Штосс в жизнь - Борис Пильняк 3 стр.


Сейчас там лечат сифилитов, с лекциями и под музыку в разных галереях, живых от Лермонтова, - и жив грот, где Печорин встречался с Верой, он назван Лермонтовским, и туда ходят писать на стенах похабные слова и собственные имена похабников. Памятник на месте убийства Лермонтова так же изрешечен изречениями о Мане и Зине; там же висят засаленные черкески со страшными гозырями, и любители могут, нарядившись в них, фотографироваться около памятника! Меня обманула даже природа. Я ждал Кавказа, гор, первобытность, - я увидел холмы, заросшие лесом, куда забираются ослы и автомобили, - причем эти семь-восемь холмов сиротливо торчат среди просторов облупленной степи, и торчат случайностью. Я верю Лермонтову, что сто лет тому назад у Мэри на Подкумке, в июне месяце, закружилась голова от потоков вод этой горной реки: сейчас эту реку в июне - в любом месте перейдет курица. - Мне стыдно перепонтировать героев лермонтовского времени! Сюда ездят отдыхать и быть довольными. Витии печатают лозунги:

"Больные! Сохраняйте бодрое, спокойное настроение духа - это способствует правильному лечению!"

"Питание, выписанное врачом, должно строго соблюдаться!"

"Половое воздержание - всегда безвредно!"

"Распутство и пьянство на курортах завела буржуазия - надо изживать эти пороки, так как они мешают ремонту здоровья!"

Курорты превращены в фабрики здоровья, люди одеты в больничные халаты санаториев, из-под халатов торчат тесемки, и из больничных туфлей торчат пятки, - и в общественных столовых меню разбиты по диетическим рубрикам: "при поносах", "при запорах" и пр. Не может не быть у человека уважения к земле, к ее недрам, к ее законам; в этих местах на земле бьют целебные ручьи, рожденные вулканами, целебная вода: в первый же день я пошел к источникам, как здесь называются ручьи; источники вделаны в камень; со мною шла толпа, у всех в руках были кружки и стеклянные трубочки; источники, вделанные в камень, назывались бюветами; девушки типа больничных хожалок проворно наливали в кружки воду; пили воду через стеклянные трубки, чтобы вода лучше усвоялась желудками, оттопыривали в священнодействии губы: я слышал разговоры о пищеварении, прекратились ли газы у Ивана Иваныча; один мой приятель ходил к врачу, чтобы лечиться, - врач сказал - "Конечно, воды очень полезны, но думается, что самая полезная вода - вода обыкновенная". - Я был в диэтической, запорно-поносной столовой только один раз - меню мешало моему желанию есть. Дюкло называл эти столовые - не диэтическими, но идиотическими. - На минеральных группах лечат - сифилис в кондиломатозном и гуммозном периодах, полейриты интоксикационные, субацидные и акацидные катарры желудка, вагиниты и эррозии, - научные слова! Больничные храмы величественны, построенные из поддельного мрамора, украшенные символами эллинского здоровья. Я ходил осматривать эти храмы. Я был в белом халате, за доктора. Меня провожал мой знакомый врач. Я был в отделении, где грязью лечат ожиревших женщин, у многих из них были подкрашены губы, - и у всех у них было на лицах обалдение распаренного уважения к целебностям; хожалки приносили ведра горячей грязи, мазали грязью женщин, заворачивали их в простыни, покрывали одеялами, и женщины лежали в блажном страдании; в клиниках покойствовала торжественность; мой знакомый доктор, - фамилия его никак не Вернер, - выгонял из мужской мочи химические формулы свинца, - это было единственно интересным. Дюкло рассказывал сказку, как мужику плохо жилось, как цыган обещал облегчить его жизнь, велел сначала взять в избу кур, потом телят, - потом свинью, затем корову, - мужик стал окончательно задыхаться, - цыган велел вывести тогда - сначала корову, потом свинью, затем телят, - мужик задышал легко и даже согласен был остаться с курами, - и Дюкло уверен, что принципы местных лечений построены на этой побасенке. - Мне стыдно перепонтировать вас нашими козырьми, Михаил Юрьевич! - Люди приезжали на поездах убежденными фалангами, убежденно лечились, организованно пищеварили в течение месяца и - возвращались - с фабрик здоровья - на российские веси - опять-таки организованно, неорганизованно выполняя лишь заветы пиит местных витий, которые печатали:

"Распутство и пьянство на советских курортах надо выжигать каленым железом!"

Под заборами этих лозунгов я вспоминал грязелечебных гусынь. Впрочем, пииты ж писали:

"Театр - отдых и школа, а на курорте, кроме того, - лечебный фактор!"

"Скука мешает правильному лечению!"

"Курортная физкультура - лечебная процедура!"-

и по вечерам на курортах было все, - симфонические оркестры, драматические спектакли, оперетта, опера, эстрада, пластические и балетные номера, комики, рыжие, раешники, - и были мы, писатели, на предмет культурной революции, о которой много говорилось в 1928 году.

Михаил Юрьевич, - я перечитал ваше письмо к Лопухиной, вы назвали это письмо "Валериком". Валериком называется - не река, но речка смерти. На Группах нет теперь никаких боев, там показывают - лермонтовский грот, лермонтовскую галерею, лермонтовские ванны, лермонтовскую долину, лермонтовский водопад, - а на месте лермонтовской смерти - фотографируются в засаленных черкесках с громадными кинжалами.

…жалкий человек…
Чего он хочет. Небо ясно…

У меня не было более ненужных дней, чем эти мои дни на Группах. И я часто вспоминал вашу речку смерти, Михаил Юрьевич. Впоследствии я прочитал в донесении генерал-адъютанта Граббе о сражении при Валерике, бывшем 11 июля 1840 года, в Ольгин день, - генерал записал о вас:

"…офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отменным мужеством и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы".

Все нужное, что связано у меня с этими моими днями, связано с вами, Михаил Юрьевич.

Печорин не пошел смотреть фокусника Апфельбаума, - но я пошел смотреть Жанну Дюкло.

Это было в июньских числах Печорина, в Кисловодске, в Нижнем парке, около Нарзанной галереи, где некогда ловили печоринских черкесов. Своим человеком я прошел за кулисы, чтобы поздороваться с м-м Жанной. Меня встретил ее муж, человек в больших круглых, роговых пенсне.

- Очень жаль, что вы будете смотреть Жанну на базаре, - сказал он.

М-м Жанна была в черном, в черном платье с белыми кружевами и высоким воротником, в черных чулках и в лаковых туфельках. Волосы ее были гладко зачесаны, в ушах блестели старинные серебряные подвески. В руках у нее был белый платок. Глаза ее были девичьи.

- Мы начинаем, - сказал муж, поправив прическу, волосы мужа были зачесаны назад, за уши, в традициях партикулярных людей начала девятнадцатого века.

Я вышел к зрителям. За большими буквами афиш фотография м-м Жанны не походила на подлинник, валяная белая кепка и милые красные платочки захлопали м-м Жанне, галки на чинарах зашумели крыльями и закаркали. Вспыхнули дополнительные огни софитов, ночь за деревьями стала черней. М-м Жанна вышла с белым платком у губ, этот медиум, она казалась девочкой и лунатиком одновременно, вид ее был прост и таинственен. С курзала донеслись медные трубы оркестра, на вокзале прогудел отходящий поезд. Вслед за м-м Жанной вышел ее муж, во фраке.

- Жанна, будьте внимательней! - крикнул муж тоном циркового наездника.

Муж спустился к рядам, чтобы принимать вопросы. Муж наклонился над критиком Леопольдом Авербахом, чтобы выслушать его вопрос. Авербах, посоветовавшись коллективно с драматургом Киршоном, шепотом спросил: - когда приедет их друг прозаик Либединский?

- Жанна, будьте внимательней! Отвечайте, мадемуазель! - крикнул жокейски муж.

М-м Жанна ответила не сразу, она опустила голову, напрягая мысль, и бессильно опусттила руки. У нее был звонкий голос, картавый на "р".

- Я п'ислушиваюсь… я слышу… вы сп'ашиваете о вашем д'уге Ю'ие… об известном писателе Ю'ие Либединском… я вижу… он п'иедет, мне кажется, в начале июля…

- Дальше, Жанна! Мадемуазель, дальше! - крикнул муж и отошел от Авербаха, наклоняясь над военкомом. - Дальше, мадемуазель, внимательней!

- Я п'ислушиваюсь… я вижу, вы а'тилле'ист, вы служите в Москве! - М-м Жанна подняла голову, улыбнулась, заговорила быстро, глаза ее были детски. - Вас зовут Исидо Мейчик, вам двадцать семь лет…

Военком был поражен: он спрашивал, в каком полку он служит, сколько ему лет. М-м Жанна отвечала быстрее, чем он задавал вопросы. Военком сдвинул фуражку на затылок, явно вспотев. Кепки притихли.

- Дальше, Жанна! Скорее! Внимательней! - кричал муж, склоняясь над ответственным работником.

Ответственный работник, в халате, в кепке и в тесемках, спрашивал: - изменяет ли ему в Москве жена? Как ее зовут? - М-м Жанна опустила глаза и руки, вид ее был беспомощен.

- Вашу жену зовут Надеждой, - сказала она беспомощно и тихо. - Нет, она не изменяет вам, нет… она верная жена… Но я вижу… я п'ислушиваюсь… - м-м Жанна сказала совсем тихо и очень печально. - Я вижу, как вы изменяете своей жене…

Ряды захохотали. Совработник заерзал на стуле. Галки кричали на чинарах, посвистывал паровоз. Ночь была душна, и под скамейками трещали кузнечики. Я недоумевал, вспоминая лермонтовский штосс. Я не мог придумать рационального объяснения этому совершенно метафизическому явлению. Дюкло не слышала вопросов, она отвечала ясновидяще правильно. Люди, задавшие вопросы, были растеряны. М-м Жанна стояла на эстраде девически целомудренно, в черном платье стиля начала прошлого века, усталая женщина, похожая на девочку. Никаких гоголевских "портретов" не было. Была уездная эстрада, открытая, в парке, ротондою. М-м Жанна выступала после пластически-раешных номеров, - ее номер считался ударным, ее выпускали под занавес. У европейцев принято восторги выражать ладошами, - хлопали мало. Шла обыкновеннейшая курортная ночь, когда в одиннадцать надо быть в постели. В старину такие номера обставлялись черными комнатами, свечами, таинственностью, шепотом. Люди повалили с рядов бараном, опять потревожив галок. Нарзанная галерея была заперта.

Мы ждали Дюкло, пока они переодевались. М-м Жанна с мужем, профессор Федоровский с женою, писатель Иван Алексеевич Новиков и я - мы пошли в Аллаверды, в шашлычную, ужинать. М-м Жанна говорила о своей дочке, оставшейся в Москве, и медленно пила кахетинское № 110. Штосс сведен на эстраду, тресвечие, семисвечие метафизики - упразднены. М-м Жанна была очень утомлена, медленна и обыденна. Ее муж острил. Иван Алексеевич, писатель, чье творчество навсегда пропахло березками благостных зорь, - говорил - о троицином дне, о белой троицыного дня березке, называя березкою м-м Жанну. Они говорили о девочке Дюкло. В шашлычной пахло тархуном, бараньим салом, и скрипач наяривал молитву Шамиля. Профессор Федоровский строил объяснения номера м-м Жанны. Дюкло-муж не открывал секрета, предлагая придти на разоблачительную - его - лекцию. Штосс Лермонтова, прошед через кулисы эстрады, расцвел для Ивана Алексеевича Новикова - белою троицыного дня березкою.

…Я был в доме, который теперь называется Лермонтовским музеем. Там на стене висит церковная выпись, - поручик Тенгинского пехотного полка, - убит на дуэли, - "погребение пето не было". - Вы не погребены, Михаил Юрьевич, вы - живы! - Ваш домишко, где вы жили со Столыпиным перед смертью, куда привезли ваш труп после дуэли, - превращен в музей. Я ночевал в этом музее, в вашем кабинете-спальной, где некогда лежал ваш труп. Вы записали, Михаил Юрьевич:

"…моя комната наполнилась запахами цветов, растущих в скромном палисаднике. Ветки цветущих черешен смотрят мне в окно, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками".

Все это по-прежнему, Михаил Юрьевич, по-прежнему стоят платаны, и скосилась коряга грецких орехов, и в палисаднике цветут цветы. Я сидел за вашим письменным столом, встречая ночь. Пятиглавый, - так называли вы его, - Бештау синел, уходя во мрак. Я был один. Над землей дул ветер, очень сильный, он пахнул степью и качал деревья в палисаднике. В домишке было глухо и сыровато. Я думал о том, что, если бы мы жили одновременно, мы, вернее всего, не встретились бы! - я был Апфельбаумом. Я говорил с вами через столетье о том, что встретиться нам необходимо, чтобы чокнуться временем сердца о сердце. Я заснул тогда очень поздно, перед сном рассматривая янтари ваших трубок. И ночью я видел вас, во сне. Это было в степной станице, в полку, в новогоднюю ночь, вы держали в руке рог, офицеры безмолствовали, вы были очень бледны, ваши глаза, всегда тяжелые, были особенно тяжелы, - вы сказали - "Я пью за - за жизнь!" - и кругом были мертвецы, мертвые офицеры, мертвая корчма, ночь, - все было мертво, и на стене блистал император Николай. Живы были только мы. Нам сказали, что нас ждут, - мы вышли. Нас ждал самолет, пилот был тот самый, который принес меня из Москвы. "Через сто лет самолет будет только дилижансом", - сказали вы, Михаил Юрьевич, - "но тогда мы найдем другие пути, чтобы брать за сердце жизнь и чтобы чокаться смертями. Впрочем, я знаю, что останется, если будет жизнь, - останутся - смерть, любовь, рождение, рассветы и ветры!" - над степью ревел буран, космы снега заплетали Лермонтова, его папаху, его бурку, сплетая его с космосом. Вопреки стихиям над буранною степью высился Эльборус. "Мы летим меряться силами со стихиями!" - крикнули вы, Михаил Юрьевич. - Я проснулся. Был мертвый час ночи. Всеми нервами своими я ощутил, что лежу в доме, где некогда лежал мертвец - Лермонтов. Над домом, за ставнями, свистел ветер. Я зажег спичку, закурил, осмотрелся, открыл ставню. Светало. Свистел синий ветер.

Утром я понял, что от Лермонтова в его доме ничего не осталось, кроме чинары и черешен в палисаднике. Пролетарский поэт Тришин, хранивший лермонтовскую усадьбу, сказал мне, что письменный стол, столик у дивана, мундштуки - все это привезено из Петербурга, из дворцовых фондов. Кроме чинар остались перестроенные стены дома да память о том, как расположены были комнаты при Лермонтове и Столыпине. Полковник Челищев, домохозяин, призывал попа освящать этот домишко после того, как лежал здесь труп Лермонтова.

Но Тришин сказал мне, что рядом в переулке сохранился дом Верзилиных, ставший впоследствии домом Шан-Гиреев, национализированный в годы революции, - и что в доме живет сейчас Евгения Акимовна Шан-Гирей, дочь Акима Шан-Гирея, друга и двоюродного брата Лермонтова, с которым Михаил Юрьевич вместе возрастал, называя его в письмах Екимом, - дочь Акима Шан-Гирея и Эмилии Александровны Клинкенберг, той, которую по неверному преданию называют княжной Мэри. Я пошел в этот дом. Он отдан в нищету, на дворе сапожничал рабочий. Я встретил Евгению Акимовну, ко мне вышла старушка в темном платье, я знал уже, что ей семьдесят три года, лицо ее было светло. Время остановилось. Мы заговорили. Мы стояли на террасе, завитой виноградником.

- Тогда этого хода не было, - сказала Евгения Акимовна, - спускались через террасу, и вот здесь, - она указала рукой, - на этом месте Мартынов вызвал Лермонтова на дуэль. Лермонтов был злой человек, он не любил людей и всегда издевался над слабостями его окружающих. Мартынов любил порисоваться, одевался черкесом и ходил с засученными рукавами, нося на поясе громадный кинжал… Так рассказывала моя мама.

Мы вошли в дом.

- Эта комната была гостиной, и танцевали именно здесь, - Евгения Акимовна указала рукой, - здесь стоял диван, а здесь было фортепиано. У нас была вечеринка. Моя мама, Лермонтов и Пушкин, брат поэта, сидели на диване. Мартынов стоял около фортепиано с моей тетей Надеждой Петровной. Лермонтов и Пушкин острили. Князь Трубецкой играл на фортепиано. Трубецкой оборвал аккорд, и ясно прослышались слова Лермонтова: "Montagnard au grand poignarb…"- горец с большим кинжалом, - как Лермонтов называл Мартынова. Мартынов был добрый малый, но был позер. У Лермонтова был злой язык, он был недобрый человек. Мартынов побледнел… Все это мне рассказывала мама… Тогда на террасе, на том месте, которое я показывала вам, Мартынов сказал Лермонтову: - "Сколько раз мне просить вас оставить ваши шутки при дамах!" - Лермонтов ответил: "Вместо пустых угроз, ты гораздо лучше бы сделал, если бы действовал", - и Мартынов вызвал Лермонтова.

Я стоял в комнате, где возникла смерть Лермонтова. Я хотел вглядеться в комнату и в столетие. Комната была невелика и - ныне - нища, давно запыленная временем. Около меня стояла светлая старушка, осколок тех дней. Вещи, когда-то бывшие, исчезли из комнаты, изгнанные нищетой и временем. От наказного атамана кавказских казачьих войск - ничего не осталось. Я искал вещественных памятников.

- Вот это зеркало тогда висело над фортепиано, - сказала Евгения Акимовна и указала рукою. - Вот этот шкаф был тогда с книгами…

Мы прошли в комнату, которая была диванной. Некогда в ней жила бабушка, порицавшая Лермонтова. Ныне жила здесь Евгения Акимовна. Вещей от Лермонтова в этом доме почти не осталось, ничего не осталось от тех дней, дом умрет вместе с Евгенией Акимовной.

Евгения Акимовна принесла и показала мне серебряный кавказский стаканчик, очень начищенный, позолоченный. На дне стаканчика было выгравировано;

Въ День. Ангила

Э. 1840 К.

Назад Дальше