День тревоги - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 2 стр.


Тогда он был улыбчив, несмышлен и добр. И дни его катились один за другим - с сухими полуднями, солнцем, с короткими степными ливнями, все вроде бы одинаковые, но каждый - другой. А вернее, был это один день, длинный как лето - от первых огурцов до праздно пустых, прохладных под солнцем огородов, откуда уже увезли все в закрома, с копешками сена на их дальних концах и чистым земляным запахом в облетевших сквозных садах.

Велик он был, этот день.

* * *

Мать будила его рано, когда еще только светать начинало. Она уже и корову успела подоить, и сумку его ряднишную собрать; и, приговаривая жалеючи: "Давай, сынок, вставай… вставай, родимый, разгуливайся, овец сейчас начнут выгонять", - потеребила за одеяло, за плечо качнула. Как не хотелось ему сейчас выбираться из теплой постели, идти куда-то, бегать день-деньской за этими телятами - хоть плачь; а тут еще и мать жалела, все говорила вздыхая: "Господи, и когда мы этой скотиной детей своих перестанем мучить… Сами не спим, и детям не даем". Совсем настроение испортила. Он нехотя, кое-как умылся, кружку парного молока выпил и вышел ко двору, зевая, поеживаясь от сыроватой утренней свежести.

Восток еще только начинал светлеть, обозначая темно-синий купол неба с двумя-тремя неяркими желтыми звездочками, приречные тополя и строения; а над ним залегли, застыли молчаливо, как рыбины в стоячей воде, вытянутые тучи. Ни красок, ни птиц - ничего еще не было, один только запах степи, тонкий и острый запах полыни, который входит в селение с окрестных полей лишь с темнотою, как ночная тень, и с нею же уходит… В предутренней сутеми виднелись редкие огоньки, слышался иногда негромкий говор, скрип калитки, звенькало ведро, - хозяйки, поднявшись затемно, готовились выпускать скотину. Но это не могло нарушить глухой замкнутой тишины спящего мира, все звуки вязли, глохли в ней. Колька ощупью нашел, достал из-под застрехи сарая свой самодельный, сплетенный из сыромятной кожи кнут и тонкий и длинный пучок конского волоса, отстриженного тайком из хвоста отцова Голубка - сегодня он, наконец, сплетет на стойле настоящий охвостник к кнуту. С загонного конца улицы приближался шорох, топоток сотен копытец, одиноко проблеял барашек. Мать тоже выпустила овец; они пугливо вынеслись, выбежали на середину улицы, смешались с остальными. И не успела еще осесть пыль, поднятая ими, как пошли коровы, степенно переставляя разведенные понизу задние ноги, потрусили телки. Опять поднялась уличная горьковатая, в наплывах коровьей мочи пыль, в горле запершило, но воздух даже сквозь нее был чист, свеж и покоен.

Поторапливая стадо, щелкнул нечетко кнут дяди Трофима, бессменного общественного пастуха; вот и треух его показался среди отставших коров, он шел вроде бы и не спеша, но быстро. Колька стоял, смотрел, как прогоняют коров, видел у соседского двора неясные силуэты, говорок слышал. Потом оттуда выдвинулся человек, направился к нему, и он узнал деда Ивана, соседа, с которым они стерегли всегда.

- Што, уже готов, солдат, - с утра-то пораньше?

- Готов, - сказал Колька, стараясь, чтобы это у него степенно вышло. - Здоров был.

- Здоровы ль, не здоровы, а бороться не будем - ты млад, я стар, - весело переиначил на свое дед Иван, шумно высморкался, огляделся, в рассветное небо по-птичьи глянул. Был он подвижный, ладный еще, все ему не стоялось; и даже сейчас видел Колька его сощуренные, хитрющие и почти всегда веселые глаза, как они блестели - видно, с хорошей думой встал. - Што, не пора ль и нам заходить? Нет, - тут же сказал он, - рано еще, темь… Вот замечай себе, - сказал он еще своим мягким орловским говорком, обращаясь с ним на равных, как, впрочем, и ко всем обращался, - какие у нас люди до всего жадные, завистнющие, что даже-ть утром не хотять ни часу терять, в пастьбе-то… А коровы, понимаешь, не вылеживаются дома, не успевают отдохнуть; выгонишь их, а они скорее прилечь норовить. Нигде, сколько ни езжу, такой корысти не видел, везде часов в шесть тольки выгоняють, в самый раз, ей-бо, А у нас…

Он весело махнул рукой, и непонятно было, осуждает ли он за то односельчан или наоборот - гордится, что они хозяйственные, "ставоранние" такие, как нигде…

- Вон тучи какие, - сказал Колька, чтобы поддержать разговор. - Как бы под дождь нам не попасть, без плащей-то.

- Какие, энти?! Не-ет. На энти не гляди, солнышко станет, они и уйдуть. Хуже, когда с лесов, с западу потянеть; оттуда всегда - облачок с кулачок, а весь-то день льет… Ну, пошли; так и быть, выгоним ныне пораньше, бабам душу потешим. Заходи с богом, а я тут поддержу.

Колька зашел в конец улицы, требовательно постучал кнутовищем в воротца крайнего двора. Из сенец выглянула хозяйка: "Что, телят уже? Ох, как вы рано-то ноне", - и выпустила телка. Колька не больно, для порядка, подстегнул его, тот взмыкнул и ударился вдоль по улице. Пастьба началась.

Они быстрым шагом - "спи мне, ворога!" - чтобы телята не разбредались, не тыкались в проулки и междудворья, прогнали стадо на выход в гору, к пажити, оставив улицу в низовом туманце; а там пошли неторопко, вольнее. Первая багровая муть уже сошла с востока, он светился ясным ровным светом подступающего солнца, был чист и тонок в голубеющих небесах. Тучи посинели и уже не казались такими мрачными; а вот и края их зажглись багряным, опаловым, и оказалось, что это не тучи совсем, а облака, они просвечивались насквозь, легчали с каждой минутой и уже обещали радость теплого степного дня, не отягощенного непогодой.

На просторном тихом выпасе телята мало-помалу останавливались, несколько их даже легло. Кеды у Кольки промокли от росы, обзеленились в лебеде окраинного пустыря, было зябко. Но он-то знал, что солнышко мигом сгонит росу, дай взойти; станет тепло, и тогда не придется заботиться о ногах, хранить тепло, потому что его будет везде хватать. А сейчас он ходил от одного конца стада к другому и не подгонял, а потихоньку собирал его, чтобы оно все на виду, под рукой было. На другой его стороне дед Иван стоял одиноко, опершись на батог и словно задумавшись, а за ним пронзительными чистыми огнями цвела заря, просторнело небо и уже слышен стал ликующий неумолчный хор утренних птиц в речных рощах. Отсюда, как и с плоскогорий за рекой, он видел широченный пруд, блеклые от тумана заводи, темный еще дол - все в ожидании светила.

Телята с достоинством, по-взрослому, укладывались отдыхать, в них уже видна была повадка их матерей. Сошлись, наконец, и пастухи. Колька снял перекинутую через плечо сумку, повалился на бок.

- Как, не дремется? Небось, и в кино вчера ходил, а то и хороводился с ребятами? - Дед Иван достал прожелтевший от махорки кисет, аккуратно свернутую и разрезанную там, где нужно, газету и тоже улегся, напротив. Завернул цигарку, провел языком по краешку бумаги. - Я, старый - и то вчера до часу глаза не сомкнул, все слушал… Больно уж Федька ваш мастер на гармошке - так бы, едрит-твою, и выскочил на лужок, матаню водить! Так бы и ударился, в подштанниках-то!.. От бес!.. Ну, а леску - не забыл?

- Не-е, с вечера намотал. Вот, - показал он ниточную шпульку с лесой. - Ноль четвертая. А крючки здесь, - и снял фуражку, где за дерматиновой окантовкой были зацеплены они.

- В самый раз, - одобрил дед, когда они вместе рассмотрели их. - Все голавчики наши будуть. Там у меня на стойле, под крутью, котелок припрятан; смастрячим, брат ты мой, такую щербу, какой и на свадьбе не увидишь. Помнишь, как в энтот раз?

- Помню, - сказал Колька, и сердце его залилось радостью. Хорошая у них в тот раз щерба вышла, и все ребята с их конца завидовали, что он стережет с дедом.

- Вот так, - сказал дед Иван, он и сам был рад, что днем им есть чем заняться. - Прогоним к балке, да-к и начинай кузнечики набирать. Они сейчас тяжелые, с росы-то, вот ты их и крой. Чтобы два коробка спичечных набрал.

Показалось солнце, блещущее, свежее, от него даже и тени еще не было, один свет. В высоте над ними робко цвенькнул, точно примеряясь, жаворонок, и было видно, как трепещет он крылышками, дожидается чего-то. Солнце поднималось на глазах, увеличивалось, добрело, облака празднично сияли и весь восток тоже… Блеснула вдали река, тополя там окатились розовым, светлеющим; и жаворонок, вознесшийся в самую синь, вдруг пролил на степь первую свою трель и пошел, пошел, уже не останавливаясь, все выше забираясь, поднимаясь на свою, недосягаемую людьми высоту… Жаворонок радовался жизни, славил жизнь и трепетал перед нею; и трепет его маленького сердца доходил до старого и малого, что были внизу, но только частью, ослабленный их разумом и человеческими заботами.

- Едрит-твою! - сказал старик и прикрыл глаза. - Как заполыскиваеть!.. Умирать неохота, вот как заполыскиваеть…

"Неохота, ясное дело", - подумал Колька и ничего не сказал. И когда засыпал, и потом, во сне, все слышал жаворонка и чувствовал запах растревоженной копытами полыни и разнотравья, прибитой росой степной пыли и сыромятного ремня кнута в изголовье, под сумкой… Сон, легкий и желанный, сморил его. Был он на воле свеж и чист, будто дыхание первого утреннего ветерка; и сквозь него он ощущал, как лежит его рука на теплеющем ковыле, как матерински ласково пригревает, баюкает его солнышко и слабо колется в щеку былинка и как хрустит где-то рядом трава, убираемая теленком, который все торопится запастись ею и побыстрее вырасти, стать большим и важным. Все нехитрые Колькины заботы отлетели, был только сон, золотой от проникающих сквозь веки света и, тепла, и он сам, и все, что жило и только-только еще зарождалось в нем.

Он очнулся, когда кто-то потеребил сумку под его головой. Теленок жевал лямку; при пробуждении пастушка замер и теперь глядел на него глупыми и красивыми, с нежной поволокой, глазами, не бросая лямку, пуская длинную тонкую слюну. Колька медленно, насколько можно, вытянул кнут и успел лишь замахнуться. Бычок суматошно прянул, дурашливо вскинул задние ноги и пустился в сторону.

Стадо уже поднялось, разбрелось по всему выпасу, а те, что пошкодливее, подбирались к лесопосадке, за которой начиналось кукурузное поле. Дед Иван шел туда; завидел поднявшегося помощника, махнул рукою - погнали. Солнце напекло Кольке правую щеку, телогрейку - легкую, истончавшую от долгой носки - и даже кеды, и после зоревой прохлады это было приятным. Он собрал ближних телят и погнал их, сбивая в кучу, к другим.

Вскоре дед Иван с Колькой перешли небольшой болотистый ручеек, заросший серебристым лозняком и осокой, и, перевалив взлобок, быстро, с криком прогнав телят большаком между клетками выколосившейся ржи, попали в Надежкину лощину.

Прошумели здесь весной полые воды, овражками вымыли понизу землю, обнажив пласты зернистого чернозема и светлой глинистой породы; а сейчас все это заплыло травой, степным ягодником, по скатам среди проторенных скотом сухих тропинок цеплялся, неизвестно откуда добывая себе влагу на пропитание, чилижник, поднял пахучие головки-соцветия шалфей, прозванный "казачком". Телята рассыпались по лощине, жадно хватая посвежевшую за ночь травку, а Колька пошел по теневому, росному еще склону, вороша ногами и кнутовищем спутанную зелень. Вот зашевелился один кузнечик, чуть подпрыгнул и тяжело упал другой. Коробок наполнялся быстро, кузнечики, если послушать, шуршали и скреблись там.

Они потихоньку, идя поверху с обеих сторон лощины, подвигались к верховью ее, следя только, чтобы телята не лезли в рожь. Кое-какой корм здесь еще был, но рожь все равно манила телят, приходилось то и дело гоняться за ними, и Колька даже устал немного.

- Хорошо росы хватнули, - говорил дед Иван, когда стадо еще раз улеглось передохнуть. Они сидели на бережку промоины, дед курил и пощуривался на тихие солнечные окрестности, на дальнюю лесополосу, дугой уходившую за горизонт. Уже несколько жаворонков в разных концах степи переливали свои песни, они слышались далеко, и им вторили монотонно, заунывным от подступающей жары свистом суслики.

- Росная трава - она сладкая, едовая. Давай-кось и мы теперь перекусим, а то молоко скиснеть. Чай, молоко-то ноне мы уже заработали, а? - сказал он хитро. - А на обед - ушицы, чем не жизнь!.. Вот ведь тем, понимаешь, и отличается человек, что он все, что ни есть для него, зарабатываеть, а не за так береть. Потому, может, и живеть сам себе хозяином.

Молоко (утрешником называла его мать) стряслось, спахталось, в нем плавали комочки рыхлого масла. Колька расколупнул яйцо, вынул из сумки спичечный коробок, где в газетной бумажке лежала соль, хвост зеленого лука. Ели не торопясь, отдыхая от гоньбы.

- Мы на Орловщине, бывало, тоже так вот… - рассказывал неспешно дед, поглаживая ладонью жесткую прогретую траву низовой степи, глядя перед собой, и лицо его, обычно жестковатое и веселое, сейчас распустилось, подобрело и каким-то рассеянным сделалось. - Вдвоем либо втроем уйдем со скотиной в поле - и весь-то день наш!.. Правда-ть, беспокойная была пастьба, дюже объездчики помещиковы смотрели; но ведь оно и сейчас неладно - то и гляди, чтоб в хлеба колхозные не порскнули…

- Бывало, кнутами мерились, как ямщики, - у кого длиннее, тому и ездить на других. Мало того - длиннее, так надо и щелкнуть суметь. Размахнешь им, а он тебя же и огрееть по спине либо по заду - сам себя, то исть… А как подрасти мне, отец и говорить: кнут, мол, длинный, на ноги востер - иди-ка, брат ты мой, в подпаски, все дому подмога… Ну, и пошел к дедку одному, Дмитрей Митрофанычу. А тот привиреда был, да-а… Загонить в угол обчественного угодья, куда другие пастухи не рискують, где погуще растеть, сядеть и - наказ мне: следи, мол, а упустишь - спрос с тебя. Вот я и бегаю, вот бегаю-то, а он сидить. А чуть корова за столб межевой заглянеть, он и зоветь: что, мол, ноги не отрастил?.. И по ногам, пологам - кнутом-то… Но уж на стойле давал волю, прямо дожил. "Ложись, - говорить, - передыхай, до вечера еще - слава богу, натаскаешься… Спи, таку-то мать, я за тебя бегать не буду!.." Да-а…

- Да чего ж он… таким-то был?

- А вот такой был. А то залезеть в талы и корзинки плететь - он все корзинки плел, продавал и тольки на эти деньги и пил, заработок свой не трогал. Разумный был мужик. Бывало, выпьеть - ан мало покажеться; вот и ходить по-вечеру и все себе соболезнуеть, хлопаеть руками: "Штобы мне еще парочку не сплесть, а?! Да как же-ть я оплошал-то, господь боже мой, а! А все лень да ломота… вперед видно ты, лень, родилась". Куда как умен был: а когда расстаться нам было - сапоги купил и отдал мне: на хорошие ноги, мол, и сапог не жалко. Ввек их не забуду, прохоря-то те…

Потом дед прикорнул, а Колька пошел в ту сторону, где недавно столбиком стоял суслик. Нора оказалась летошней, глубокой, рукой тут не достанешь, и он побрел дальше, играясь кнутом, срывая по дороге казачки. Поле уже обкосили, окраины, не захваченные косилкой, заселил жилистый татарник, обороняясь от всего живого множеством настороженных колючек, вызывающе подняв яркие, лохматые, точно кавказские шапки, головы. И все вокруг жило своей отдельной, если присмотреться, а на самом деле общей слитной жизнью, только всяк по-своему, покорясь единому повелению каких-то властвующих сил - живи! Цвети!.. Колька не слышал этого сейчас, к середине лета, ослабшего призыва жизни, он только замечал, как все суетится, живет: шустро бегали среди буреломного царства травы маленькие степные муравьи, волокли, сами плохо понимая - куда, всякую всячину; плотными живучими кучками рос ковыль, развалился неприглядной мясистой розеткой коровник под пригорком. Рожь стояла особняком, в этом тесном и вместе с тем безбрежном государстве проглядывала некая искусственность, заданность, хотя и рожь тоже зависела от этих сил, боялась их и жалась к ногам человека… Так ему показалось, и он стал хлестать татарник кнутом, стараясь его кончиком сшибить нахальные головы. И сшибал, и они катились, покорные, и долго умирали травяной неслышной смертью, выдыхая влагу, а с ней и жизнь. Колька понарошку сердился и стегал, а его все не убывало; даже у погубленных, казалось, уже с одними только жесткими остовами татарников выглядывали снизу, из розетки, молодые, будто в плечи вжавшиеся нерасцветшие головки: получив вдобавок долю сока, предназначенную срубленным, они уже через день-другой будут так же непокорно раскачиваться над мелкой травой, зазывно, тревожно сигналя прилетающим с далеких отсюда пасек пчелам…

К полудню из-за еле виднеющихся прохладно-синих плоскогорий стали прибывать облака, поднялся из негустых трав, зашуршал во ржи легкий ветерок. Свежести он почти не приносил, неоткуда было, кругом, куда ни глянь, тянулась знойная равнина, перемежаемая кое-где балками, приподнятая хлебами. Заструился, потек горизонт. Маревом размывало там голубизну неба, блекли его краски, лишь над головой оно синело нетронуто и сочно, умеряя пыл разошедшегося летнего дня. Стихли, будто завяли, голоса жаворонков, только суслики все еще уныло посвистывали друг другу: "Жара, брат?" - "Да, жарко…", и ожесточенно, до одури, пиликали ошалевшие кузнечики - немного стало голосов у степи… Разморило и Кольку, он лениво шел за телятами, таща по траве ставшую обузой телогрейку.

Стадо не было нужды подгонять, оно само торопилось к устью лощины, к реке. По дальней дороге туда же спешно прогнали колхозное стадо верховые пастухи - пора, пора… Дед шел впереди, сдерживая рвущуюся к воде скотину. Сейчас как раз рожь зацвела, самое время "бзыка", когда особенно донимает всякая кровососущая тварь - слепни, мухи, оводье. Дремать нельзя: взбрыкнет одна, закрутит хвост и пойдет чесать напрямую, за ней другие прянут - а у них ведь их четыре, ноги-то… Нет позора для пастуха хуже, когда скотина убежит, заявится ко двору посереди дня. И Колька заспешил на помощь деду, к голове стада.

Они прогнали его обочь кленовой лесопосадки, и открылась река, со всеми ее косами, отмелями, дробящимся блеском воды. Телята с торопливой неловкой рыси перешли в галоп и посыпались вниз… Колька тоже побежал, закричал, махая кнутом, выпугивая заскочивших в лесопосадку подопечных. Слепней здесь, в затишке, было особенно много, они даже к нему, бегущему, липли, возжелав крови, вопия о ней, и телята совсем сошли с круга. Сначала два, потом еще несколько с дурным взмыкиванием вынеслись на поле и, заломив хвосты, кинулись куда глаза глядят, топча молодую пшеницу и взбрыкивая. Колька попытался запередить этих, отставших, и четырех отбил, направил к воде; а одного, палевого, так и не догнал. Тот остановился далеко в поле, оглянулся и замычал; но стоило только пастуху двинуться к нему, попробовать зайти наперерез, как телок, дурачина такой, с видимым удовольствием поскакал с ним наперегонки…

Колька, вымотанный беготней, по-взрослому ругался и чуть не плакал… Ну, я тебя замечу, дурак ногастый, кричал он ему и тряс кнутом; вот погоним домой, гуртом, уж я т-те найду, достану… так хлестану, что взовьешься! А сейчас он не мог ничего сделать, и это было хуже всего. Стадо внизу все собралось на стойле, по брюхо залезло в воду, и вон дед Иван уже прилег для перекура; а он стоял посереди пшеницы и ничего не мог сделать с этим телком. Не упущу, упрямо, с отчаяньем думал он. До села дойду, а не упущу. Иначе как деду в глаза смотреть… а особенно хозяйке, которая вечером скажет с неприкрытой досадой, с издевкой: "Что же это вы, пастухи… животы, небось, грели на солнышке, газеты читали? Мы так рано николи не пригоняем…" И он сел в хлеба, выжидая, что станет делать эта скотина.

Назад Дальше