День тревоги - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 20 стр.


- Прощай, Петр Андреич… и ты, Николай Иваныч, прости, помнишь, как на покосах гроза-то нас застала, буря-то, молоньей омет сожгла… помни! Это когда Микишка-то быков чуть не утопил в тине, в сорок семом… - И вдруг забеспокоилась, взгляд ее с трудом стал искать что-то в людях, сидевших и стоящих рядом, шевелила пепельными губами. - А Микишка… где Микишка-то, чтой-то не узнаю никак? Ить он должен быть, как-никак однолетки мы, все степя прошли… Нету Микишки, никак не найду.

Все молчали, а мужики переглянулись - не найдешь теперь Микишки, два года с лишним как умер мужик в больнице, изрезанный весь. Заговариваться стала. И спешили выйти во двор, доставая на ходу курево и помалкивая, каждый про свое.

Но дождаться пришлось немногим: пастухи пригнали с полей скотину, и волей-неволей надо было идти встречать, обиходывать ее, дело есть дело. Осталась сестра, сыновья и еще кое-какая родня, случившаяся здесь.

Сам хозяин, дядя Степан, вышел только корову загнать. Замешкался что-то во дворе, всего на минуту, и услышал: в доме громко заплакали, запричитали, как-то пугающе вдруг, сразу, хотя второй уже день ожидали этого с часу на час. Сын выбежал, увидел его, сказал только "Папань!..", поспешно и сдавленно, и опять кинулся в дом. Дядя Степан торопливо и неловко побежал за ним.

Умерла Дуня-Забота, заезженная чередою лихолетий, в свои пятьдесят четыре года, оставила мужа и двух взрослых, женатых уже сыновей. Некому было посылать телеграммы или звонить, все жили в селе, под боком; и хоронить решено было назавтра, к обеду.

Товарки обмыли Дуню, прибрали, поплакали, поминая ее и свои жизни и особенно последние, странные многим и все равно обнадеживающие речи ее - чиста пошла к господу, раз так с душой говорила… Пришли читать над нею, лежащей в переднем углу, старухи, свечей где-то достали и сторожами души поставили вокруг; в соседнем сыновьем двору негромко, на все окрестности слышно стучал молоток, коротко взвизгивал рубанок. Только под утро готов был гроб. Мужикам, родственникам и соседям покойной, положено было вырыть до обеда могилу.

II

По летнему времени вставали рано; солнце еще и на вершок не поднялось над туманно-сухим, не освеженным ночью горизонтом, когда семеро мужиков, прихватив ломы, совковые и штыковые лопаты, сошлись у двора Скорохотовых. Как-то само собою определилось, что поведет всех Петр Андреевич, дядя Петя, дальний родственник покойницы - пожилой уже, негромкий и невластный рассудительный мужик. Еще с мальчишек вертелся на полевом стане, около трактористов: подносил воду, катал бочки с горючим, мазутные железки мыл-перемывал. Всю жизнь проработал на тракторах, и было в нем потому что-то не мужицкое уже, деревенское, а скорее пролетарское, ровное и спорое, технически грамотное.

На минуту зашел он в бессонный в эту ночь дом Скорохотовых, глянул еще раз на покойницу: руки ее уже не сходились на вспухшей, придавленной специальным больничным грузом высокой груди и были подвязаны, свеча пристроена в оставшейся от сыновей чернильнице. Рядом сидела мутноглазая от бессонницы бо́льшая сестра умершей, Прасковья, глухая, согбенная, заброшенная всеми. Дядя Петя тихо переговорил с хозяином о месте могилы, о кресте, который должны были скоро сварить из железа в колхозной мастерской; не забыл напомнить и про завтрак, - принесут его прямо на могилки, - и вышел, сказал коротко, словно вздохнул: "Ну, пошли…"

Могилки были за полверсты от села, у больших зерновых складов, следом шли уже поля. Окруженные всего лишь невысоким земляным валом, сейчас под степь задернелым, они были не бог знает как устроены - обычные, русские. Забредала сюда порой беспризорная скотина, мирно паслась среди крестов и новомодных "тумбочек", со звездами и крестиками тоже; от этого и еще от постоянных суховеев деревья росли плохо, не помогал и прах покойных. Несколько лет назад колхоз по настоянию сельсовета все же обнес могилки проволочной сеткой на столбах и расширил за вал территорию, старой давно не хватало. Трава и деревья несколько поправились, потучнели, вольнее и раскидистее стали; и надо было наконец ожидать, что скоро примут могилы свой необходимый вид глухого покоя, молчания и пристанища одних только птиц, если бы на днях сюда не заехал на бульдозере молодой, из недавних сэпэтэушников, и не натворил делов. Говорят, спьяну уснул за рычагами и так шпарил здешней ровной степью, пока не наткнулся. Не догадался вовремя заднюю скорость включить и, пока выехал, много дел наделал.

Этим проломом, увиденным еще издали, и вошли мужики на кладбище.

Место могилы было присмотрено заранее, еще в прошлом году на "родительской" самой же покойницей. Давно она к нему примеривалась, к этому месту, присматривалась, не раз думала о времени, которое неминуемо придет. Выбрала его Дуня рядом с бабкой своей, около матери все было занято: с одной стороны отцом, с другой - сестрами, помершими уже после войны. Оставалось еще место в изножье, но оно давно уже было оговорено за Прасковьей, и Дуня как ни просила, как ни уговаривала старшую - все без толку, один грех со старой. "Буду с бабкой, - говорила тетка Дуня, усмехаясь невесело, крестилась. - Мы с ей век на печи вместе спали - полежим и там, кака разница. Не с чужой ведь, со своею - чай, не потесню…" Она особенно, несколько раз, наказывала не хоронить себя на новых могилках: пусть молодые там занимают, это для них, мол, пригорожено. К родным костям ближе хотелось; и было в этом, верно, утешение и сила родного, желание человеческой любви, пусть даже и не сбывшейся до конца, вера в эту почти невозможную на земле любовь и, в конце концов, мнимая как все человеческие чаяния и радостная в неведенье замена того, что увиделось Дуне-Заботе под конец.

Обчинали могилу дядя Петя и Репейник. Обозначили прямоугольник, метр с небольшим на два, срезали аккуратно и отложили в сторону дернину, которая пойдет потом наверх, - потолще, вянуть не будет; и стали следом копать и выкладывать пласты обнажившегося сухого чернозема, белесого от безводья. Остальные закурили, сидели молча, следили, хотелось побыстрее приняться за работу, вонзить отточенную штыковую лопату в землю, с хрустом выдирая живые и омертвевшие травяные корни, нарушая нетронутую здесь, казалось, глубину земли.

Могилы издавна принято копать глубоко, метра на два с лишним, материковый грунт по всей округе тяжел - чистая почти глина с малой долей песочка; и работы хватало до обеда в упор. Копали на переменках, по два человека, молча и споро: не то чтобы так опечалены были смертью Дуни, это само собой, - а больше от какой-то другой печали, внутренней связанности, которую всегда чувствует человек в таких местах… Чернозем был столбчатым, глубоким, не менее трех штыков, и брался легко. Его скоро прошли, работа втягивала в себя и отвлекала, возвращала рукам дневную бодрость и сноровку, и первая усталость, легкая и чем-то даже приятная, позволяла каждому, равному среди других, сесть на ковылек, закурить и сидеть так, покуривая, поглядывая на работающих своих товарищей, на склады и село за ними, на скоро ставшие уже привычными кресты, все разные, всяк на свой манер, как сами люди. Небо, такое ясное вначале, затянулось неведомо когда пришедшими облаками; начинался теплый хмурый день середины лета, ветерок объявился, тревожил редкие деревца и бугристую траву могилок, гнал видные отсюда колосившиеся хлеба, полынью качал.

Пошла глина, нечистая, с черноземными потеками и комовая, не похожая на целик - стало быть, уже копали здесь когда-то…

- Не дай бог наткнуться, - сумрачно сказал дядя Петя, ковырнул красноватую, с темно-серыми разводами стену. Он был недоволен таким оборотом дела, да и все этим обеспокоились. - Вроде б и не должны, соседняя вон аж где… Может, подкопом они копали?

- Шут их знает. - Мишка Репейник нагнулся над соседним крестом, старым, еще из железных полос клепанным, стараясь прочитать насечку: - "Сда"… "Самохин…" Самохины тут. Это кого ж они последним хоронили?

- Да Шурку своего, который с заводов вернулся… Хромой, у кузнеца еще подручничал.

- Ну точно, его! Кажись, с подкопом, я ить хоронил. - Это сказал Мурашин, тоже из родни Скорохотовых - коренастый, пузатый, в кепке блином на самых глазах. Он всегда ее так носил, потому и голову держал прямо, с независимостью и значением; а сейчас, стоя внизу, и вовсе задрал ее, откинулся - нет бы фуражку поправить. Мужичок слыл дельным, прижимистым, и уважался. - Это в пятьдесят девятом, кажись?.. Хоронил. И подкоп делали.

- Ладно, рискнем, один гроб всегда уставить можно. А нет - сами подкопаем. В тесноте да не в обиде. Населилось, однако, тут…

- Мальчонка идет, - сказал кто-то, - с завтраком. Вылезайте, мужички, помянем Дуню.

С мальчишкою, внучком, прислали жареной кусками рыбы, огурцов и лучку, каких-то пирожков, яиц вкрутую. Дядя Петя все это выложил на газету, а напоследок достал со дна сумки две бутылки чистой.

- Ну, за покойницу, - произнес, не глядя ни на кого, он и первым выпил теплую и оттого еще более горькую водку. Занюхал, перед собою глядя, хлебом, сорвал полынок и зажевал им, за куревом полез.

- Ишь ты - полынком, значит, ее? - Мурашин поднял голову, одобрительно прикашлянул. - А следом табачок - не густо…

- А привыкли в поле.

- Что ж, долго отходила она?

- Да как сказать - скоро, долго ли… Отошла.

- Под конец, говорят, будто повеселела даже, - то ли просто говорил, то ли спрашивал Мурашин; хозяйски разломил крупный огурец, сунул кому-то половину - закусывай, мол. Его, не бывшего вчера у Скорохотовых, видимо, интересовали, донимали чем-то слухи, быстро разбредшиеся по селу. - Отчего веселеть-то, не пойму?

- Значит, было отчего.

- Не по-людски это все, не к добру, - мотнул тот головой, управляясь с едой, ни одной крошечке не давая пропасть. - Не согласен. Человек должен скорбеть, это… жалеть, что вот он жил, жил и вот теперь уходить надо, все терять, что нажил. Самого себя человек теряет - ну, шутка ли?! Фуражку пьяненьким потеряешь - и ту, подлую, жалко, обида берет…

- Вот это правда, - усмехнулся Мишка. - Десятку-другую просадить - это как будто так и надо; а фуражку эту ходишь спрашиваешь, ищешь, все закуты обшаришь… я эти фокусы знаю. Да нет, видно, чо-то у нее было, раз так… Она, как-никак, верила.

- Так верить, как она - это у нас многие верют, толку-то… Я сам так верил: раз в год перекрестился - и ладно; а нет - ну, дак и это не беда… Вон Парамонин, со второй бригады наладчик, - он ничему не верил. А как прошлым летом прихватило нас грозой, в чистом поле-то, - так он про все забыл, по-другому запел. Гром ка-ак грякнет, долбанет! - а он как закрестится, забормочет… Все тряпки из трактора повыкидал, молитву какую-то бормочет и выкидывает, сам белый, глаза как… - Мурашин брезгливо махнул рукой. - Знаю я вас. Кулугуры - вот те верют, соблюдают. А из нас какие верующие: пить мы пьем, - стал загибать он пальцы, - грешить - грешим, ругаемся, воруем… икон в дому, считай, уже не держим - на чем вере держаться?! За могилками вот не следим, а что про другое говорить.

- Как умеем, так и верим, занимать этого не пойдешь, - сказал дядя Петя. Он был и грустен, и сердит, из головы его не выходило это - как бы не наткнуться… Придется тогда другое место искать - а где? Все занято кругом, тесно, теснота - даже им тесно теперь на земле. - Он посмотрел на кривой частокол голубых, новых, и старых некрашеных крестов, деревянных и железных, темных, выбеленных дождями до седины, ржавых, полузаплывших землей и травой, и опять горько подумал: "Тесно…"

- А ты что - веришь? - голосом наскочил на него Мурашин, хотя поза его была самая мирная: сидел себе, по-турецки поджав ноги, поглядывая из-под козырька весело и неприязненно. - Веришь, что ли, если так говоришь?!

- Я-то?.. Ну, где мне… А Дуня вот верила.

- Так я тебе и говорю: разве это вера?! Вера - это когда человек и закон божий блюдет, и молится, и… Когда ему скажи: лезь, мол, в ярдань или куда хошь, хоть в огонь - и он полезет! Я так это понимаю. А это какая вера… я тебе таких верующих хоть тыщу представлю, хоть с нашего села. А они в вере и детей не воспитуют, одне пионеры да комсомольцы!

- Без веры нам никак нельзя, - сказал вдруг дядя Петя, как-то невпопад разговору, - либо сопьемся, либо скурвимся.

- Без какой - в бога, што ль?

- А без любой, хоть и в бога, - уклончиво сказал он, взглянул пристальней, под самый козырек Мурашину. - Больно много безверных развелось. Ты вот дом новый ставишь - должен ты верить, что он стоять будет?.. Так и тут.

- Да что - тут? Где это "тут"?!

- Да везде, во всем. Жизнь была такая, что не хочешь, да поверишь. Это сейчас некому верить.

- Это как сказать, - вмешался молодой мужик Подковыров, в миру Колюня. - Моя вон… как сбесилась! С рейсу как-то приехал, гляжу - иконку откуда-то притащила, в угол собирается пристроить. В передней не дал. Детишки, говорю, большие, пионеры - будут из-за тебя стыд собирать… А раньше не верила, когда брал-то: в городу была, училась. Одна у ней была вера - подолом покрутить.

- Это она к пятидесятникам либо попала, к Молодушке вашей, - ухмыльнулся Мурашин, ему на все это было, в общем-то, наплевать. - Не уследил.

- Какое - с Молодушкой и не водются, не любят друг дружку! - весело сказал Колюня. - Это сама она; говорю - сбесилась… Уж и не знаю, с чего: живем вроде бы ничего, что у людей - то и у нас. А если тягость какая… так она у всех вроде бывает, одни мы, что ли, на белом свете. Вот уверилась - и все, хана!.. В задней, говорю, пусть висит. Глядишь, при случае и заступится. - Он опять широко улыбнулся. - Он хоть и в последних теперь начальниках, а все равно… не в нашей с вами "дярёвне" живет. Места не провисит.

- Не провисит, - серьезно согласился с ним дядя Петя, поднял стакан. - Ну, будем живы. Главное - чтобы здоровье, а остальное будет. Здоровье, это… Все по краю ходим.

- Да тут уж так - знай край да не падай.

Копать становилось все труднее, в ход пошли ломы. Чаще стали меняться: один долбил слитную косную глину, принявшую теперь глубинный красноватый оттенок, другой тут же, внизу, ждал, потом выкидывал. Все уверились, что здесь они уже не первые работают, по копанному идут; но только отчасти, одной стороной. Другая стенка была чистой, нетронутой, и дядя Петя пожалел, что не взяли они чуть ближе к бабке. Теперь поправлять поздно, будь что будет. Напарник стал выбрасывать совковой лопатой сухую, по структуре своей уже на красный плитняк смахивающую глину; а он оперся на лом и смотрел наверх, где пошумливал ветерок и шли в небе светлые дальние облака.

В двенадцатом часу наткнулись на угол гроба. Сначала угадалось это ломом, вошедшим податливо, но вроде бы увязнувшим в чем-то; потом лопатой. Опасливо прощупали место, облегченно вздохнули - совсем мало выступает, одним только углом, - и стали потихоньку очищать.

На белый свет глянуло что-то сглаженное, тупое, насовсем сросшееся с глиной - чужое, будто спрятанный землею камень. Его осторожно оскребли, показалось темное дерево, трухлявое, наверно; хотелось узнать, крепкое ли еще. Безбоязненный Репейник надавил острием штыковой лопаты в доску, трухлявина поддалась, но неглубоко.

- Листвянка, - сказал он, бодро и торопливо взглянув наверх, колупнул смелее. - Что ей поделается, в сухости.

- Двадцать лет… - проговорил кто-то сверху, оттуда легонько сыпалось, все старались разглядеть, глянуть на давнее. Тесновато здесь, внизу, ничего не скажешь.

Угол присыпали, слегка пообтоптали; в молчании взяли еще на штык, выдолбили и выкопали, подчистили, обходилось и без подкопа. Явно довольные, вытащили закончивших работу Репейника и Мурашина - ох, глубока, - сложили лопаты, сели отдохнуть.

Минут через десять, как знал, с косо торчащим из кузова крестом подъехал на "газоне" распорядитель, из скорохотовских кумовьев. Торопливо прошел между крестами, спросил, еще подходя:

- Ну, как - готова?.. А что ж сидите, ждете - скоро вынос, поехали!

- Да вот, думаем…

- Что думаете?

- Хм… Да рази человеку не о чем подумать… Жизни человеку - на три раздумья.

- На какие таки? - полюбопытствовал Колюня. Он лежал рядом с дядей Петей, постелив себе на ковыльке пиджак, курил, бездумно смотрел в небо, отдыхая.

- Как жить, каково живется да зачем жил… Боле не дается, не успеешь.

- А что это, в углу, - спросил распорядитель, - зачем?

- А сосед, не рассчитали маленько. Знаешь, ты езжай, а мы тут подождем - што колготиться-то?! Все одно нам сюда… а людей там и без нас хватает. Езжай, передай, что готовы.

Ждать пришлось долго. Мужики успели поправить поваленную сетку, навестили могилки своих, сидели, вспоминали. А к половине третьего все было закончено: продолговатая, сама похожая на гроб гряда с крестом в изголовье насыпана, обложена по сторонам дерном, птицам корм накрошен, поплакано и сказано. Собрались и потянулись с могилок, теперь уже разрозненными кучками, люди, переговариваясь, качая головами и крестясь, другие молча, хотелось помолчать вместе. Пошли, оставив ее, отторгнутую ото всего живого, наедине с землею, с глубинной той глиной, - и с чем-то другим, долгим, длительным во всю нашу жизнь и дальше, не имеющим названия, а одно только чувство неизбежности и печали, молчания, какого не избыть.

Назад Дальше