* * *
– Скажите, пожалуйста, где здесь магазин?
– Магазин? Да вон он…
Молодая женщина остановилась и некоторое время смотрела вслед Глорскому. Потом к ней подошла другая, постарше, и они стали оживленно обсуждать странный факт: среди белого дня, без машины, без вещей на улице появился незнакомый человек.
Станица состояла из одной улицы. Почти одинаковые большие дома из тесаного камня, обсаженные яблонями, одинаковые огороды, замкнувшие в свой четырехугольник постройки и виноградники, одинаковые стожки сена, везде пустынно. Одной своей стороной – садами – улица упиралась в ручей, другой выходила на широкую каменистую дорогу, постепенно превращавшуюся в подножие гор, и от этого горы казались очень близкими, почти нависшими над станицей синими лбами с короткой стрижкой темных волос. Даже яркое предвечернее солнце, бившее прямо в горы, не могло высветлить их. А может быть, это уже с той стороны по-пластунски подползли ночные тени.
Молодой, видно только что родившийся, ручеек весело скакал по камням вниз к своему старшему брату; высоко повисший над ним мостик из узких дощечек, которые от шагов со скрипом поднимались и опускались, как клавиши рояля; тишина; густое, почти ощутимое, дрожащее впереди марево, похожее на огромную, вылезшую из моря и повисшую над станицей медузу…
В магазине пусто и прохладно. Нет даже продавца. На полках обычный сельский набор: хлеб, водка, селедка, конфеты, сапоги, рыбные консервы, дешевая парфюмерия, керосин в помятом бидоне, детский трехколесный велосипед, женское белье…
– Хозяйка!
Из-за занавески вышла моложавая продавщица с подкрашенными губами, удивленно посмотрела.
– Здравствуйте.
– День добрый.
– Икры нету?
– Есть.
– Я имею в виду красную.
Улыбка. Красивые губы. Пожалуй, лет тридцать пять.
– Издалека?
– Туристы.
– Ну, наконец-то и до нас добрались.
– А что, не бывает?
– Нет.
– Обходят?
– Объезжают. Море недалеко. Не терпится. Что будете брать?
– А что у вас есть хорошенького?
– Что на прилавке.
– А под прилавком?
– Мыши.
– Вы молодеете, когда улыбаетесь.
Продавщица засмеялась.
– Ну и хитрый народ туристы.
На прилавке появилась банка "Сайры" и колбаса твердого копчения.
– Может, и коньячок найдется?
– Мы свой пьем.
– Ого! Можно узнать рецепт?
– Водка и выдержанное в дубовых бочках вино.
– И у вас есть?
– Конечно. Дома.
– Мы придем к вам домой.
– У меня муж ревнивый.
– Тогда приходите к нам.
– А где вы остановились?
– У Василия Петровича. В саду.
– Тоже нашли где. Это он вас сам затащил?
– Сам. А что, плохой мужик?
– Да нет… так. Любит выпить за чужой счет.
– А вы?
– Я сама угощаю.
– Ну приходите к нам, угостите коньячком. Придете?
– Приду.
– Можете взять подругу. У вас есть?
– Конечно.
Глорский взял водки, консервов, колбасы, селедки, но уходить не хотелось. Продавщице тоже, видно, не хотелось, чтобы он уходил.
– А у нас позавчера самолет разбился. Не видели?
– Нет.
– Народу убилось – ужас. Петька, сын вашего Василь Петровича, рассказывал.
– Откуда он знает?
– Петька-то? Да он везде поспевает. Машина у него что собственная. Целыми сутками рыщет по горам. Все тянет к себе. Даже с самолета дюраль привез. Говорит, уборную дюралью обошью, как серебряная, говорит, будет. Рассказывал, совсем мало кто жив остался. И летчики побились и буфетчица.
– Так придете?
– Приду.
– С подругой?
– С подругой.
– Поклянитесь.
– Клянусь.
– До вечера.
– До вечера.
Глорский пошел к двери, потом вернулся.
– Да, а как вас зовут?
– Это так уж важно?
– В принципе, конечно, нет.
– Вот видите.
– А все-таки?
– Редкое имя.
– Ничего. Мы привычные.
– Гера.
– Гера… Гм… В такой глуши – и Гера… И вдобавок ко всему у меня уже есть одна Гера.
– Вот видите, вам везет на Гер.
– Мне вообще везет.
– В рубашке родились.
– Наверно. Так до вечера.
– До вечера.
Глорский вышел на крыльцо. Да, это были тени. Они уже окутали вершины гор и ползли в долину, подбирая солнечный свет темными бархатными губами.
ГЕРА
На верхней губе у нее были усики, и от этого ее лицо казалось смуглым, хотя Гера была бледной. Худой и бледной, как только что вылезший на прогалине еще нераскрывшийся стебелек мартовского раннего подснежника. Она болела какой-то редкой болезнью, и с каждым годом ей становилось все хуже и хуже. Глорский знал ее давно, когда она была еще совсем молоденькой, когда она только что приехала после окончания факультета журналистики в редакцию областной газеты заведовать отделом литературы. Он тогда принес свой рассказ, но старого завотделом, у которого с Глорским сложились хорошие отношения, уже не было. Вместо него сидела совсем молоденькая девушка: круглолицая, полненькая, курносая, ужасно самоуверенная. Она громила чей-то стих по телефону и одновременно листала толстую рукопись, явно графоманскую (пожелтевшая бумага, старческий дрожащий почерк). Борис дождался, пока она кончит разговаривать, представился, отдал рассказ и сказал, что зайдет через недельку.
– Зачем через недельку? – явно рисуясь своей оперативностью, перебила Гера. – Я сейчас.
Она пробежала рассказ и вернула его.
– Нет, не подходит.
– Это почему же? – удивился Глорский.
– Мысль сформулирована очень нечетко, действие развивается вяло, образы размыты. И вообще… Что вы хотели сказать своим рассказом? Что у нас непрочные семьи? Жена изменяет мужу, а вы лишь посмеиваетесь. Где ваша четкая авторская позиция? Или, может, вы одобряете ее действия?
– Одобряю.
– Ну, знаете ли…
– А что, так не бывает?
– Мало ли что бывает, так это все тащить в литературу?
– Тащить.
– Ну, знаете ли…
Это было ее любимое выражение: "Ну, знаете ли…"
– Вот вы подрастете, (Глорский с удовольствием увидел, что попал в точку. Глаза ее зло сверкнули.) повзрослеете, может быть, выйдете замуж, (он нарочно ввернул это "может быть") попадется вам муж дурак и хам, пойдут у вас дети…
– Ну, знаете ли вы… Я вас попрошу…
– Что здесь такого? Ничего страшного нет, если у женщины пошли дети. Да… И встретится вам хороший человек, молодой, умный, образованный. В общем, тот, который вам снился в девятом классе. Что вы сделаете?
– Я буду верной женой и матерью. Вот что я сделаю, товарищ, как вас…
– Глорский, – любезно подсказал Борис.
– Потому что, к вашему сведению, товарищ Глорский, существует мораль.
– Вот как. По-вашему, жить с нелюбимым человеком – это морально, а с любимым – нет?
– Не занимайтесь демагогией. Нет, ваш рассказ вреден во всех смыслах: и в идейном, и в моральном, и в воспитательном.
– По-вашему, тот, кто прочитает мой рассказ, сразу же побежит изменять своему мужу? А по-моему, еще раз задумается перед тем, как выйти замуж или жениться.
– Ну это по-вашему. До свиданья. Мне некогда заниматься дискуссиями на общие темы.
Потом, много лет спустя, когда она вышла замуж, заболела и стала такой, как сейчас, он любил подсмеиваться над ней, вспоминая этот разговор.
– Вот видишь, если бы ты продолжила тогда дискуссию на общую тему, ты бы не вышла за него замуж.
– Наоборот. Во всем виноват твой рассказ. Когда меня мучает совесть, я вспоминаю героиню и автора, который ее оправдывает. Удивительно вредный рассказ.
У нее была своя машина, и иногда, чаще всего в длинные осенние вечера, когда по окнам в свете фонарей ползли похожие на фосфоресцирующих паучков капли дождя, они созванивались, сразу узнавая друг друга по голосу.
– Добрый вечер.
– Вечер добрый.
– Чем занимаешься?
– Пишу.
– Пишется?
– Не очень А ты чем?
– Так…
Голос у нее был грустный, и он сразу представлял ее всю: в цветном халатике, который был ей когда-то как раз, а сейчас слишком велик и надо еще почти раз обернуть его вокруг себя. Голос тихий, чтобы не услышал сосед, потому что телефон находился в коридоре, а сосед имел привычку потихоньку выходить на лестничную клетку, курить и слушать.
– А где он?
– Не знаю…
– На машине?
– Нет…
– Хочешь встретиться?
– Ага…
Она научила его этому "ага".
– Сейчас выхожу.
– Там же?
– Ага…
Он надевал плащ, проверял, не забыл ли ключи. Потом писал записку: "Буду нескоро" – и по узкой лестнице, пахнущей табаком, борщом, духами и ваксой, выходил на улицу, поднимал воротник. Дождь барабанил по плащу и шляпе, морщил лужи на асфальте. Глорский заходил в гастроном, брал бутылку вина, сто граммов сыра. Раньше, когда ей можно было пить, он бегал по магазинам, отыскивая вино получше, сейчас ему было все равно…
В теплом, уютно рычащем автобусе он доезжал до конечной остановки и опять выходил под холодный, моросящий дождь. Тусклый, мигающий от старости фонарь дневным светом освещал стоящий на обочине белый "Москвич". Он смотрел направо, потом налево, но и уходящее на юг асфальтированное шоссе и расположившиеся перпендикулярно ему улицы, затопленные жидкой грязью, в которой отражались неожиданно яркие в этой темени фонари, были пустынны. Мокрый асфальт, мокрые дома, мокрый фонарь. Он вытирал ноги о траву в кювете, зная, что она следит за ним из темной внутри машины, потом открывал дверцу там, где был руль. За городом он всегда вел машину, потому что ей было тяжело.
– Добрый вечер.
– Вечер добрый.
– Ждешь давно?
– Да нет…
– Все нормально?
– Ага…
Мимо строящейся, похожей на военные развалины бензоколонки, всегда загадочной будки, в которой должен сидеть милиционер, но они никогда не знали, там он или нет, потому что в будке было всегда темно. Мимо бетонного столба с надписью "Граница города" и совершенно не вяжущейся с обстановкой надписью "Добро пожаловать! Приезжайте к нам еще!".
Он сворачивал на так хорошо знакомую дорогу сразу за огромным валуном, лежащим здесь, наверно, еще с ледникового периода. Дорога была плотной, песчаной, с утрамбованной в колею хвоей. На ней никогда не было грязно, даже в сильный дождь, наоборот, в сильный дождь она становилась еще плотнее. Потом едва заметная просека, полянка, на которой он разворачивал машину, чтобы сразу можно в случае чего уехать, но это было излишне. кто заберется в такую глушь, да еще ночью, в дождь…
Он выключал двигатель, свет, и становилось слышно, как шумит в хвое дождь, крупно барабанит с нависших крон на крышу машины. Они одновременно опускали стекла, и внутрь входил запах мокрого соснового леса: земли, пьющей воду травы, грибной прели, набухшей коры, хвои, держащей на каждой иголке по светлой капле, которые были видны даже во тьме.
– Господи, – говорила она, – как хорошо.
Она всегда так говорила: "Господи, как хорошо", в первые годы радостно, потом все грустнее.
Борис пил из горлышка маленькими глотками, а она клала ему голову на плечо. За час, который они проводили вместе, они почти не разговаривали: все было сказано уже давно. Глорский знал ее жизнь с самого начала, она была несложной: послевоенное детство, школа, первая любовь, институт, замужество, разочарование в муже, встреча с ним, с Глорским.
Муж у нее был писатель средней руки, которого она почти сразу же разлюбила. А может, и не любила вовсе, просто в ту пору ей все писатели казались людьми необыкновенными. В первое время они много говорили о нем и вообще о творчестве. Муж почти не пил, был довольно внимательным, много работал, хорошо зарабатывал. Она долго не могла понять, почему его разлюбила. Потом как-то сказала:
– Мне не нравится то, что он пишет.
– Довольно странный повод, чтобы разлюбить.
– Самый распространенный. Он ограниченный человек. Обычно люди маскируют свою ограниченность, носят маску умного человека, а писателю это сделать трудно, почти невозможно: он весь в своих книгах.
– Последняя его книга довольна остра. Во всяком случае, написана честно.
– А он пишет только честно. Он искренен во всем, но что толку в его искренности, если она оставляет равнодушным читателя. Прочел и забыл. У него герои – схемы, изрекают истины. Я уж ему говорила: ну пусть он у тебя хоть раз скажет глупость, совершит… чепуху какую-нибудь, чтобы возненавидела его, рассмеялась, не поверила, заставь ты меня думать, спорить. Почему ты думаешь за меня? Наверно, это и есть талант – заставить читателя думать. Я ненавижу его книги… Они написаны машиной.
– А я кто?
– Ты – конъюнктурщик.
– Но хоть талантливый?
– Ага…
– Спасибо и на том.
– Брось все и напиши хорошую вещь. Почему ты мечешься по стране, халтуришь?
– Набираюсь впечатлений.
– Это все твоя жена.
– При чем здесь жена?
– Ты боишься ее.
– Я? Вот еще…
– Ты боишься, что она скажет тебе однажды одну фразу.
* * *
Палатка уже стояла, но Кутищева не было. Он помогал разгружать машину с сеном. Игорь находился наверху машины и сбрасывал, а хозяева складывали сено в стожок.
– Ого, подкрепление! – сказал Василий Петрович. Он был по-прежнему в холщовой рубашке, подпоясанной нейлоновой веревкой. Со стороны летней кухни доносилось лязганье чугунов и тянуло запахом борща.
Борис положил сетку с продуктами возле палатки, разделся по пояс и тоже стал помогать. Работали дотемна. Старуха включила свет. Хозяйство Василия Петровича было хорошо электрифицировано: мощная лампочка на летней кухне, одна над сараем, где уже мычала недоенная корова, и одна освещала сено и часть сада, очевидно чтобы облегчить охрану собаке.
Потом они пили водку, принесенную Глорским. Старуха налила в огромную миску из не менее огромного закопченного чугуна горячего борща, нарезала "ситничка" собственной выпечки, принесла огурцов, сотового меду.
– Люблю вот так посидеть, покалякать, – говорил дед, открывая большим толстым ножом, очевидно предназначенным для шинкования капусты, консервные банки, купленные Борисом, и с любовью поглядывая на блестевшие в свете лампочки бутылки. – Чужой человек у нас редкость. А со своим что говорить? Все известно. К нам мало кто заходит. Высоко, да и неча делать. Море рядом, все и спешат. Все на машинах, на машинах. А потом назад везут. То захлебнулся, то удар солнечный Самолет целый давеча разбился. Не слыхали? Говорят, почти все полегли. А все от спешки. Лишь бы час выгадать. Вот те и выгадали. А куда спешить-то? Все там успеем належаться. Я вот точно решил дожить до полтораста. Потому что никуда не спешу. Встаю с солнцем – и в горы. Яблоко собираю, гриб, ягоду, траву кошу, дровишки заготовляю али в винограднике вожусь, пчел пасу. Зато ем не то что вы. Видел чугун? Проголодаюсь – могу весь усидеть. И сплю хорошо. А это у человека самое главное – еда да сон. От них все. Ты сколько за ночь просыпаешься?
– Да раза три.
– До шести десятков, больше не протянешь.
– А сколько вам сейчас? – спросил Глорский.
– Семьдесят три. На, пощупай.
Василий Петрович протянул руку. Борис пощупал. Рука была как будто свита из проволоки.
– Вот видишь. И старшой в меня пошел. Говорит, никуда отсюда не уеду. А младшой в городе. Приедет, не хуже вас будет: за ночь раз пять вскочит, кричит во сне. Психованный – слово не скажи. И медку ему посылаем, и винца, и баранинки, а все одно. Приедет, недельки две покрутится – и назад. Скучно тут у вас, говорит. Федализм.
– Феодализм, – поправил сын. От водки он подобрел и стал не таким угрюмым – А мой батя в жизни нигде не был.
– Неужто нигде? – удивился Глорский.
– Нигде. – В голосе старика прозвучала гордость. – И на паровозе не ездил, и на пароходе, и на самолете И радио не слушаю. Брешут все.
– Это ты напрасно, – сказал Петр.
– А зачем?
– Чтобы знать.
– А чего знать-то? Сено как косить? Так я и без них знаю.
– Мало ли что. Что война, может, будет.
– Будет, так меня не спросятся. Бомба сюда не достанет. Да и не на кого ее бросать. Анадысь немцы были, так и не зашли вовсе.
– Сейчас такая бомба, что достанет.
– Не на кого тут бросать, – упорно стоял на своем Василий Петрович. – На ульи, что ли?
– А чьи вы?
– Был колхоз, потом по лесной части передали. Да и тех закрыли в прошлом году. Так что мы сейчас вроде бы сами по себе.
– А машины чьи?
– А вроде бы ничьи.
– Ишь ты, – удивился Кутищев. – И правда, феодализм.
– Машина леспромхоза, – вмешался Петр Васильевич. – Гаража у них нет. Сами и обслуживаем, и содержим. Лишь бы годовой план выполнили. А чего его выполнять? И без машин можно. Как дожди пойдут – ручей лучше автомобиля. Одна бригада валит, другая сплавляет. Место такое. Никто не вмешивается. Все к морю спешат. Море-то оно вот – рядом, а к нам дороги плохие. Раньше, еще когда в колхозе состояли, землю мерили, а сейчас паши сколько хочешь. Горы-то, они большие.
– А на чем же вы пашете?
– Да на тракторах.
– И трактора есть?
Старик мало интересовался борщом. Налегал больше на консервы.
– Уж не помню и когда ел, – пояснил он.
– Что, редко бывают?
– Не, есть-то всегда есть, да деньги у нас не приживаются.
– Денег нет? – опять удивился Кутищев.
– Не держим денег, – охотно отозвался старик. – Деньги – бумага.
– А куда же вы деваете… все… вашу продукцию?
– Вино делаем. Хром. Вино и хром всегда в цене будут. Бочки еще с медом в землю зарываем. Салом кругом зальем и закапываем. Сто лет в сохранности будет. Человек одним медом жить может. Ну, и золотишко кой у кого…
– Ну хватит, – оборвал Петр отца – Разболтались. Завтра рано вставать. Второй выпас еще косить не начинали.
Встал, слегка пошатываясь, спросил мать:
– Постелила?
– Постелила, сынок, постелила.
Из тени деревьев вышла старуха в платье-путеводителе, стала убирать со стола.
– А чего же вы? – спросил Глорский.
– Я уж сыта, сынок, поела.
– Пройдемся, Борь, перед сном? – Кутищев взъерошил свой чубчик. – Много я сегодня выпил…