День тревоги - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 12 стр.


- А как же не рассказывать - рассказывали, - мигом успокоилась старуха, только всхлипнула напоследок. Энергично, наспех вытерла слезы, глаза ее плеснулись дикой радостью: - А уж как чудно умер-то - страх господний!.. - И торопливо присела, нелепо трагически, до шепота, снизила голос: - Случится ведь… Пришла от дочери телеграмма-то, он и говорит сыну: как, мол, прилетит она, во вторник вечером, так я и помру. Три дня мне, мол, осталось, и ни часу больше. (Ить вот как заказал себе человек!)… Ну, ждать-подождать, вторник пришел, а Ленки все нет, застряла где-то… Утром, в среду уже, опять телеграмму приносят: сижу, мол, по нелетной погоде в Челябе, но к вечеру обязательно буду, не хороните без меня… А кого хоронить, старик-то - ждет!.. Слава богу, грит, дочка еще денек прожить мне дала. А сам уже восковый, нос привострился, того и гляди - сковырнется…

Старуха слегка откинулась, замолкла на миг, торжествуя значение всего сказанного ею и глядя на него бессмысленно радостными глазами. И продолжала, посунувшись вперед:

- А вечером, вечером-то - не приехала Ленка! Видно, не все дано этим самолетам, не все-о… Уж и совсем плохо старому, а держится. Ночь кое-как переспали, утром полегчало ему; сама ходила, видела: разговаривать совсем хорошо начал, даже компоту выпил. Я домой, а дочь - в ворота. Забежала, сказывают, а отец с сыном разговаривает, даже приподнялся и в окно что-то показывает… Упала она, сердешная, к нему на грудь, кричит слезами, а он ей говорит: "Ничего, доченька, не плачь… главное - поспела, увидала меня. Простил я тебя, и ты меня, прощай теперь". - "Простила, - плачет, - да и что прощать-то - нечего, сама виновата". А он ничего не сказал, глянул так, задрожал - и хлынула у него горлом кровь, черная такая да жидкая - ужас!.. В ту же минуту и помер! - заключила она торжествующе и опять откинулась на спинку стула.

- Когда же хоронить?

- Да вот сейчас вынос, собираюсь. Грехи-то какие на человеке, господи! Сам выгнал, и сам, видите ль, простил!.. Господь и продлил ему мученья, хорошей смерти не дал. Всемилостив он, только не стоим мы его милостей… Да и как стоить, коли святого не видим?!

Он вышел на солнечную ветреную улицу и пошел на угол. Толпа прибывала. Гроб долго не выносили, во дворе сновал и всякому находил дело озабоченный распорядитель, стояли и курили несколько пожилых мужчин в новых костюмах и при наградах, с перекинутыми через плечи полотенцами. Рядом, в ожидающей толпе, он увидел и узнал ту хохлушку. Она разговаривала с другой женщиной, худенькой и помоложе, а возле них терся лет пяти мальчик, видимо, поздний сынишка худенькой; с великим интересом глядел на все, а потом заметил его, и что уж нашел в нем интересного, но только уставился и почти не спускал с него светлых ожидающих глаз.

Он подошел поближе к ним, к мальчишке.

- …Мы-то на месте сидели, да ничего не высидели. А Ленка-то - вона яка стала!.. Справна, и так и вертит, так и вертит всим…

- Да, боевая. Мы ведь школьные подруги с ней, знаем. Говорит - за вторым живет, квартиру, машину имеют. Муж на драге работает, вот у нее и зубов полон рот, золотых… Дядя Дима крепко незалюбил ее тогда, прямо вот слышать не мог… Да не вертись ты, стой смирно, как люди. Возьмешь тебя, а потом каешься… Так вот, незалюбил, и за двадцать-то пять лет раза два всего заезжала она сюда, проездом на курорт. Ну, поговорит с матерью, поплачут, а он же - только поздоровается… Вот бойкая, а боялась его.

- Та ведь простил же.

- Ну да… Поослаб он, отмягчел душою. Не из говорунов - из строгих был; а это смотрю (после первого удара было дело, в марте, когда с головой у него сталось) - стоит он посередь двора, сгорбился и что-то в руках держит, рассматривает. Дни ясные, приветные такие стояли, он и выбирался подышать. Подхожу ближе, а он, оказывается, какую-то тряпочку держит и так внимательно, удивленно так разглядывает, до ворсинки - будто в первый раз видит; и слезы у него в глазах. "Дядь Дим, говорю, что плачешь-то, не надо. Всего-то и есть, что тряпочка…" - "Да как же, - отвечает тихо и все глядит на нее, а слезы так и катятся. - Ведь все люди это сделали… люди все…" Тут и у меня захолонуло… Да ты будешь стоять, или нет, бесенок?!

Она шлепнула сынишке по спине легонько; замолчала, вытерла уголки глаз. Мужчины с полотенцами, поторапливаемые распорядителем, потянулись в дом, докуривая на ходу. Распорядитель уже что-то наставительно выговаривал нескольким женщинам; а потом в дверях показались мужчины, осторожно и неловко несущие обитый красным гроб, и он заторопился туда и через головы несущих спрашивал кого-то, стоящего в глубине сеней, со сдержанной досадой, с неудовольствием: - "Как это - не видно?.. Да там она была, орденская подушечка, на шифоньере, сам ложил… Да-да, у Елены Дмитриевны спроси и быстрее…" Все сняли фуражки и шляпы, он тоже снял шляпу и смотрел, как осторожно ставили и потом вдвигали гроб в кузов грузовика, где уже стояла голубая пирамидка с красной звездочкой наверху, в венках. Он видел седой ежик Петровича, чуть шевелящийся от ветерка, озабоченные тихие лица кругом, слышал чей-то плач позади.

Над ними, кренясь и от сильного бокового ветра сбиваясь с пути, промахали крыльями встрепанные весенние грачи, каркая тревожно и радостно, а небо в выси своей не оставалось пустым, в нем все жило, громоздилось, и строилось что-то новое, и двигалось дальше, к новой, не означенной и незнаемой никем волнующей цели…

Грянул оркестр, в голос запели, зазвенели трубы, провожая, прощаясь навеки и все прощая; и он вздрогнул от их высокой печали и словно бы очнулся. Мальчишка тот вприпрыжку бежал за тронувшейся уже машиной и оглядывался на него и на всех.

Надо было уходить.

ДЕНЬ ТРЕВОГИ

После безрадостного мутного утра, ветреного и холодного, стал похлестывать дождь. Его порывами наносило из-под высокого, от горизонта до горизонта заполненного блекло-белыми тучами неба, и тогда на прибрежные кусты налетала сырая осенняя дрожь, и начинали шуметь смутно и стонуще ветлы, покорно клонясь и раскачиваясь под безответной своей долей, свинцовела река… Тучи шли споро, слитно, сплошным ледяным полем - поверх взбудораженных тревожных рощиц, рябой воды, сизо распахнутых далей; и все окрест - до недавнего времени мирное, летнее - казалось будто, бы врасплох застигнутым подступившими холодами, все было неприкаянно, сиротски продуто и охвачено непрестанным изматывающим непокоем, от которого нет спасения ни в природе, ни даже в доме с крепкими надежными стенами.

Временами солнце посылало в небесные прорехи один-два рассеянных луча своих, ветер тогда веселее, рьянее трепал кусты, насильно сушил, а скорее сдувал с листьев и веток холодные дождевые капли; и отдыхающий в этих местах на остаток отпуска Самохвалов, молчаливый, внимательный глазами человек лет тридцати, пока добрался с реки до первых дворов, тоже успел несколько раз промокнуть и высохнуть и весь продрог. Задами, обходя кучи соломистого навоза и посеревшие, некогда белой глиной мазаные саманные баньки с золою у стен, прошел до поместья, где квартировался. Сапоги скинул в сенях, на заслеженном половике, а снять телогрейку не решился - совсем застыл. Нигде не найдешь в такую погоду тепла, даже в избы забредает и поселяется надолго сырость - пока однажды не соберется хозяйка испечь в большой печи хлеба; и хочешь не хочешь, а согреваться надо было как-то самому. Накрыться потеплее бы да уснуть сейчас, переждать непогодицу, как звери в спячке пережидают нашествие зимних холодов… Это, должно быть, хорошо, с некоторой, единственной сейчас отрадой думал он, проснуться весною, во времена которой больше, чем когда-либо, хочется жить и прославлять за это жизнь, когда зверь человечески умен, а человек высок в себе как бог, и ветер скорых перемен сладок и многообещающ, и все кругом мало-помалу просыпается под солнцем новым, готовится к новой жизни… Только вот чувствуют ли они, во сне, как течет время, отпущенное им на существование, как невозвратно, малыми быстрыми долями бежит оно, оставляя позади жизнь?.. Чувствуют, наверное - но едва ли понимают; и нам тоже не надо бы понимать, знать это… Но мы-то понимаем, и потому беззащитны перед жизнью, и ничего не можем сделать, тратя лучшие свои силы на борьбу с мелким и вязким в себе и вокруг, мы только видим кругом жизнь, а сами никак не можем, не успеваем жить - осознанно, свободно телом и духом, чувствуя каждую ее минуту, радуясь каждому подарку ее… Мы не умеем жить, а кто нас этому научит? Никто.

Неуютно, несколько тревожно было жить ему, оседлому по натуре, вдалеке от своего места, от дома - тем более в такие вот дни, лишенные природой всякого участия к человеку и ко всему живому. Это порой, как вот сегодня, особенно донимало его: он тогда становился неприятно замкнутым, самому себе тяжелым и будто переставал понимать, что и для чего делает, зачем он здесь с незнакомыми, в общем-то, людьми, разговаривает с ними и слушает их, и какое им дело друг до друга, когда они ему нисколько не нужны и он им тоже, и он рад бы не видеть и не знать их, не знакомиться неизвестно с кем и зачем… Черт дернул его заехать сюда, а потом случиться этому неблагополучию природы. "С вечерним поездом, сегодня же, - думал он, - непременно, хватит!" Сельцо за эти дни будто вымерло, одни грязные собаки бегали, да изредка грохотал улицей трактор, сотрясая венцы и стекла их старого, по-крестьянски пустого - все около стен - дома. Из ближайшего леска даже сороку пригнало сюда холодами; вон скачет она боком по коньку амбара, высматривает что-то во дворе, и ветер со всех сторон налетает, топорщит ей перья, разворачивает за хвост - а поверху все идут и идут, будто из прорвы какой, высокие без прогалин тучи, и конца-края им нет…

Хозяйка что-то месила в чуланчике; а в передней - он с порога увидел это - гудело в аккуратно побеленной голландке пламя и иногда пыхало, будто кидалось к щелям дверцы, угрожающе жадно лизало подкоптившееся устье, и по всему дому вместе с горьковатым, бог знает каким приятным сейчас жилым дымком расходилось понемногу благое тепло.

- Да вот, затопила, - охотно сказала хозяйка, по обычаю всех простых и разговорчивых людей будто продолжая уже начатый разговор, и разогнула спину, вытерла утиркой руки, ясно глянула ему в глаза. - Кизячишко-т хоть и к зиме приготовлен, ну да ладно… летний холод холоднее зимнего, вон как пробираит. Что, думаю, колеть в своей избе, коли топка запасена; взяла да и затопила… Вас-то что на реку эту понесло, никак не пойму? Сидели бы дома, голландку стерегли. Человек вы вольный, не то что мы… это нам ни свет ни заря вставай, - говорила она, прибирая на столе, сноровко расставляя посуду и вытирая клеенку, - невесть куда беги, коров обиходь… каторга, а не работа. А вы бы спали. Я вот в девках всегда спать любила, без зазору говорю - а спать-то и не пришлось, все нужда в бок толкала, будила… Вот мы сейчас чайку, а там, глядишь, потеплее в избе станет - спите.

На плите уже давно сипел и свистел чайник-старичок с подпаленными боками; ветер менял тягу, рвал пламя, и отсвет его метался в притененной непогодой избе, плясал на темной бревенчатой стене и на полу, даже на низкий потолок попадал; и только теперь Самохвалов почувствовал, что он - в жилище и укрыт от разгульной недоброй силы, разыгравшейся по всему свету, загнавшей лето бог знает в какие лесные затишки и обители.

- Сызмалу мы ко всякой погоде привышны, - рассказывала хозяйка, усмехаясь грустно и поглядывая в окно, прихлебывая чаек. Она была еще не стара, телом суховата и сильна, без нынешней, уже и в молодых заметной дряблости; но жесткие прошлые годы брали свое, война как борона проредила народ, с корнем выдрала, убила одних, искалечила и состарила других. - Совсем девчатами, в войну-то, за овцами ходили… по всякой погоде, не разбирали. Град ли, чичер - мы всё в поле. Одежка на нас кое-какая, обувка тем более; прихлынет дожжушко, а мы, бывало, к овцам, да под них… в степи ведь, что поделаешь? Были мы с Наськой Кочетковой сроду, ходили-сакманили, а дед Купырь командовал. И, помню, в сорок третьем, зимою, такой приплод нам вышел, какому и в мирное время не бывать… молились, грешным делом, чтоб дохло побольше. Нет, не дохли. Сколь мы этих ягнят у себя на пузе перепестали, в подолах таскаючи - один бог знает; а ягнята-то мокрые, тока-тока вышли, а мы их все на руках да в подолах; и вот, бывало, так-то обхлюстаешься за день в мокроте этой, так-то изгваздаешь себя, что не только грудка и живот, а и онучи и лаптешки - все кровями да слизким этим набрякнет… Люди нам: "Ой глядите, девки - издеете вы себя, искалечите!" - а нам что… нам все ничего поначалу, и хоть и пот цыганский пробирает, ну дак что ж… Молоды были, глупы, по четырнадцати тогда еще не сполнилось - что с нас возьмешь?

- И вот нас и туды, и сюды - в район повезли, медалей дали; на собраньях председатель Шишаков, бывало, руку на нас протянет, говорит - вот с кого пример брать надо, вот кончик нашего штыка! Нам и по восемь ягнят каждому в награду дали. То исть не дали, а наградили: так и прочитали постановление - дать им по восемь ягнят. По тому времени это прямо богатством было. Уж мы и ходили, и просили, все пороги у Шишакова оббили - нет, не дает. Купырю, правда-ть, шесть штук отписал да двух ярочек - нельзя было, он мужик, он свое отстоит, не то что мамани наши. Что ж, поплакались-посморкались, на том и остались - папаньки-то наши далеко, на фронту, заступиться некому. Загнули лапоточки да пошли. А на другом годе снова окот страшенный, прямо как назло… и опять все сохранили, сами тому диву дались.

Хозяйка покачала головой - и не с печалью, а с удивлением каким-то: то ли окоту тому, памятному, то ли своей глупости в те давние времена дивилась: обвела рассеянными глазами пустую свою, вдовью избу. И тяжело поднялась, пошла подложить кизячку в прогорающую печку. Она, казалось, вовсе не смотрела на то, слушает ее постоялец или нет. Она просто рассказывала; и то, что ее слушали теперь уже с интересом, принимала как само собой разумеющееся: если уж она рассказывает, стало быть - это нужно и к месту, и так и должно быть, зряшного она не скажет. Редко такое достоинство в рассказчике, такая уверенность, что тебя будут слушать. Тут же, на листе закрашенной жести у поддувала, тупым топором расколола вдоль с ребра пару кизяков, открыла дверцу и, словно совсем не боясь ее раскаленного малинового зева, не торопясь, затолкала туда половинки. И продолжала, не закрывая дверцу, греясь в красноватых отсветах жара, взгляд ее все тянулся к огню.

- Может, с тех пор и не могу согреться, чуть что - сразки запаливаю печь. Что их беречь, кизяки… руки свои, на себя, чай, всегда наделаю. У нас ведь как: зима, что помягче, сиротскою зовется - сирот, значит, не так студит. А те зимы, по нашей-то одежке, куда как сердитые были. Натаскаешься с ягнятами да с кормом, ноги настынут, руки с пару разойдутся - ну, хоть криком кричи. Кричали, знамо дело; а дед Купырь, бывало, расстроится, на нас глядя, вот и ходит по кошаре, вот материт-то всех… Мы накричимся-наплачемся, а он наматерится, ну и опять за работу.

Она еще поправила кочережкой разгорающиеся кизяки, снова села к столу; и он сам налил ей чаю, наколол тяжелым, со старинки еще оставшимся ножом комовой сахар и подложил ей. Чаю он уже не хотел, согрелся и теперь сидел, слушал и помнил свою мать, руки ее, которые тоже без боязни совали в огонь поленья и кизяки и во время топки так же измазаны были печной сажей. Хозяйка на это только кивнула, усмехнулась чему-то.

- Я вот все слышу - морозы тогда, мол, крепче были… Не мороз силен - одежка худа. Ну вот, перетомились мы втору зиму, перебились кое-как - ни сыты, ни голодны. Опять нас Шишаков штыками называл, вопрос собранью задавал: как, мол - дадим премию иль не дадим? Народ зашумел, кто говорит: "Надо дать, как же…", а кто наоборот, то исть чтобы не дать. "Дорасти, мол, еще надо, до премии-то!.." Слава-те, сосед наш, дядя Егор упокойник, заступил: вскочил с места, аж запрядал весь! "Вы, говорит, их не видели, когда они работали, в крове да слюнях все ходили, а я, слава богу, каждый день их встречаю, вижу… сердце кровью обливается, как погляжу! Коснись, говорит, до меня - да я бы в борозде лег, а детей своих на таку делу не пустил. Вы, таку вашу мать, уж больно легки на словах - вы на деле попробуйте!.. Дать!" Он и повернул, собранью-то, а потом и к Шишакову ходил. Тот и отдал нам, по три ягненка-осенчука, а остальное, сказывают, с кем-то поделил… тоже надо было жить. В те поры и заработала я килу… а кому я нужна, с килой? Никому. Так и осталась бобылихою. Наська-то крепкопузая была, отхватила себе парнишку, а я осталась. Судьба.

- А где ж он сейчас, этот… Шишаков?

- Он-то? Он теперя где-то в верхах, высоко-о. Мужик он неплохой был, ничего не скажешь: из себя видный, строгий такой, взгляд прямо прокурорский - ох и боялись мы его! И людей дай тебе бог как видел и знал, понимал. Бывало, увидит нас, подзовет, по плечу похлопает и говорит так: "Давайте, девки, я на вас как на себя надеюсь. Такой сейчас момент, что надо хоть не спать, а падеж не допустить: вашим отцам эти бараны пойдут… Как с фронта-то - пишут?" - "Мало пишут". - "Ну ничего, ничего… победа скоро, нам теперь до хорошей жизни немного осталось". Ну, а вскорости, как фронтовики стали вертаться, потянулись они все от нас, как гуси на юг - кто в район, а кто, глядишь, и в область, вона куда!.. оно и лучше, от греха подальше. Нашего-то в район забрали, секлетарить. Уж либо в сорок семом я его увидала, в клубе-то. Речь нам произнес, как сейчас помню: мол, такой теперь момент (это любимая его приговорка была, про момент), что поднимаемся, разруху ломаем, надо-ть поднажать. Мол, уже и успехи есть: в столице, в Москве то исть, строют какие-то высокие здания, ужас какие большие да дорогие, пять штук, гордость нашей страны. И Днепрогес этот самый, мол, поправили. Ну, знамо дело, свой он человек: где семенами колхозу поможет, где повинность какую смягчит, мы и этому рады были. Оно, знаешь, неплохо это - наверху своего человека иметь.

- Отец наш, слава богу, живьем пришел с победы, германского матерьялу привез, до сих пор вон у меня две наволочки да юбка из него сшиты лежат… Придти-то пришел, а за работу так и не взялся путем; в полгода его скрутило, страх смотреть - истончал, бородою порос… говорил, что контузия. Так и похоронили. И, помню, на похороны последнюю мучку по сусекам выскребли, а заместо сыты свекольный квас людям добрым подали - он, свекольный-то, сладкий.

- У нас в селе тоже голодали, мать рассказывала. Да я и сам помню, - сказал Самохвалов. Утренняя тягость сошла с него, он пригрелся, присмирел желчью. - Картошку колхозную, прошлогоднюю, копали, на крахмал перетирали - ею и жили.

- Ты гли-ко, - будто бы обрадовалась, удивилась хозяйка, совсем родственно к нему, покачала головою. - И у нас такое ж было. Не давали по белу снежку копать. А потом землица окаменеет, до весны ждешь. Весной разрешали.

- Перемоглись?

Назад Дальше