровьего, в петушиных криках. Избы топились по-черному; жива еще здесь была лучина; сучок и лыко употреблялись вместо гвоздя; холсты, пестрядину, рядно и дерюжину жители выделывали сами; властей второй год не знали и за всеми советами обращались к выжившему из ума попу Силантию; проходила трактом война, революция, продотряды, но сюда никто не заглядывал, так как значилось Урайкино на карте селом Дурасовым, по имени давно умершего помещика, а села Дурасова никто и слыхом не слыхал. Земля - неудобь, песок, глина, мочажина. Редкая семья ржанину досыта ела, больше на картошке сидели. Лошаденки были вислоухие, маленькие, как мыши. Сохи дедовы… Работали мужики в большие дни, по великому обещанию, а то все на печках валялись, в затылках скребли, чадили едучим куревом, шатались из избы в избу, разговоры разговаривали неприподъемные, угарные, как русская лень. Зато чугунку урайкинцы варили!.. Проезжай все царства и республики, а такой не найдешь. Хватишь ковшик урайкинской чугунки и не отличишь пенька от матери родной. По праздникам надевали мужики цветные радошные рубашки, после обедни люто напивались и дрались, сноровя сперва разодрать друг на друге рубашки, а потом - и по рылам. Под веселую руку баб колотили, свято чтя пословицу: "Жена без грозы хуже козы". В долгие, как Иродовы веки, деревенские ночи бабы терпеливо ублажали мужей; вскакивали бабы до зари и дотемна мотались по дому, и в поле и в лес шли и ехали; всякую работу через коленку гнули крутогрудые, налитые бабы, бурестой, трава дикая… В писаные лапти подобутое, лыком подпоясанное, плутало Урайкино в лесах да болотах.

Прислонилась задом к лесу Вязовка, раскольничье село толку спасова согласия. Чудно жили, не люди, а какое-то вылюдье. Звались братцами, ни царю, ни революции ни одного солдата не дали. Жили ровненько; замков и запоров не знали; народ все был самостоятельный. На много верст кругом славилось село своей исключительной честностью. Старики рассказывали: заедет, бывало, в Вязовку торгаш - покупай, меняй, чего твоей душе угодно. Денежный ты человек - плати, скудный - и скудному отказу нет: вынет торгаш из кисета уголек, у хозяина на столбе воротнем отметочку засечет: "Столько-то за тобой, добрый человек, будут деньги - готовь к покрову, не будут - подожду".

Старые времена, старые дела…

Хомутовская волость, проводив белых, на пашню кинулась - поднимали степь под яровину, перепахивали и засеивали баб. С покрова до Михайлова дня деньки держались холодные и ясные, как стекло, на току хоть блоху дави, самое для молотьбы время. Деревня спала не разуваясь и с первыми петухами бежала на гумна, торопливо крестилась на занимавшийся восход, на работу валилась дружно - поту утереть некогда. Прожорливые молотилки полным ртом жевали снопы, только полога подставляй. Дробно драдракали цепы, ошалело кружились взмыленные лошади, гикали охрипшие гонялыцики, скрипели сытые воза.

Обмолотилась деревня, в жарко-нажаркой бане косточки распарила, хлебнула самогону ковш, и усталости как не бывало.

Зашумели свадьбы.

Только и разговоров, что про посиделки, вечорки, смотрины. Там жених с товарищами двумя тройками к невесте на девишник поехал, там - большой запой, гостей полны столы; на столах, по заведенному издревле обычаю, лапша со свининой, сальники, курники, пироги. Невеста со словом приветливым обносит гостей. Зевластые бабы бойко рюмочки пригубливают. Девки величают толстую сваху:

Чего наша сваха
Бела и румяна,
Бела и румяна,
Еще черноброва.
Только нашей свахе
При городе жити,
Торгом торговати
Кумачом-китайкой.

Величают жениха с невестой, отца с матерью, дядьев, деверьев, всю родню. За песни щедро сыплются похвалы и скупо - деньги. Вьются шелковые ленты в девичьих косах, высокие голоса рубят:

На Ванюше шапочка осистая,
пушистая…
Наперед она на весистая…
Спереди ему очей не видать…
Э-эх, да сзаду плечей не видать…

Метет шалой бабий визг, вяжется пьяный плетень разговора.

Спозаранок жениховы посланные скакали к невесте с повестью.

В окна кнутовищем:

- Подавайте невесту, жених скучает.

- Не торопите, купцы, не торопите.

- Все глаза проглядели.

- Собирай, сватушка, собирай.

Невеста с утра вопила в голос. Подруги с уговорами да прибаутками расплетали, чесали косыньку девичью.

А там - чу - и поезжане ко двору подкатили: с боем выкупали ворота, выкупали косу, дружка разрезал хлебы, меняя половинки, нареченные с земным поклоном принимали родительское благословенье, и все, помолившись, шумно выходили на двор, где кони, кося искрометным глазом, нетерпеливо переступали, тревожа бубенцы и колокольца. Дружка с иконами обходил поезд.

- Ну, поезжане, кто с нами - садись в сани, а кто не с нами - отходи прочь!

Гремел воротний болт.

- Трогай… С богом.

Тройка уносила свадебный поезд. От венца ехали к молодому.

Свекор с свекровью, наряженные в вывороченные тулупы, встречали молодых в воротах и щедро обсыпали хмелем и житом, чтоб богато и весело жили, поили молодых молоком, чтоб дети были у них не черные, а белые.

На пороге молодых встречала коренная сваха, чарочки им наливала через край и приговаривала:

- Столько бы вам сынков, сколько в лесу пеньков… Да столько бы дочек, сколько в болоте кочек… Перину-то в двое рук взбивали, уж так взбили, так взбили…

С утра готов горной стол.

На улицах свадебное катанье - под дугой бубенцы, в гриве ленты переливались радугой. В лентах, в линючих бумажных цветах - орущее, ревущее, визжащее… Глиняные горшки били, орехи и пряники ребятишкам разбрасывали - молодым на счастье. Осатаневшие бабы, высоко задирая юбки и размахивая сорванными с голов платками, плясали и орали срамные песни.

Вечером всем аулом ехали к молодой на яичницу. А там, глядишь, и разгонные щи недалеки…

На Михайлов день Хомутово проскакали двое верховых - Карпуха Хохлёнков и Танёк-Пронёк, - то капустинские ребята воротились по домам. Как раз старики от обедни шли и переговаривались:

- Наши башибузуки явились.

- Лебеда-лабуда, крапива, полынь горькая… Хороших людей на войне убивает, а на таких псов и пропаду нет.

- Наведать надо… Ведь он, Пронька-то, сукин сын, крестник мой.

Хохлёнков проскакал нижний прогон и круто осадил перед своим двором: лошадь с разбегу легонько ткнулась вспененной мордой в ворота, отороченные жестяными пряниками. Калитка была расхлебянена, по двору ветер гонял курчонок и разбрыленное сено. Заметалось сердце в Карпухе. Горячую лошадь под навес к сохе пристегнул, сам в избу. С кровати из-под кучи тряпья стон:

- Кто это?

- Здорово ли живете?

- Карпуша…

- Аль не ждала?

- Какое… Господи… - соскочила с постели босая. Придерживая на груди дырявую рубаху, ловила мужнину руку поцеловать.

- Ложись, Фенюшка, куда вскочила… Аль болезнь крутит?

- Не чаяла… Какое… Господи…

Уложил, укрыл жену тулупом, сам на кровать присел. Жена заплакала навзрыд: прорывались горькие жалобы на деверя, на брата, на всю родню - травили, проходу не давали, попрекая тем, что он, Карпуха, у красных служит, хлеб остался в поле неубранным, Лысенка сдохла, последнюю кобылу чехи со двора увели… Огляделся Карп со свету - пуста изба, кошка на шестке южит.

- Самовар где?

- Шурин за долг забрал.

В избу робко, ровно мышата, вшмыгнули пятилетний сын Мишка и дочь Дунька. Одичавшие, грязные и нечесаные, с руками, в кровь изорванными цыпками, они робко подошли к отцу. Он перецеловал их, вышарил в кармане два куска сахару, вывалянного в махорке, - гостинец. Глаза матери были затоплены счастьем. Подвыпил Карпуха, надел новую рубашку, пошел шурина бить.

У плотины на зеленом пригорке торчала косопузая избенка кузнеца Трофима Касьяновича, который уже много лет тому как утонул по пьяному делу в Гатном озере. Осталась после него коротать век с сыном Пронюшкой старая кузнечиха Евдоха. Проньку еще покойный батя к кузнечеству приставил. Пронька - ухарь малый - с утра до ночи в своей кузнице железами гремел, огонь травил, песни орал. А Евдоха первой по селу повитухой слыла и шинкарством занималась по-тихой. В восемнадцатом году напялил Пронька на свои крутые плечи шинель, взял ружье и - пропал. Ждала-ждала Евдоха, под окошечком сидючи, все глаза выплакала… Говаривала старая:

- Увидеть бы соколика хоть одним глазком, тогда и умирать можно.

Пронька приехал и только, господи благослови, вошел в избу, саблю на гвоздь повесил, с матерью за руку поздоровался, - и сейчас же на иконы:

- Мамаша, убери с глаз.

Евдоху так и прострелило.

- Да что ты, Пронюшка?.. Что ты, светик, на образа вызверился?.. Али басурманом стал?

- Убери. Не могу спокойно переносить обмана.

Не было сынка - горе, вернулся - вдвое, ровно подменили его. Евдоха бутылку на стол. Выпил он бутылку и опять:

- Убери.

Евдоха поставила еще бутылку, и эту кувыркнул Пронька.

- А пугала, мамаша, всецело убери, сделай сыну уваженье.

Она не согласна.

Он - за саблю.

Она - караул.

Он - саблей по пугалам.

Она за дверь и - в крик.

Выхватил Пронька из печки горячую головешку да за матерью родной черезо всю улицу, людям на посмешище, бежит и орет во всю рожу:

- Я из тебя выкурю чертей-то..

А она бежит, бежит да оглянется.

- Брось, сынок, брось… Руку-то обожгешь…

Сердце матери… Ну где, где набрать слов, чтоб спеть песнь материнскому сердцу?..

Старуха стояла на своем и гнала сына из дому. Тот не уступал и выпроваживал ее на жительство в баню. Родные навалились на буяна, и оборотилось дело по-хорошему: сын остался жить в избе, и мать осталась в избе, а передний угол шалью занавесила. У сына сердце покойно - боги не тревожат, и матери терпимо - отдернет занавеску, помолится и опять скроет лики пречистые.

На собрании выбирали совет.

- Савела Зеленова пиши.

- Нет, у меня домашность, - отбивался Савел.

- У всех домашность, просим.

- Коего лешева? Вали, вали…

- Согласу моего нет.

- Не жмись, кум, надо.

Утакали Зеленова.

- Лупана пиши.

Лупан дурачком прикидывался:

- Перекрестись, какой из меня советчик?… Считать до десятку умею…

- Эка выворотил бесстыжу рожу!..

- Вали, вали, просим.

- По-хорошему надо, старики.

- Пришей кобыле хвост… Лень-то, матушка, допрежде нас родилась…

- Единогласно, пиши, его, дьявола.

И так бились с каждым.

Расходились с собрания, бережно подставляя вопросы Таньку-Проньку:

- Прокофий Трофимович, про свободну торговлю в городе ничего хорошего не слыхать?

- Не соля живем, мука.

- Оно какое дело?.. Пустое дело - гвоздь, а нету гвоздя, садись и плачь.

- Проша, говорил ты вроде притчей: "Ждет нас мировая коммуна". Невдомек, к чему это слово сказано? Не насчет ли отборки хлеба?

- Почему нет советской власти за границей? Али они дурее нас?

Пронька на все вопросы отвечал, как умел.

Наказание Евдохе с сыном, от работы отбился. Спозаранок уходил он в комитет бедноты и дябел там до ночи. А когда выберет вечерок свободный, мать просвещать начнет. Черствая старуха, разные премудрости туго в голову лезли.

- Дурак, наговорил, наговорил, ровно киселя наварил, а есть нечего.

- Плохо вникаешь, мамаша.

- У людей то, у людей сё, а у нас с тобой, чадушко, ничевошеньки. Нынче муки на затевку заняла.

- Ерунда, - говаривал Пронька свое любимое словечко.

- Типун под язык, пес ты лохматый… Последнюю корову со двора сведут, тогда и засвищем во все дыры.

Ночами Евдоха жарко молилась:

- Мати пречистая, вразуми окаянного…

Или подсядет, бывало, на краешек сыновней постели, да и начнет в фартук сморкаться…

- Сынок, образумься… Брось ты революцией заниматься, в года уж вышел, жениться пора, хозяйство хизнуло, кузница тебя ждет… Обо мне, старой, подумай.

- Ерунда, - только и скажет сынок Пронюшка.

Корову свою Пронька назвал Тамарой.

Хомутовская волость второй день рядила ямщика.

Старик Кулаев гонял ямщину лет тридцать из году в год. Выставит, бывало, старикам монопольки лошадиную порцию и - вожжи в руки. В советское время расходу - окромя как писарю сунуть - не требовалось расходу, но и цену подходящую не давали: смета, приказ, порядки, ни на что не похоже.

Облупленным вишневым кнутиком стегал себя старик по смушковым валенкам и, играя белками желтых волчьих глаз, хрипел:

- Ращету нет, пра, ей-богу, ращету нет… Тянусь, будто дело заведено, поперек обычая не хочу лезть… Нынче ковка одна чего стоит? Чудаки, прости господи, ей-бо… Дело заведено.

Старика за полы заплатанной суконной поддевки тащили сыновья: Ониска и большак Савёл, оба солдаты действительной службы.

- Аида, тятя, айда… Чего тут гавкать?.. Не хочут, не надо.

Тот еще раз оборачивался из дверей и скалил зубы:

- Дуросветы, едри вашу мать, управители… Корма ныне чего? Ковка? Дело заведено…

Сыновья уводили отца.

Смета отдела управления и наполовину не покрывала того, что загнул Кулаев… Набивался ямщить Прошка Мордовин, да дело-то не дудело - обзаведенье у него было никудышнее и лошаденки немудрящие, а тракт большой - не выгнать Прошке… А Кулаев возьмется, так возьмется, ни от слова, ни от дела не отступится: справа богатая, ездовых лошадей косяк - старинный завод.

Гнали за ним десятника.

Приходил старик в черной злой усмешке, обеими руками стаскивал пудовую шапку, которую носил круглый год; расправлял масленый, в кружок подрубленный волос и спрашивал:

- Удумали?

Писарь пододвигал чернильницу, нацеливаясь строчить договор. Председатель долбил согнутым пальцем папку с надписью: "Целькуляры и приказы свыше" и густо вздыхал:

- Скости, Фокич… Смета, ее, каким боком ни поверни, она все смета… А овса общественного десять мешков тебе наскребем.

Советчики:

- Скости.

- Говори делом.

- Чего ты ломаешься, ровно пряник копеешный? Другой день тебя охаживаем.

- Ровно за язык повешены.

- Смета… Должен ты уважить.

- Овса тебе наскребем, ешь и пачкайся…

Кулаев заряжал понюшкой оплывший, прозеленевший от табака нос и трясся в чихе:

- Не могу… Хоть голову мне рубите на пороге, не могу!

Слово за слово, словом по слову, кнутом по столу.

- Не ращет, мужики… Гону много… Все бьется, ломатся… Ни к чему приступу нет… Нынче одна ковка звякнет в копеечку.

В сенях загремело пустое ведро, сторож-беженец Франц крикнул в дверь:

- Едет… Бешеный едет!

Кто сидел - вскочили. Встал и председатель совета Курбатов, но, спохватившись, сел и, колотя звонком по столу, сказал:

- Прошу соблюдать… Чего вскочили?.. Всецело прошу садиться… Едет, так мимо не проедет, чай не царь.

- Царь не царь, а полцаря есть.

Потянулись к отпотевшим одинарным окнам.

К совету с форсом и ямщицкой удалью подлетела пара взмыленных лошаденок. Из возка, обитого малиновым ковриком, вылез завернутый в оленью доху комиссар Ванякин. И еще увидели из окон мужики - улицей проскакали верховые солдаты ванякинского продотряда.

…За зиму Алексей Савельич Ванякин научился не только телефоном орудовать или пересказывать декреты на самом простом обывательском языке, но кое-чему и другому. И еще он, старый пьяница, переломил себя - пить бросил. На исполкомовской работе тошно показалось, и он кинулся в деревню собирать мужицкий хлеб. Никто не видал, когда он спит, ест. Прискачет - ночь-полночь - и прямо к ямщику: "Закладывай!" - "Куда на ночь глядя, окстись, товарищ, - взмолится ямщик, - лошади заморены, а на кнуте далеко не уедешь". - "Запрягай!" - "Хоть обогрейся, товарищ, бабы вон картошки с салом нажарят, а утром бог даст…" - "Давай запрягай, живо!"

Переобуется, подтянет пояса потуже и поскачет в ночь.

Святками в Старом Буяне он отмочил такую штуку, что весь тракт ахнул. Буянский ямщик Иван-бегом-богатый в волостной съезжей рассказывал:

Назад Дальше