Товарищ Ганс - Рекемчук Александр Евсеевич 8 стр.


Софья Никитична…а мы с Алексеем давно познакомились. Я преподавала на рабфаке, он учился у меня. Деревенщина, мужик сиволапый… Знаете, как он за мной ухаживал? Остался после уроков, попросил объяснить теорему. А сам - дверь на ключ. Только меня, как видите, тоже бог силой не обидел. Ох, и досталось ему!..

Ма. А потом?

Софья Никитична. Потом он уехал в институт… А я ждала.

Ганс. Мне кажется, что сейчас еще некоторые… э-э… недооценить положение. Ругать фашисты - это очень хорошо, карикатуры в газеты - это очень смешно. Одэр… но никто не понимать, что нужно совсем не карикатуры. Нужно убивать. Просто убивать фашисты. Да!.. Пока мы сильней, чем они.

Якимов. Кто сильней, это покажет время. А время, Ганс Людвигович, работает на нас.

Ганс. Да, в исторически масштаб… Но сейчас, мне кажется, время работайт на Гитлера. Знаете, фашизм - это как… дер кребс… раковый болезнь; И когда организм болен рак, время работает на рак. Сегодня хуже, чем вчера. Завтра еще хуже. А потом получается… метастазы.

Ма. Иногда мне даже не верится, что все это было на самом деле. Что был этот человек. Что я была с ним. Как дурной сон… Но вот - Санька.

Софья Никитична. Он спрашивал?

Ма. Да. Я сказала, что…

Якимов. Что же вы предлагаете?

Ганс. Мы не в Лиге наций, Алексей Петрович. Я предлагаю: танки. На кажды фашистски танк - десять танки…

Ма. …вовсе не для него. Для себя. Я просто подумала: ведь у каждого человека в жизни бывает счастье, правда?.. Или это эгоизм?

Софья Никитична. Пожалуй, нет. Иначе человек озлобляется.

Якимов. Артиллерия неповоротлива, маневренность ее ничтожна. Это с одной стороны. С другой - современные танки: тонны брони, мощные двигатели, а калибры вооружения - слабые.

Ганс. Да. Я видел на парад.

Ма. Но совсем не такое, как я выдумала. Лучше. Я и не представляла, какое оно бывает.

Якимов. Ловлю вас на слове, Ганс Людвигович. Мы хотим создать при конструкторском бюро специальную группу, которая - ну, скажем, в порядке эксперимента - разработает принципиально новую машину.

Ма. И теперь мне даже страшно - потерять.

Якимов. Должно сочетать скорость танка и огневую мощь, способную…

Ма. Все чего-то ждут. Не хотят, а ждут.

Якимов. …с хода, в лоб. Потому что противостоять танкам эффективнее может только движущаяся сила, а не орудийные позиции. Тут большую роль играет моральный фактор.

Ма. Вы думаете, будет?

Софья Никитична. Будет.

Ганс. Но я не знаю… если могу быть полезны.

Якимов. Можете. По рукам?

Ма. …босоножки. Беленькие, из ремешков, толстый каблук…

И потом лишь я заметил, что вот уже добрых десять минут ношусь по кругу один, как карусельная лошадь, которая, разогнавшись, все не может остановиться. Ни спереди, ни сзади уже не слыхать суматошного топота, и перед моими глазами уже не мотается, дразня, пышный бант, привязанный к тощей косичке…

Я запнулся, соображая, что же такое случилось. Приоткрыл дверь Танькиной комнаты, заглянул туда.

Она стояла у самой двери, прислонясь к стене, откинув голову, едва переводя дыхание. Косичка замаянно свисала на плечо, бант поник.

- Ага!.. - торжествуя, надвинулся я.

Но Танька смотрела на меня безответно, покорно, не трогаясь с места.

Только спросила - жалобно так, заискивая, уповая на милость:

- Я конопатая?

- Нет.

Я был великодушен. И устал. Я как-то очень крепко устал, изнемог, вымотался за этот день, за этот вечер: слишком много было видано, слыхано, понято и непонято. Все смешалось в моей голове. И хотелось одного - сна.

Но этот день был всего лишь кануном больших тревог и больших бед.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Этот неожиданный отъезд.

Еще недавно ни о каком отъезде не было и речи. Все шло своим чередом. Утром Ма и Ганс отправлялись на завод, я - в школу. Час за часом истекал суетный день. Вечером ходили в кино, слушали по радио всякие оперы, а то и просто бездельничали - распивали чаи на балконе. День и ночь - сутки прочь. Уже кончался школьный год, близилась отпускная пора, и за досужими вечерними чаями мы прикидывали, как провести лето: то ли ехать на Кавказ, где солнце светит прямо в глаз, то ли дачу снять в какой-нибудь ближней Покотиловке - подышать сосновым духом, попить парного молока.

И вот все эти добрые намерения рухнули враз.

Я уж накануне почуял неладное. Они вернулись с работы молчаливые, озабоченные, отрешенные. Весь вечер Ма просидела на диване, поминутно сморкаясь в платок. А Ганс неприкаянно бродил по квартире и давил окурки в пепельнице.

Я, признаться, решил, что они поругались. Бывает. Ничего. Пройдет.

Но утром Ма заявила, что Ганс уезжает.

Куда?

В Горький.

Надолго?

Неизвестно.

Зачем?

Учиться.

На кого?

Не твоего ума дело. Отстань.

И снова засморкалась в платок.

Подумаешь!..

Ну, конечно, я мог в какой-то мере понять ее огорчение, ее негромкие слезы. Досадно, конечно. Только поженились. Только квартирой обзавелись. Только прижились в ней. И вот - на тебе, съездили на Кавказ…

Кроме того, как я это впоследствии заметил, есть такие семьи, где постоянно живут на чемоданах. Один уедет, другой приедет. Одного встречают, другого провожают. Один туда, другой сюда. И в этих семьях мало-помалу привыкают к подобному суматошному житью, и если даже в такой семье кто-то вдруг отбывает на Дальний Восток, в Америку либо на Северный полюс, то из этого не делают трагедии: до свидания, счастливо оставаться, будь здоров, не кашляй, посошок на дорожку, пишите по адресу…

Но есть и такие семьи, где за всю жизнь никто нипочем не двинется с места, сидят сиднем в своих четырех или сколько там у них стен, мхом обрастают, через фортку наблюдают белый свет. Так у них, если кто-нибудь, упаси бог, вознамерится отбыть до завтра в ту же самую зачуханную Покотиловку - двадцать пять минут на пригородном поезде, - то тут уж и вопли, и сопли, и всякие рыдания, и пироги пекут подорожники, и валенки приторачивают бечевкой к чемодану…

Да, доселе Ганс еще ни разу никуда не уезжал от нас. Не было у него такой нужды. Но ведь он человек казенный, служебный, партийный. Да и совсем еще молодой человек. Вот решили послать его учиться. Правильно решили. Пусть поучится. Может, сумеет бойчей изъясняться по-русски.

Стоит ли горевать из-за этого, лить слезы?

Тем более, что Ганс уезжал не один.

С утра к нашему дому подрулил емкий зеленый автобус. И он уже был битком набит пассажирами и кладью. И настырно гудел, подгоняя остальных, тех, кто еще не собрался, замешкался, кто еще не сошел вниз.

Из окна я различал многих знакомых мне людей, толкущихся у автобуса.

Черномазый Алонсо. Чех Выскочил. Гибсон. Ян Бжевский - очень оживленный, почти ликующий, оттого, должно быть, что представилась ему возможность ускользнуть на некий срок от своей хохлуши. Барбу - хмурый и трезвый. Он с недавних пор опять обитает в нашем доме.

Все одеты по-дорожному: в глухих плащах и кожаных куртках, в брюках-покерах, пузырем нависающих над щиколоткой, в грубых башмаках, в беретах с хвостиком. Все будто заядлые путешественники с модной картинки.

Они прикуривают от зажигалок, перебрасываются словцом, поглядывают на окна…

Снова задудел автобус.

Мама Галя в который уж раз пересчитывала отглаженные рубашки в чемодане, уминала свитер, перекладывала с места на место бритвенный прибор… Руки ее медлили нарочно, все не решаясь опустить крышку над этим нехитрым хозяйством собравшегося в путь мужчины.

Но Ганс, выглянув еще раз в окно, подошел, мягко отстранил ее, застегнул замки.

- Может быть, я провожу тебя? - робко спросила Ма. На лице ее была мучительная растерянность. Испуг. Мольба. - До вокзала.

- Нет. Нет, Галечка. Это… нельзя.

- Но почему?..

В передней заныл звонок. Ганс вышел, отпер дверь. И вернулся уже вдвоем.

Вместе с ним был дядя Франсуа, мой закадычный друг Франсуа, все такой же улыбающийся и румяный. Тоже одетый в дорогу.

- Ну, - весело сказал он, удостоверившись, что чемодан Ганса уже заперт, - по старый русский обычай - при-ся-дем?

Они все трое опустились на стулья, а я одним махом вскочил на подоконник.

Значит, дядя Франсуа уезжает тоже? Вот хорошо им, отъезжающим! С таким попутчиком, как Франсуа, не соскучишься. Только нам, дворовым мальчишкам, придется поскучать без него… Но с какой такой стати Франсуа едет с ними? Ведь он уже занимается в институте!

- Дядя Франсуа, а вы тоже едете учиться? - спросил я.

- Кё? - воскликнул француз. Глаза его округлились изумленно. Он покосился на Ганса и тотчас обрадованно закивал головой - О, да! Мы все едем учиться. - Он значительно поднял палец и с видимым удовольствием изрек: - Учиться - свет, не учиться - тьма.

И, рассмеявшись, вскочил с места, легким движением взъерошил волосы на моей голове, подхватил чемодан и исчез за дверью.

А Ганс, сосредоточенно кашлянув, тоже встал со стула, подошел к моей маме и порывисто ее обнял.

Тут я, конечно, отвернулся и стал глядеть в окно. Потому что, как бы то ни было, с приездом или с отъездом, с радости или с грусти, с надобности или без надобности, плохо ли, хорошо ли, но я терпеть не мог этих нежностей…

Я приник к окну и больше не оборачивался. Даже тогда, когда Ганс, подойдя сзади, чмокнул меня в затылок.

Я смотрел в окно и видел, как дядя Франсуа, согнувшись в три погибели, полез с чемоданом в дверцу автобуса; как вышел из подъезда Ганс и, дойдя до машины, отыскал глазами наше окно и помахал рукой; как зеленый автобус, изрыгнув облачко дыма, тронулся с места и свернул за угол…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

А мне все же довелось тем летом побывать в Покотиловке.

В один прекрасный день нас повезли туда - почти всю ребятню из нашего дома, весь пионерский возраст, отменную ватагу огольцов. Поехали Отка и Лотка. Поехала Татьяна. Поехал я. И еще всякие вроде нас. Конечно же не обошлось без провожатых, без взрослых. Софья Никитична Якимова и Карл Рауш отправились с нами.

Мы добрались до вокзала, сели в пригородный поезд и поехали в Покотиловку, - райский уголок, вторая зона.

Мимо окон, опущенных на треть, пробегал добродушный июльский пейзаж. Невеликие речки, заросшие камышом, заляпанные круглыми листьями кувшинок, затянутые ряской. Пыльные ивы, метущие космами землю. Чистые хаты, крытые тростником и соломой, окруженные факелами цветущих мальв. Летние печи во дворах - беленые, длинношеие, похожие на гусей. Вся эта умильная картина, намалеванная от душевных щедрот.

В Покотиловке был пионерский лагерь.

Целый день мы плескались в пруду, гуляли по сосновым борам, играли в футбол и крокет, ели кашу с молоком на открытой террасе столовой. А вечером состоялось то самое, ради чего нас и доставили в Покотиловку.

На опушке леса запылал костер.

Мы расположились вокруг костра - лежа, сидя, стоя. Хозяева и гости.

Гостями были мы, то есть я, Татьяна, Отка, Лотка и еще всякие вроде нас.

А хозяевами были наши сверстники - мальчики и девочки в белых майках и синих трусах. Все, как один, очень смуглые, черноглазые, черноволосые. Они почти все были черноволосыми, если не считать нескольких рыжих, затесавшихся промеж них, но рыжие, как известно, куда угодно затешутся.

Все это были испанские дети. Дети республики. Дети тех, кто бился с фашистами. Их привезли в Советский Союз, чтобы укрыть от войны, чтобы спасти от жестоких бомбежек. Их везли на пароходе за три моря - и вот они уже здесь, в Покотиловке, в пионерском лагере, у костра.

Мы сидели у костра, смотрели в огонь и пели песни. Сперва испанцы пели свои песни, которых не знали мы. Потом мы пели свои песни, которых не знали испанцы. А потом оказалось, что есть такая песня, которая знакома всем:

Аванти, о пополо,
Алла рискосса,
Бандьера росса,
Бандьера росса…

Это была песня о красном знамени. Не испанская, не русская, а вроде бы итальянская, но знакомая всем и любимая всеми.

Ты, знамя красное,
Свети, как пламя,
Свободы знамя,
Свободы знамя.

Вообще на свете есть немало песен о красном знамени, но эта - самая простая и лучшая из всех. В ней всего-то и слов, что "красное знамя", "свобода" и "победа". Но какие это слова! Потому она и завоевала сердца. Хорошая песня. Мировая песня!

Бандьера росса
Трионфера!..

Легкие искры, подхваченные горячим воздухом, взвивались над костром и улетали к вершинам сосен, в небо.

Там, в мглистом небе, возник и приближался, нарастая, басовитый гул. Он становился все явственней и грознее. Я догадался по звуку: тяжелый бомбовоз.

Но я не один догадался об этом.

Песня дрогнула, сникла.

Большеглазая девочка, сидевшая рядом со мной, смуглая девочка с очень короткими волосами - вероятно, ее недавно остригли наголо и теперь острые прядки волос набежали на виски и на затылок, - эта худенькая девочка испуганно прижалась к моему плечу, втянула голову…

- Не бойся, - сказал я и погладил ее по стриженой голове. - Это наш.

- Наш… - машинально повторила она, может быть, еще не понимая, что означает это слово. - Наш? - И тотчас закивала радостно - Наш…

Гул отдалился. Взбодрилась песня.

А Татьяна, Танька, которой, видать, почему-то не понравилось, как я гладил по голове испанскую девочку, уже напропалую кокетничала со своим чернявым соседом.

- Как по-испански будет "девочка"? - спросила она.

- Мучача, - ответил чернявый сосед.

- А как будет "мальчик"?

- Мучачо.

- А если мальчик с девочкой?

- Мучачос.

Татьяна расхохоталась восхищенно.

Ее сосед - а мы уже знали, что зовут его Педро, что он из Мадрида, что отец его - командир батальона, - первый среди своих друзей научился говорить по-русски. Он еще на пароходе начал учиться у наших матросов. Бойкий такой парнишка.

- Когда мы по-бе-дим… - сказал он Таньке.

- Да, - ответила" Танька.

- Ты при-ехать к меня в Мадрид, - сказал он Таньке.

- Ладно, - согласилась Танька.

- Я показать тебе моя бабушка… - продолжал между тем чернявый Педро. - Она гитана… цы-ган-ка. Она умеет гадать на рука. Я тоже умеет, не-мнош-ко…

Он потянул к себе Танькину ладонь, повернул ее к огню зеркальцем и стал эту ладонь сосредоточенно разглядывать.

Уж не знаю, что он там ей нагадал. Я не стал подслушивать. И все это вранье - гадание.

Но не в этом дело.

Не мог он тогда, конечно, знать, этот бойкий парнишка, по имени Педро, и даже бабушка его, цыганка, не могла нагадать, что все случится иначе. Что не республика победит врага, а враги победят республику. Что ни ему, ни его друзьям не суждено будет даже через двадцать лет вернуться в Мадрид. Что они останутся жить в России, станут здесь взрослыми, что здесь родятся их дети, и они уже будут с трудом говорить на родном языке. Их обычные судьбы растворятся в миллионах обычных судеб. И лишь порой чей-то взгляд вдруг задержится на газетной строке: "Фрезеровщик Мигель Гутьерес перевыполнил сменную норму…", "…решающий гол забил левый крайний торпедовцев Д.Каррера", "Хесус Рамон де Сигуэнса, прож. Нижняя Масловка, 30, возбуждает дело о разводе…"

Горел костер. Желтые языки огня терзали хворост.

Звенела песня:

Бандьера росса,
Бандьера росса…

Карл Рауш, обогнув костер, подошел ко мне, наклонился, обнял, колючей щекой коснулся моей щеки.

- Хорошо, Санька, - сказал он. - Это отшень хорошо, что вы все вместе. Когда вы все вместе, вам нит-шего не боятся! Понимай?..

- Дядя Карл… - Я вдруг вспомнил, что давно хотел его спросить. - Дядя Карл, а почему ты не поехал учиться вместе со всеми?

- Я? - Рауш посмотрел на меня с некоторым удивлением. Потом вздохнул. - Я уже стары для это дело… Я уже слишком стары - учиться.

Я проснулся за секунду до этого звонка. Не по звонку, а именно до звонка.

Не знаю, как у кого, но у меня и поныне сбереглась эта непостижимая способность. Скажем, я завожу будильник на пять утра - нужно ехать на вокзал или еще куда, и я, чтобы не проспать, ставлю будильник на пять. Но ровно за секунду до этого срока я просыпаюсь, будто стрелка установлена не на циферблате часов, а в моей сонной голове. Я внезапно просыпаюсь, открываю глаза, а потом уже раздается урочный звонок.

Но в ту, ночь никакого звонка не предвиделось.

И будильника у нас не было. И я крепко спал, без всяких снов, - как приник щекой к подушке, так и заснул, упоенно и здорово.

А посреди ночи проснулся вдруг. Открыл глаза. И тотчас в передней раздался звонок.

Какое-то время я еще лежал не шевелясь, не понимая, где я, что и почему.

Была ночь. Был предрассветный час. Все вокруг еще утопало в глубокой тьме, и лишь постельная белизна уже высветилась из тьмы.

Чуткая тишина стыла в квартире.

И снова ее прорезал истошный вскрик дверного звонка.

Я вскочил и зашлепал по паркету босиком. Но не в переднюю, не к двери, а в соседнюю комнату - туда, где спала мама Галя.

Она спала, свернувшись клубочком. Очень маленькая и очень одинокая в широкой двуспальной кровати. Спала и ничего не слышала.

Я тронул ее рукой за плечо. Она как-то по-детски, вопросительно простонала, повернулась на другой бок и снова задышала спокойно.

- Ма, - позвал я.

Длинно прозвенел звонок.

Она вскинулась, набросила на плечи халат, не глядя, отыскала ногами домашние туфли и пошла к двери, заспанная, взлохмаченная, встревоженная. Я за ней.

- Кто там? - хриплым со сна голосом спросила Ма.

За дверью молчали. Нет, не молчали, а было слышно через дверь, как кто-то порывисто дышит, будто хочет ответить и не может…

Мама Галя, не снимая цепочки, отперла, приоткрыла дверь.

Там стояла Софья Никитична Якимова. В наспех надетом, расстегнутом, вероятно первом попавшемся под руку, платье. Бледная, ни кровинки в лице. Глаза какие-то остекленелые, ничего не видящие перед собой.

- Софья Никитична?.. - Ма откинула цепочку.

Софья Никитична машинально переступила порог и опять остановилась, не произнося ни слова, вперясь глазами в пустоту.

- Что случилось?..

Якимова молча, ступая тяжело и неверно, сгорбясь, будто за одну ночь состарилась, направилась к окну.

- С Танечкой что-нибудь? - испугалась Ма.

- Она… спит, - едва слышно ответила Якимова.

Мы подошли к окну следом за ней.

Там, за окном, едва развиднелось. Бесчисленные окна нашего дома были свинцово бельмасты, слепы. Двор пуст и чист.

Близ нашего подъезда стояла машина. Небольшой автобус, "пикап", крашенный темной краской, без окон.

Назад Дальше