Билет на балкон - Дубровин Евгений Пантелеевич 9 стр.


Петр Васильевич, когда встал, оказался небольшого роста, но крепкий в плечах, с мускулистыми руками. Всю дорогу он молча шел впереди. Путешественники чувствовали себя неловко. Получалось так, будто они навязывались.

– Воду качаете? – спросил Глорский.

– Да, – коротко бросил Петр Васильевич.

– На ферму, что ли?

– Огороды поливаю.

На этом разговор иссяк, и больше никто его не пытался возобновить.

Вскоре они пришли к большому дому, сложенному из серого камня. Забор тоже был из серого камня.

Петр повертел ручку у калитки, и она сама распахнулась – очевидно, запор был с "секретом". Навстречу им бросилась большая овчарка, но хозяин быстро схватил ее за ошейник и пристегнул к кольцу, болтавшемуся на проволоке. Проволока шла вокруг дома, летней кухни и сарая. Овчарка пробежала по кругу и села возле крыльца.

– Идите за мной, – так же кратко сказал Петр Васильевич.

По тропинке, вьющейся среди винограда, он вывел их в сад. а затем на лужайку с сочной зеленой травой.

– Можете здесь.

– Спасибо.

Петр Васильевич ничего не ответил и ушел. Друзья огляделись. Место было красивое. Метрах в двадцати, скрытый виноградником, клокотал ручей, сильнее, чем обычно, – значит, здесь он уже и каменистей. Каменная, высотой в человеческий рост ограда надежно закрывала сад от скота и постороннего взгляда. В дальнем конце сада стояло два стога сена: один уже полностью подготовленный к зимовке, другой только что заложили. Возле, уткнувшись носом в ограду, находилась новенькая, тщательно вымытая грузовая машина.

– Я схожу в магазин, а ты ставь палатку. Идет?

– Идет.

Глорский взял сетку, вышел через калитку к ручью и немного постоял, удивленный дикой красотой. Русло потока в этом месте образовало множество совершенно ровных, словно нарочно так сделанных человеком террас. Террасы были гладкие, совершенно чистые и располагались друг под другом, похожие на каскад взлетных площадок для вертолетов. Ручей скакал по ним, сердито пенясь и вздымая вверх поток брызг, которые сверкали на солнце, образовывая ломаную радугу. Кое-где террасы имели наклон к берегу, и там стояли небольшие глубокие озерца с темной водой, поросшие редким камышом. Там, очевидно, водилась рыба. По обоим берегам, так же строго последовательно, как террасы, располагались маленькие пляжики с глубоким белым леском, ровные, гладкие, которых не касалась ни человеческая нога, ни копыто животного. Обрывистый, ощетинившийся корнями берег с нависшими над водой деревьями, затем пляжик, опять непроходимые дебри, пляжик… И ни души.

Вот где можно отдыхать месяцами, думал Глорский. Вставать рано утром, вместе с солнцем, купаться в холодном ручье, пить парное молоко, писать на грубо сколоченном деревянном столе в маленькой комнатке с видом на горы… В обед купаться, загорать, ловить самим сплетенной из лески сетью форель и потом смотреть, как жарят ее на огромной, обильно политой подсолнечным маслом сковороде, в тени старых яблонь. А вечером уйти в горы… До самой ночи… Когда станет темным лес и едва различимой тропинка. Возвращаться быстро, почти бежать, оглядываясь по сторонам, прислушиваться к непонятным ночным шорохам. Запыхавшимся, счастливым выбраться к станице и, поужинав горячей картошкой с шипящей салом яичницей, читать далеко за полночь какой-нибудь старый-престарый, обтрепанный, пахнущий валерьянкой и мышами роман про рыцарей, походы, отравленные кинжалы и страстную любовь…

Но вряд ли это когда осуществится, хотя, казалось бы, чего проще: договориться с хозяином и приезжай в отпуск… И денег-то всего уйдет с сотню.

В одном из омутов громко всплеснула рыба. Глорский вздрогнул и по привычке посмотрел на часы, не обнаружил их и вздохнул. Часы были хорошие, с будильником. Тогда были модны часы с будильником. Их купила ему жена в день рождения. Вернее, тогда она еще не была его женой, а лишь невестой. Даже не невестой, а просто так… Они еще не решили, поженятся или нет, потому что им и так было хорошо. Они гуляли по городу, пили пиво в дешевых кафе, целовались под предусмотрительно разбитыми фонарями в темных аллеях парков. Глорский приезжал к ней в город на воскресенье из районного центра, где он работал учителем литературы. Как она стала его женой? И почему именно она? Глорский с удивлением обнаружил, что за восемь лет совместной жизни этот вопрос впервые пришел ему в голову.

РАЯ

В селе вокруг Глорского сама собой образовалась группа. Что-то наподобие литературного кружка. Собирались по вечерам, в основном в субботу, у Глорского на квартире. Он снимал небольшую комнатку на окраине поселка у одной довольно странной пожилой четы. Хозяином домика был Степан Степанович, маленький человечек с плутоватым лицом и большим красным носом. Когда Степан Степанович надевал свои бесформенные брюки и большую клетчатую кепку, то становился очень похожим на клоуна из посредственного цирка. Сходство довершало еще то, что Степан Степанович считал себя очень остроумным, хитрым человеком и на этом основании никогда не отвечал прямо на вопрос, а все чего-то хитрил, уходил в сторону и загадочно подмигивал. Супруга же его, наоборот, была женщиной категорического характера, называла своего мужа шутом и глубоко презирала его, как человека легкомысленного, бездельника и мота. Она имела на это все основания, так как Степан Степанович, в прошлом работавший на вредном производстве, хотя и всего-то каким-то заготовителем, с пятидесяти лет находился на пенсии, целыми днями ничего не делал, шатался по поселку, собирал невероятно глупые слухи и потом доводил ими свою супругу, несмотря на опасность этого занятия, так как Варвара Михайловна, в отличие от Степана Степановича, была женщиной крупных габаритов и, что самое скверное, не обладала чувством юмора, а потому в ответ на свои загадочные штучки Степан Степанович нередко получал вполне материальные увесистые оплеухи.

Публика, которая собиралась в доме Степана Степановича, была самая разношерстная. Вход не был запрещен никому, даже бухгалтеру винзавода, неизлечимому графоману, который умел рифмовать передовые статьи в толстой линованной книге "дебет – кредит". Бухгалтер читал стихи каждый вечер нахраписто, с завыванием, от которого по коже пробегал мороз, часа два подряд, и два часа все безропотно слушали его и даже потом хвалили, так как вместе с зарифмованной книгой "дебет – кредит" бухгалтер приносил в портфеле бутылку спирта и килограмма два хороших яблок.

Приходил еще пенсионер, тоже писавший стихи. Но хорошие ли стихи писал он или плохие, узнать было невозможно, ибо во время чтения пенсионер сильно волновался, заикался и не мог вымолвить ни слова. Потом, махнув рукой, он скромно садился в уголке и лишь покашливал оттуда и звенел своими медалями.

В основном же собирались школьники-старшеклассники и рабочие ремонтного завода. Школьники держались степенно, особенно девушки; приходили лишь почему-то одни хорошенькие. Они смотрели на каждого читавшего свои вещи широко раскрытыми большими карими, серыми, черными, бирюзовыми, зелеными глазами, и от них исходил волнующий аромат молодости, духов и безмолвного восхищения. Иногда какая-нибудь из школьниц после долгих уговоров соглашалась прочесть свои стихи, и тогда розовые губки что-то лепетали про цветы, соловья, последний листочек, сорванный ветром, про разбитую любовь и конченную жизнь. Девушка говорила так искренне, в ее глазах стояли такие крупные красивые слезы, что просто язык не поворачивался критиковать, и все горячо хлопали.

Баталии развертывались лишь между рабочими ремзавода. Тут уж правду-матку резали в глаза, невзирая ни на какие дружеские отношения, и зачастую несправедливо.

Арбитром всегда выступал Глорский. Его слово слушала с уважением. Авторитет Глорского особенно вырос после того, как к нему приехал корреспондент одного из популярных журналов, написал очерк об их литобъединении и напечатал подборку стихотворений и один рассказ его участников. Когда Борис читал свои произведения, то комната забивалась людьми до отказа, а некоторые даже тянули шеи из коридора. Глорского обычно никто критиковать не решался, а если и критиковали (вернее – "делали замечания"), то лишь по мелочам, в основном же его вещи получали восторженную оценку.

Лишь один человек никогда не высказывал своего мнения – инкассатор госбанка по фамилии Кустов. Это был молчаливый замкнутый человек с длинным носом и пышными бакенбардами, очень похожий на Пушкина. Он приходил, когда хотел, и мог уйти в самом интересном месте. Если его просили высказаться по тому или иному произведению, он лишь презрительно фыркал, словно ему была неприятна даже сама мысль об этом. Глорского очень раздражал этот наглый тип, но он не мог запретить ему посещать свою квартиру, иначе тогда был бы нарушен основной принцип кружка, начертанный на ватмане и вывешенный на стене: "Любой читает любое". Особенно часто фыркал Кустов во время чтения произведений Глорского.

Неизменным посетителем литературных вечеров являлся Степан Степанович. Обычно он вел себя смирно и почтительно, но когда приходил слегка подвыпивши, то вставлял по ходу чтения ехидные реплики, задирался и вообще держал себя нетактично.

Иногда приходила послушать хозяйская дочка Рая. Рая приезжала к родителям из города в месяц или в два месяца раз, когда ей становилось скучно, а заодно набрать традиционных деревенских деликатесов к празднику: сала, яиц, парочку откормленных специально для любимой дочки гусей. Когда она появлялась в комнате, а появлялась она всегда неожиданно (резко открывалась дверь, ведущая на хозяйскую половину, и в дверях, как в раме, возникала красивая женщина с высокой прической, похожая на средневековую графиню), читавший вдруг спотыкался на полуслове, сидевшие ближе к дверям вскакивали, уступая место. В комнате на несколько мгновений воцарялась тишина, которую вдруг нарушало презрительное фырканье Кустова. Рая сдвигала брови и, сделав жест, благодаривший по-джентльменски настроенных литераторов, оставалась стоять. Она была очень эффектна в только что входившем тогда в моду костюме джерси красного цвета, в черных чулках со стрелками и туфлях-лодочках. Но особенно ей шла высокая огненно-каштановая прическа, которую еще не умели делать в райцентровских парикмахерских. Глорский знал о Рае тогда немного. Во-первых, потому что родители совсем о ней при посторонних не говорили (мать любила ее молча и, очевидно, очень сильно, а Степан Степанович, если речь заходила о дочери, впадал в свое обычное шутовство: подмигивал и рассказывал непонятные притчи). Во-вторых, у Глорского намечался роман с только что приехавшей хорошенькой преподавательницей физкультуры, которая ему очень нравилась И, в-третьих, Глорский никогда не занимался женщинами, которым он был антипатичен А в том, что он не нравился Рае, Борис был уверен Во время приезда она почти не разговаривала с ним, и когда Борис попадался ей навстречу, она шла на него, словно Глорский был пустым местом.

Борис знал о ней лишь то, что хозяйская дочка уже побывала замужем, разошлась, работает на большом заводе старшим лаборантом и что у нее намечается весьма перспективный брак не то с главным инженером, не то с главным технологом, не то еще с каким-то главным, который уже для этой цели разошелся с женой. Один раз главный – толстый мужчина с львиной гривой – даже привез ее домой на синей "Волге".

Столкновение, с которого все началось, произошло во время чтения Глорским своего рассказа "Город серебряных пальм". Рассказ был одобрен редакцией областной газеты и одновременно шел в сборнике очерков и рассказов "В жизни всегда есть место подвигу", который выпускало местное издательство. Этот рассказ очень нравился Глорскому. Он был необычен по сюжету, романтичен: группа молодых ученых решила вывести сорт пальм, которые бы смогли расти в условиях Крайнего Севера. Они проводят опыты над пальмами, которые назвали серебряными, в глухой тайге. Работа идет успешно. Но неожиданно выпадает много снега, поднимается ужасная пурга, трещат лютые морозы. Один за другим уходят молодые ученые спасать пальмы и не возвращаются. В палатке остаются главный герой – ученый-поэт и героиня – молодой ботаник. Чтобы согреть ее, он жжет свои стихи, плоды многолетней работы. Но стихов слишком мало. Помощь приходит поздно… А через несколько лет на этом месте возникает прекрасный город, на улицах которого шумят серебряными листьями пальмы.

Когда Глорский кончил читать, девушки-школьницы вытирали платочками глаза, а одна откровенно, не стесняясь, плакала. Мужчины сидели хмурые, некоторые кусали губы. Всем было жаль погибших молодых ученых. Глорский закрыл тетрадь и откинулся на спинку стула.

Ему тоже было жаль молодых ученых, и тоже хотелось плакать. В комнате наступила благоговейная тишина. Как всегда, презрительно фыркнул Кустов, но на этот раз ею фырканье было не слишком уверенным.

И вдруг в тишине прозвучали резкие слова:

– Ну и чушь! Давно не слышала ничего подобного. Неужели напечатают? Впрочем, конечно, да. Как же! Сейчас идет романтическая волна. Разве можно остаться в стороне?

Все головы повернулись на голос. В дверях стояла Рая. Никто не заметил, когда она вошла.

Снова воцарилась тишина, но теперь уже растерянная. Глорский мучительно начал краснеть. Еще никогда ему не приходилось слышать таких слов в свой адрес.

– Романтика чужда лаборантам, – попытался сострить он и улыбнулся, но острота получилась неудачной, а улыбка кривой.

И вдруг случилось невероятное.

– Оскорбить автора легче легкого. Вы попробуйте обосновать свою точку зрения, уважаемая барышня.

Это говорил Кустов. Тот самый Кустов, который всегда презрительно фыркал, что бы ни читали. Все уставились на него, не веря своим ушам.

– Пожалуйста, – так же раздражение сказала Рая. – Я задам автору "Серебряных пальм" (в ее устах эти слова показались очень обидными) только один вопрос. Вы были когда-нибудь на Севере?

– Это не обязательно! – запротестовал Кустов. – Фантазия художника…

– Ну, хорошо. Пусть не на Севере. В подобной ситуации?

– Нет, – выдавил Глорский.

Уши его пылали.

– Вот видите, – спокойно сказала Рая, словно и секунды не сомневалась, что Борис никогда не был в подобной ситуации. – Нельзя правдиво написать о том, чего хорошо не знаешь, чего сам не прочувствовал. Этот рассказ написан холодным сердцем и равнодушной рукой.

Поднялся шум.

– Где же доказательства? – закричал Кустов. – Вы же обещали дать нам доказательства, а сами по-прежнему лишь бранитесь! Уэллс никогда не воевал с марсианами, но написал "Войну миров"! Александр Беляев никогда не ходил с отрезанной головой, но создал великолепную вещь – "Голова профессора Доуэля"! Я могу перечислять без конца!

– Перечисляйте на здоровье, если вам это доставляет удовольствие. Я не помню биографию Уэллса, но глубоко уверена, что он воевал или наблюдал войну, не с марсианами, конечно. И Беляев, очевидно, не раз себя чувствовал в положении отрезанной головы.

– В положении отрезанной головы! – демонически расхохотался Кустов. – Нет, товарищи, что вы на это скажете: "В положении отрезанной головы", а? Кто из вас был в положении отрезанной головы, признавайтесь?

Кто-то неуверенно поддержал его смех.

– Насмешка – тоже не доказательству, – сказала Рая. – Я повторяю: этот рассказ, вся ситуация, герои вымышлены от начала до конца. И вымышлены сознательно. Автор просто спекулирует на интересе к романтике в наши дни. В редакциях на романтическую литературу голод, вот и идет все, что подвертывается под руку.

Большего оскорбления нельзя было нанести. Глорский вскочил.

– Вы… вы… – начал он, заикаясь. – Да что вы понимаете вообще?

Но Рая не слышала его слов. Она читала стихи. Это было так неожиданно, что сначала даже никто не понял, что она читает стихи. Хозяйская дочка говорила негромко, словно про себя, очевидно, нисколько не заботясь о том, слушают ее или нет. Эти были стихи про одинокую женщину, которая решила жить красиво в перенаселенной грязной коммунальной квартире. Она купила хорошие репродукции картин, дешевую, но современную мебель, она ходила готовить еду на кухню в модном импортном халатике. Ее посуда всегда сверкала. Вместо того чтобы сплетничать с женщинами по вечерам в коридоре, она слушала классическую музыку, и перенаселенная квартира единодушно возненавидела ее. Жильцы издевались над ней, создавали нелепые сплетни. И в первую очередь возненавидел женщину муж. Он нарочно, приходя с работы, топал по комнате, не снимая грязных сапог, вроде бы случайно бил пластинки с классической музыкой, а в воскресенье, когда напивался, ширял железным мазутным прутом, наверно, специально принесенным для этой цели, в дешевую, но современную мебель. И женщина не понимала, почему так поступают люди, и плакала.

Стихи были хорошие. В них каждое слово являлось правдой. И всем было жалко бедную женщину, которая захотела жить красивой жизнью, но только жалко совсем по-другому, нежели молодых ученых, погибших во время разведения серебряных пальм.

– Это поздний Блок, – сказала одна из девушек.

– Нет, это Бальмонт, – заспорили с нею.

– Ха! "Блок"! "Бальмонт"! – передразнил Кустов. – Это ее стихи.

Все повернулись к Рае, но ее уже не было в комнате.

– Эх! Испортила песню! – сказал Кустов тоном героя пьесы Горького "На дне", надел пальто и ушел.

– Ее первый муж, – пояснил Степан Степанович и глухо хихикнул, когда захлопнулась дверь. – И стишок про него.

Назад Дальше