А меня словно бы прорвало: засыпала деда я жалобами! И о Семиполье вспомнила, и о попе своем, на кого в детстве мучилась, - о всех своих притеснителях… Все ведь они на бога уповали, с богом в ладу, как с урядником, жили…
- А, так вот ты как! - заорал старик, ногами затопал. - Вон! Вон из моего дома! У социалистов обучалась? У цареотступников? У еретиков?!
Накинула я одежонку на плечи, хлопнула дверью и ушла до позднего часа. С того дня еще пуще к людям стала присматриваться. Запали в башку мне слова деда… Кто же такие социалисты эти?.. Заодно, вишь, со мной думают, - значит, близкие мне. И долго искала я их, социалистов, еретиков. Да все напрасно!
Потом уже сообразила, что таким напоказ нельзя.
Работать мне приходилось всё больше, а тут приказчик приставать стал. Мысль неотвязная угнетала меня:
"Ужли так, без радости, без проблеска, в нужде тяжкой, всю жизнь проживу?"
И в отчаянии готова была ко всем с вопросом прилипать:
"Как выйти, как выбраться из положения? Люди добрые, укажите!.."
Видела я, что не мне одной, всем вокруг тяжело. Не я одна, все вокруг ищут и не находят, стучатся, и никто им не открывает.
Передо мной тогда, прямо сказать, два только пути было: первый - с собой покончить, второй - разделить с другими, такими же, как я, бездольными, судьбу, что-то вместе придумать, на что-то решиться…
Но на что и как - вот загвоздка…
Наши фабричные всё еще на манер сурков жили: иной раз поворчат, потревожатся, мастеру вслед ругань бросят, а дальше - ни шагу. Иной штрафу опасается, иной на другое, что повыгодней, место трафит, и все как один страшились расчета.
Я уж говорила, что на фабрике сколько-то при работе, а за фабрикой сотни без куска… Каждый день у конторы безработные толкались, умоляли хоть что-нибудь дать им.
- Петлю накинь, в цепи закуй, - только дай работы!..
Где уж тут фабричному голос поднять, на мастера пожаловаться, об участи своей подумать?! Сиди, не дыши, спасибо, что держат…
Прослышала я как-то, что на Васильевском острове собираются рабочие, обсуждают дела свои и никто их будто бы не преследует.
Спросила у Вари, ткачихи-соседки, шустрая была. Засмеялась:
- Поди-ка сунься! Живо угодишь на тигулевку…
Потом, прихмурившись, объяснила:
- Ходят некоторые в отделение Общества… Как бишь его, Общество это?..
Покричала Быстрову, подручному механика, - проходил мимо:
- Яшенька! Слышь-ка… Как это Общество прозывается?..
Поглядел на обеих на нас Быстрое - из себя хмурый был, в глазах вечно холодок таил, - поглядел, ответил:
- Общество русских фабрично-заводских рабочих. А что?
- Да вот девка любопытствует.
Еще раз взглянул на меня, - вспыхнула я, - отвернулся, молча пошел своей дорогой. Потом уж, через день или два, захватив меня у ворот, рассказал обо всем. И узнала я тут, что в Общество записываются целыми заводами - мужчины и женщины; что там, на собраниях, говорят о нуждах рабочих, читают книжки, спорят.
Но самое важное узнала я - этого было мне за глаза довольно: главным у них - священник Гапон.
"Поп! Что ж от попа путного быть может?.."
В сто первый раз стало у меня на пути обличье деревенского попа, озорного да пьяного.
"Ну, уж бог с ним, и с Обществом!.."
А тоска грызла бедную мою голову, и все чаще стала я по ночам покрикивать, сны всякие меня мучили, работа вон из рук валилась.
Но тут вскоре произошло со мною такое, что… еле оправилась я.
БЕДА
Прихватил меня однажды приказчик на складе, облапил и ну кости ломать! Сильный был, дьявол, звериною силой, а людей вокруг, как на грех, никого… Я в крик да в рев, а он совсем бешеный… На прощанье целковый мне в руку. Взяла я, не помня себя, а как вышла во двор - невзвидела белого света. Целковый тот Кузьмина швырком в бурьян, сама наземь - и ну вопить. Все еще жил в сердце у меня Васята, и не за себя, за него рвалась душа моя в клочья.
Сбежались на крик мой, один за другим, люди, а во мне, как под ножом в больнице, никакого стыда: на голос всем о сраме своем кричу.
Дальше да больше - полдвора, вижу, в людях. Бабы округ меня возятся, мужчины дежурного зовут, требуют протокола. Инженер прибежал.
- Тише! - кричит. - Расходись…
А сам, поганый, на меня пялится. Из-за слез поймала я склизкий его глаз.
- Тише, ребята!..
А где там "тише". Гудят вокруг люди, приказчика на чем свет клянут, кулаками в небо сучат.
И явилась Варвара, ткачиха, взобралась на ворох хлопка, орет:
- Убить его, зверя! Седьмую портит…
С кулаками толпа вся - к конторе. Слышу свистки полицейских, бегут отовсюду прислужники хозяйские.
Подошел ко мне парень, подмастерье механика, Быстров тот.
- Нельзя вам тут… - говорит ласково. - Не обессудьте проводить вас отсюда…
Уцепилась я за него, как утопленница, да ни с места, причитаю свое.
Кое-как приподнял он меня, к воротам отвел, извозчика крикнул. Вертелась земля в глазах, и било меня всю в студеной икоте.
У дома отпустил Быстров извозчика, пособил мне на ноги стать.
- Ничего, - говорит, - товарищ!..
Как ни горько мне было, но услышала я это слово - товарищ, и будто зарница полыхнула во мне.
- Спасибо, спасибо!
Припала я к парню, плачу навзрыд, руки ему, как дурочка, целую, причитаю:
- Спасибо, Васенька, Вася, Васята!..
А и впрямь величали его так, потом уж узнала.
С час просидела одна за воротами, пока в ум не вошла. Буран зачинался, снега́ с неба сыпались.
Дедушка мой второй день прихварывал, на фабрике не был. Думала - спит, а он у икон на коленях ползал… Молчком к себе в угол забралась я, лежу, слушаю. И слышу слова такие:
- Помилуй мя, господи, по велице милости твоея… При-иди ко мне, окаянному, склонись ко сердцу мому, усыпи боли мои. Помилуй, помилуй, помилуй…
Ночь была, тишина кругом, как в гробу.
- Помилуй, помилуй, помилуй…
И жутко, и гадко, и злобно мне стало: к кому взывает, на кого уповает, кто там над ним, стариком, в карауле?.. А дед свое:
- Немощен, господи, дух мой… Хожу по земле, раб твой, темный от скорби… Помилуй, помилуй, помилуй!
Чувствую я - клокочет во мне злющий-презлющий смех, как бес. Я рукою за рот ухватилась, в подушку - зубами, а смех все сильнее - клубится в груди, под самым сердцем… И не вынесла, вскочила с постели я, свернулась лисицей, с визгом хохотать принялась. Хохотала и плакала, словно в волне какой, захлебнувшись, барахталась.
Испугала я деда. Закрестил он меня, задрожал бороденкой, водой в меня брызжет.
- Помилуй, помилуй!..
НА ШАГ ОТ СМЕРТИ
Наутро, сказавшись больною, проводила я деда, а двери скорее на крюк. Хожу по горнице, как тень в непогоду. Скрипнет ли половица, крикнет ли кто в коридоре, схолодею вся до липкого пота. А забылась на час, прикорнув на лавчонке, вовсе душа заметалась во мне, и причудилось: стоит на пороге Васята, бороденка всклокочена, из глаз слезы ручьем.
- Груня! - говорит. - Грунюшка…
Хмычет хлипко Васята да ближе ко мне, шаг за шагом, псом побитым:
- Прикрой живот свой, живот!..
Толкнула я в грудь ему, вскочила на лавке, гляжу на себя - одеться с утра позабыла.
Принялась вздевать я чулки, юбчонку, и тошно мне себя касаться, как к заразе какой.
Вдруг застыла я при мысли, что завтра, через день ли, через два ли, придется опять на люди идти, начинать все сначала. И опять, как с месяц назад, - только не робко, а как гостья богатая, - постучала ко мне смерть:
"Вон он, крючок-то, бечева в углу!.."
Но… чудное дело! Бечеву я сыскала и петлю смастерила, а на крюк глаз поднять не могу. Прошла к постели, осела, сижу. Сижу, и видится мне, как буду лежать в гробу я, как сложат мне руки на груди и каким лицо у меня станет - белым да скорбным…
И принялась я плакать. Плакала о себе, как о ком-то чужом, перебирала в памяти все дни, все дела, все мытарства Груняшки, сироты круглой.
Застучали в дверь.
"Дед".
Молча вошел старик, зорко окинул горенку, про себя хмыкнул.
Как сейчас помню: стояла я, прижавшись к кровати, вся исходила дрожью, а старик, не крестясь, - в первый раз, входя, не крестился, - подошел к столу, суетливо сдунул соринки.
- И-ах, лежебока, целый день сидела, со стола не убрала. Полы-то, полы! И печь холодная…
Говорил так бранчливо, а в голосе - ржа, и глаза на меня не глядят.
- Без обеда осталась? Да и ах ты, дурашенька!.. Вот, поешь тут… Припас кое-что… Ситник, видишь? Колбаса краковская, с перцем… А это что? Почто бечеву-то на крюк? Умная голова! Кто же белье в избе сушит… Тебе бы на чердак, на чердак снести, на мороз-от белье-то…
И, ко мне в лицо заглянув, голосом новым:
- Сядь-ка сюда!..
Сам - на постель, руку на плечо мне:
- Слышь, Груняха, дело какое: забастовка у нас… Вся фабрика стала!..
- То есть как это стала? - вскинулась к деду я. - Почему такое?
- Известно почему!.. Прибавки просят… Расчет правильный чтоб… Штрафы поскинуть… Обыски прочь… Сокращенье рабочего дня…
Проглотил старик слюну и дальше:
- А этого, слышишь, диколома этого, приказчика… убрать в одночасье требуют, чтоб и духу его не было… Пунктом проставлено, неукоснительно…
Посмелей заглянула в глаза старику я, вижу: близкие, родные!
- Ужели… поднялись?..
- Все, внучка, все!
- И этот, как его, Опарин Ванятка?
Был такой во дворе, на складах у нас, юла и угодник, забитый вовсе.
- И он, а то как же? Коль лед пошел, всем льдинкам плыть…
- А что же дальше-то будет?
Сразу о себе позабыла я, и до полночи говорили мы с дедом, о людях тревожились.
СООБЩА НИЧТО НЕ СТРАШНО
Нет такого у человека горя, чтоб оно не растопилось в тревоге, в борьбе, в горе общем.
С вечера думалось мне, что вовек не посмею выйти на люди, а утро пришло, потянуло к ним без оглядки.
- Идем, идем… - одобрил и дед. - Узнаем по крайности, что и как!..
Шли мы вовсю, но, завидев вдали у фабричных ворот толпу, запнулась я.
- Ты чего?
Покосился дед, понял меня, рукой махнул.
- Вот-то дура! Не купецкая дочь - на себя все глядишься… Эвон, чего у ворот, смотри!..
Стыдно мне стало, побыстрее пошли, и сразу, как только воткнулись в толпу, спокойно за себя мне стало. Да уж и некогда было глядеть на себя.
- Это кто говорит-то? - спросила соседа я, указав на оратора: взобрался на скамью у самых ворот.
Сосед - в картузе с козырьком подгрызанным - узнал, руку пожал мне "Аграфене Петровне". Объяснил:
- Гришка Подморов речь держит, из трепальной, знаешь?..
А Подморов выкрикивал густо да злобно, распекал будто кого:
- Не уступим чертям! Стоять так стоить! Будет, потерпель на скамью Варвара, ткачиха, и с удивленьем слушала я знакомую бабу: та и не та, каи!
На место его взобралаская-то новая… Да и все вокруг новые, пораспрямились как-то, зацвели.
- Товарищи! - говорила Варвара. - Мы шлем депутацию на бумагопрядильню Штиглица и к другим тоже… Пусть присоединяются! Сообща ничто не страшно! Сообща одолеем! Так говорю?..
- Так, так!.. Верно!.. - ревели вокруг, и я не сдержалась, подняла свой голос:
- Чего требуем?..
Варвара услышала.
- Восемь часов! - начала она зычно выкладывать. - Отмена ночных! Отмена сверхурочных! Повышение оплаты! Полная плата за время болезни…
Люди подхватывали каждое слово, точно в мяч играли:
- Так! Верно!
Иные заливались ребячьим смехом, подталкивали друг дружку: вот, мол, как у нас!
- Не больно ли много?.. - раздался вдруг возглас. И все повернули на голос головы, зашикали дружно:
- Эй, помолчи там!..
А Варвара прибауткой - свое:
- Проси больше, купцам горше!..
- Правильно!.. - грохнули в передних рядах, заулыбались, задвигались.
В эту минуту поднялся подле Варвары человек из чужих, в пиджаке с отворотами. Вскинул он руки и начал:
- Товарищи! Социал-демократы готовы вместе с вами на борьбу, на смерть!..
При первых же словах человека этого взыграло у меня под сердцем.
"Так вот они, социалисты, еретики…"
А человек продолжал:
- Товарищи! Вы не одни… Позавчера на Путиловском объявлена забастовка. Рабочие требуют возвращения уволенных… Мы, социал-демократы…
Он не закончил.
От заборов с воплями ринулись подростки:
- Полиция!..
В толпе забурлило, а я, как шальная, челноком - к воротам: хотела вблизи увидать "социалиста, еретика"… Столько искала!..
Но люди хлынули от ворот, еле на ногах устояла я. Социал-демократ пропал, и мы, как горох, в разные стороны.
- Спокойней, спокойней! - командовал кто-то.
- Из Общества человек! - пояснил мне сосед, указав в сторону голоса.
Первый раз в жизни, возвращаясь домой на покой, чувствовала я себя как бы на корабле в море: двигаюсь вместе с другими, идем на всех парусах в новый, светлый край.
И главное, не одна я! Нас много, нас столько, что вот могли бы запрудить весь Невский, опрокинуть дворцы, обратить в бегство всех расфранченных господ и… Но еще не знала я, что могли бы мы сделать в завершенье всего.
Дедушка вечером по-обычному ползал у икон, причитал что-то свое о небесном, а мне было и сумно и тревожно, но от прежней горечи след простыл.
Ложась спать, сказала я деду, чтобы быть по душе ему:
- В это воскресенье почищу вам Спаса…
Так бы, может, и сделала, да случилось в воскресенье такое, что не то что об иконах - о всем своем прошлом забыла я: сызнова в муках на свет рождалась, с тысячами единоутробных вступала на путь новый.
К ЦАРЮ С ГРАМОТОЙ
Много лет прошло с тех памятных дней, а и теперь вижу, какие тогда были мы безглазые.
Как тулово без головы: сил-то в нас много, и чуяли правду где-то, а где - не видели. Так, зажмурившись, шли мы вперед, без разбору, как ноги несли.
Шестого января вечером дед мой, покончив с молитвой, не лег, как обычно, в постель, а присел у стола и начал:
- Груня! Сорок лет с фабрики на фабрику мыкался я… Искал все, где лучше… Насмотрелся дотемна в очах, понатерпелся до ломи в костях… А лучшего не нашел!.. Видел людей я всяких, видел заводчиков многих: буйных и хитрых, хитрых, как змеи… И вот говорю: все они, черти, на один манер, и дух их признаю за десять верст!..
Говорил старый долго, а кончил ничем: принялся высчитывать, сколько теперь, если дадут нам восемь часов, должны вернуть нам за лишки в давнее время.
И, помолчав:
- Наши завтра гуртом идут на собрание энто… Царю грамоту вырабатывать будем… А ты… не ходи!.. Бог ее знает, что станется… Не бабье то дело!..
Смолчала я деду, а на другой день, только-только стемнело, хвост в зубы - и айда!..
Дом двухэтажный. От дверей вдоль улицы лентою люди: и чужие и наши. Прилипла к одной артели я. Слышу, говорят:
- А почто пришли? Нам студентов, курсисток не надо!..
- Голову только морочат!..
Вижу - двое в сторонке: он в пальтишке, в рваной фуражке, она - под платочком, глаза у обоих не наши - больно смышленые.
- Ай вам места жалко? - говорит та, чужая, бойко.
- Не жалко, а только от вас, социалов, беда одна!..
Вот оно что… Придвинулась я ближе к тем двум, локоть об локоть стою, не дышу.
- Молодушка! - говорит мне тот, что в фуражке. - Что тут такое?..
"Ну, чего притворяешься?" - подумала я и - вслух:
- Нешто не знаете? Царю составляют грамоту… Насчет правов!..
- Царю? - вмешалась девица, посдвинув платочек. - О правах?.. Их-хо! права-то не просят, права добывают… своими руками!..
Но тут задвигались вокруг люди.
- Входи!..
Впихнулись и мы. Я от парочки той ни на шаг, как магнитом тянуло. Теснота, давка! Духота такая, хоть топор вешай. Барышня в платочке взобралась у стены на скамейку, парень ее - подле, внизу. Слушаем, ждем, затаив дыханье. Ах, как весело быть с людьми, со своими вместе, плечо в плечо, локоть об локоть: тут хоть смерть!..
Вышел человек на подмостки. Нет, не поп! Поп при рясе, а этот в поддевке, и легче мне стало.
Начал:
- Братцы, сестры! Зачитаю прошение к самому царю. Станем перед ним на колена, будем рыдать и плакать… Братцы, слушайте…
Народ в один голос:
- Читай, читай…
А у той, что за моей спиной, глаза в огне, и зубами вцепилась в губы.
- "Государь! - начал человек. - Мы, рабочие, наши жены и дети пришли к тебе искать правды, защиты…"
- Нет у царя правды! - шепчут у меня за спиной. Оглянулась я: она!..
Человек в поддевке зычно зачитывал, люди молчали, иные плакали. Лица - как на молитве в церкви. Меня подняло, словно пушинку: чую, свербят от слез и мои глаза. Оттого с досадой бросила я той паре, чужой, неспокойной:
- Тише!
Девушка под платочком повела глазами, глаза в слезах, только сразу же видно, что слезы у нее от иного. И дивно и жутко мне за нее!
Кто-то в конце предложил добавить:
- И чтобы войну поскорее кончали…
А за спиной у меня девичий голос, уже криком:
- И чтобы - свободу! Царя ограничить!
Ох, что только поднялось тут вокруг!
Сразу в сто глоток:
- Кто там такое?..
- Кто супротив царя?!
- Давай эту супостатку!
Закипело вокруг, как в котле над огнем. Сорвала я деваху со скамьи и ну напирать, спиной ее от людей затираю. Выбрались из гущи мы кое-как под небо, а там - тьма, зги не видать. Не помня себя, волоку девицу дальше по улице, а за нами рычат, как звери из клетки.
- Ну пошто же так? - говорю я барышне. - Ведь убить могли…
А она молчит. Пригляделась я - все лицо в слезах. Говорит, губами, как дитя, шлепает:
- Пусть бы убили…
Довела я Наташу (так звали девицу) к двери ее дома, а она меня просит:
- Зайдите, товарищ… Мне так тяжело… Вы ведь работница?
Вот тут и пошло. Начались мои роды. А бабушкой-повитухой при мне она была, Наташа, курсистка.
Комната у нее крошечная, а в углу - пианино, и книги кругом.
- Слушайте, Груня! - говорила мне хозяйка. - Они там просят царя освободить борцов за свободу… А ведь это мы!.. Я уже вот отведала тюрьмы и завтра, может, снова под замок… А они… на меня… как чужие!
И пошла и пошла. Стало мне страшно от слов, от правды ее, будто стою я на тоненьком льду, а подо мною - глубь безо дна.
- Кто такой царь? Царь - первый помещик! Правительство царское у дворян перекупило крестьян… Царь - первый чиновник среди чиновников! Царь - главный капиталист между капиталистами… И к нему идти? Его просить?!
Под конец услышала я совсем жуткое:
- Они пойдут, а их шашками встретят!
- Что вы, барышня! Как можно? Мирно пойдут…
- Не может быть мира у народа с царем!
Всю дорогу к себе была я как безумная. Что-то душило меня, спирало горло. "Их встретят шашками! Шашками - наших?! Варвару, деда, Быстрова, всех, всех…"
Голова пылала. Кругом, как в ямище, черно, зябко, и ни души кругом.
Ударить бы в колокол, поднять весь город: