Пир в Одессе после холеры - Рекемчук Александр Евсеевич 12 стр.


Там он опять обращается к событиям осени 1830 года и сам, прибегая к поэтической терминологии, выясняет соотношение между холерой и чумой:

"...Перед моим отъездом Вяземский показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности, а в моем воображении холера относилась к чуме, как элегия к дифирамбу".

Вполне возможно, что Пушкиным владел некий замысел, что ему виделся сквозной сюжет, который позволял нанизать события жизни на стержень опасности, шедшей за ним буквально по пятам - куда бы он ни направлялся и где бы ни оседал.

Судьба хранила его от этой напасти. Другой рок был уготован ему, и он это чувствовал, знал, и потому был отчаянно бесстрашен.

Но он был невольным свидетелем того, как погибель настигает других людей, порою дорогих его сердцу.

Зачин этой рукописи соответствовал канону повествовательной традиции и, буквально с первых строк, погружал читателя в мир уже знакомой ему пушкинской прозы, пленяющей доверительностью интонаций, прозрачностью языка и, сверх того, сулил ту безоговорочность жизненной правды, которая вообще сделалась главным мерилом для русской литературы.

"В конце 1826 года я часто виделся с одним дерптским студентом (ныне он гусарский офицер и променял свои немецкие книги, свое пиво, свои молодецкие поединки на гнедую лошадь и на польские грязи). Он много знал, чему научаются в университетах, между тем как мы с вами выучились танцевать. Разговор его был прост и важен. Он имел обо всем затверженное понятие, в ожидании собственной поверки. Его занимали такие предметы, о которых я и не помышлял. Однажды, играя со мною в шахматы и дав конем мат моему королю и королеве, он мне сказал при этом: Cholera morbus подошла к нашим границам и через пять лет будет у нас".

Дерптский студент - Алексей Николаевич Вульф, младший друг поэта, с которым в Тригорском они жили в баньке на берегу Сороти, спросонья бежали к реке купаться, сажали пули в цель из пистолетов Лепаж, пили вино, волочились за девицами (Вульф бывал удачливей), но и не чурались серьезных бесед.

"Студент объяснил мне, - записывал позднее Пушкин, - что холера есть поветрие, что в Индии она поразила не только людей, но и животных и самые растения, что она желтой полосою стелется вверх по течению рек, что, по мнению некоторых, она зарождается от гнилых плодов и прочее - всё, чему после мы успели наслыхаться.

Таким образом, в дальнем уезде Псковской губернии молодой студент и ваш покорный слуга, вероятно одни во всей России, беседовали о бедствии, которое через пять лет сделалось мыслию всей Европы".

Тогда, в молодые годы, проведенные в ссылках, на Юге - в Кишиневе, Каменке, Одессе, Михайловском, - он сталкивался иногда с грозными проявлениями этой напасти, которая еще не имела черт повального мора. Коварная болезнь как бы вела разведку, убивая выборочно.

"О холере я имел довольно темное понятие, - признается он, - хотя в 1822 году старая молдавская княгиня, набеленная и нарумяненная, умерла при мне в этой болезни..."

Но он оставался беспечным. Тем более, что люди, которые его окружали, всячески старались укрепить его - а заодно и себя, - в несущественности угрозы.

Владимир Петрович Горчаков, закадычный друг поэта кишиневской поры, записал в своем дневнике: "Один чиновник Областного правления был приглашен на обед, где находился и Пушкин; за обедом чиновник заглушал своим говором всех, и все его слушали, хотя почти слушать было нечего, и наконец договорился до того, что начал доказывать необходимость употребления вина, как лучшего средства от многих болезней. - "Особенно от горячки", - заметил Пушкин. - "Да, таки и от горячки, - возразил чиновник с важностью, - вот-с извольте-ка слушать: у меня был приятель, некто Иван Карпович, отличный, можно сказать, человек, лет десять секретарем служил; так вот, он-с просто нашим винцом от чумы себя вылечил: как хватил две осьмухи, так как рукой сняло..."

Пушкин усомнился, надерзил рассказчику, а когда тот обозвал поэта "молокососом", то ответом ему было: "а вы - виносос..."

Однако в других случаях Пушкин бывал доверчивей, особенно в тех, когда источником полезных знаний был не чиновный мужлан, а прекрасная дама.

"...одна молодая женщина из Константинополя, - признавался он в письме своей юной невесте, - говорила мне когда-то, что от чумы умирает только простонародье - всё это прекрасно, но всё же порядочные люди тоже должны принимать меры предосторожности, так как именно это спасает их, а не их изящество и хороший тон. Итак, вы в деревне, в безопасности от холеры, не правда ли?"

Молодую женщину из Константинополя звали Калипсо. Она была дочерью гадалки Полихронии. Она чудесно пела. Пушкин не остался к ней равнодушным. Эта страсть подогревалась тайной, известной всему Кишиневу: пятнадцати лет отроду нимфа Калипсо была возлюбленной самого лорда Байрона, эпигоном которого в ту пору весь Кишинев и числил господина Пушкина.

В стихотворении "Гречанке" он и сам еще отдавал первенство Байрону, хотя и ощущал себя соперником, во всяком случае - в любви.

Ты рождена воспламенять

Воображение поэтов,

Его тревожить и пленять

Любезной живостью приветов.

Восточной странностью речей,

Блистаньем зеркальных очей,

И этой ножкою нескромной;

Ты рождена для неги томной,

Для упоения страстей...

Уверения Калипсо в том, что "от чумы умирает только простонародье", оправдались самым печальным образом. Через несколько лет нимфа умерла, но не от простонародной чумы, и не от плебейской холеры, и не от бивачной лихорадки, как лорд Байрон, а от благородной чахотки.

В 1822 году, вместе с канцелярией генерал-губернатора Новороссии и Бессарабии графа Воронцова, где ссыльный поэт служил в невысокой должности коллежского секретаря, Пушкин переезжает из Кишинева в Одессу. Для него эта перемена мест означает нечто большее, чем переезд из одного провинциального города в другой: "...я оставил мою Молдавию и явился в Европу..."

Юрий Михайлович Лотман в биографической книге о Пушкине подчеркивает этот аспект: "...Пушкин был захвачен удовольствиями жизни в большом городе с ресторанами, театром, итальянской оперой, блестящим и разнообразным обществом, столь резко контрастировавшим с провинциальностью кишиневской жизни. Светскими знакомствами и театром Одесса напоминала Петербург, непринужденным обществом военных либералов - Киев, Кишинев и Каменку, а морем, французской и итальянской речью на улицах, бесцензурным пропуском французских газет и беспошлинным провозом вин - Европу".

Правда Лотман делает важную оговорку насчет того, что подобный взгляд на одесскую жизнь Пушкина характерен "для поверхностного наблюдателя", что именно в это время поэт одержим идеей покинуть Россию ("свалить за бугор", как выразились бы потомки), что его друзья и подруги ищут денег, дабы помочь ему осуществить этот побег, что он заинтересованно и пристально следит за освободительным движением в Греции, за созывом революционных Кортесов в Испании - о, как бы он хотел участвовать во всем этом!..

Лотман приводит черновую редакцию строки из "Путешествий Онегина": "И что Кортесы иль пожары..."

Но Пушкин не уехал из России. Он остался в Одессе. И черновая строка в перебеленном виде обрела совсем иной вид и смысл.

Бывало пушка зоревая

Лишь только грянет с корабля,

С крутого берега сбегая,

Уж к морю отправляюсь я.

Потом за трубкой раскаленной,

Волной соленой оживленный,

Как мусульман в своем раю,

С восточной гущей кофе пью.

Иду гулять. Уж благосклонный

Открыт Casino; чашек звон

Там раздается; на балкон

Маркер выходит полусонный

С метлой в руках, и у крыльца

Уже сошлися два купца.

Глядишь - и площадь запестрела.

Всё оживилось: здесь и там

Бегут за делом и без дела,

Однако больше по делам.

Дитя расчета и отваги,

Идет купец взглянуть на флаги,

Проведать, шлют ли небеса

Ему знакомы паруса.

Какие новые товары

Вступили нынче в карантин?

И что чума? и где пожары?

И нет ли голода, войны

Или подобной новизны?

Крамольные Кортесы заменены более понятной и более близкой, хотя, слава богу, все еще далекой чумою.

А "подобная новизна" будет обсуждаться здесь и век спустя.

Трудно преодолеть ощущение того, что главы романа Ильи Ильфа и Евгения Петрова "Золотой теленок", посвященные тусовке почтенных стариков города Черноморска у бывшего кафе "Флорида", навеяны строфами из "Путешествий Онегина".

Впрочем, авторы бестселлера и не прячут этой переклички.

Изображая сборище ставших уже классическими "пикейных жилетов", старцев в канотье и панамах, напротив крытой веранды нарпитовской столовой № 68, Ильф и Петров приводят подсказывающую датировку: "...все, что бы ни происходило на свете, старики рассматривали как прелюдию к объявлению Черноморска вольным городом. Когда-то, лет сто тому назад, Черноморск был действительно вольным городом, и это было так весело и доходно, что легенда о "порто-франко" до сих пор еще бросала золотой блеск на светлый угол у кафе "Флорида".

- Читали про конференцию по разоружению? - обращался один пикейный жилет к другому пикейному жилету. - Выступление графа Бернсторфа?

- Бернсторф - это голова! - отвечал спрошенный жилет таким тоном, будто уверился в том на основе долголетнего знакомства с графом..."

... И что чума? и где пожары? И нет ли голода, войны, или подобной новизны?

Знаменитый эпизод учений по отражению химической атаки в Черноморске начинается в "Золотом теленке" надрывным воем сирены, затем раздается "оглушающий лопающийся пушечный выстрел" ("Бывало пушка зоревая лишь только грянет с корабля..."). Случайность?..

Но далее черед ретроспекций меняет направление и, уже интроспективно, влечет мою память к реалиям холерного карантина в Одессе 1970 года.

Люди в противогазах ("резиновые хари") укладывают Остапа Бендера на носилки ("Товарищ! Вы отравлены!") и тащат его в газоубежище ("К Остапу подбежала комсомолка с красным крестом на переднике. Она вытащила из брезентовой сумки бинты и вату и, хмуря брови, чтобы не рассмеяться, обмотала руку великого комбинатора поверх рукава..."). В домовом клубе, превращенном в учебное газоубежище, Остап впервые встретит девушку спортивного вида Зосю Синицкую, сюда же авторы затолкают почти весь сонм персонажей романа, включая табунок "пикейных жилетов".

Эту сцену продолжит Михаил Жванецкий газетным интервью более поздних лет:

"Холера в Одессе имела большой успех... Партия придумала: надо поднять настроение. Откуда они это знали? Столько смеха в Зеленом театре не было никогда. Лица в Одессе стали хорошие, в городе вдруг появились продукты и такси. Перебоев с водой не было. На улицах была абсолютная чистота, несвойственная Одессе. Милиция следила за тем, чтобы мы мыли руки. Не жизнь, а красота! Город был оцеплен войсками.

Мы с Карцевым и Ильченко прошли через обсервацию. 300 человек вывезли на 5 дней на пароходе в море и брали анализы. После этих анализов мужчины переходили с медсестрами на "ты", потому что иначе обращаться уже было нельзя. Из Одессы мы приехали в Москву и заняли второе место на конкурсе артистов эстрады. Через полтора месяца вернулись в Одессу, а там жизнь уже вернулась в нормальное русло: грязь, трамваи забиты, в магазинах пусто..."

Но мы возвратимся к событиям той поры, когда Одесса была вольным городом - во всяком случае для Пушкина.

Его словесные портреты той поры - кишиневской, одесской - поражают своим несходством с классическими памятниками, портретами кисти Тропинина, Кипренского, Айвазовского. Последний, выполненный, кстати, вместе с Репиным и изображающий поэта на берегу моря, просто переносит опекушинское изваяние с Тверской в Москве - та же крылатка, та же шляпа в руке, те же бакенбарды и кудри - на прибрежные скалы, омытые пеною шторма: "Прощай, свободная стихия!.."

Квасных патриотов и стерильных пушкинистов раздражают бесхитростные свидетельства современников.

"Пушкин был еще совсем молод. Был он не то, что черный, а так, смуглый, загоревший. Был добрый, хороших правил, а только шалун... Бывало, Пушкин часто гулял в городском саду. Но всякий раз он переодевался в разные костюмы. Вот уж смотришь, - Пушкин серб или молдаван, а одежду ему давали знакомые дамы. Молдаваны тогда рясы носили. В другой раз смотришь - уже Пушкин турок, уже Пушкин жид, так и разговаривает, как жид. А когда же гуляет в обыкновенном виде, то уж непременно одна пола на плече, а другая тянется по земле..."

Это - из воспоминаний П. В. Дыдицкой, племянницы архимандрита Иринея, ректора кишиневской семинарии.

Как яростно бомбили Андрея Донатовича Синявского лишь за то, что он привел это свидетельство в своих "Прогулках с Пушкиным", которые писал узником мордовского лагеря и страничками, под видом писем, отсылал жене Марии Васильевне Розановой.

А вот уже Одесса:

"...Далее, к театру, на другом углу того же квартала, помещалось казино, о котором упоминает он в Онегине, при описании Одессы, и в котором сиживал он иногда в своем кишиневском архалуке и феске. Наряд этот Пушкин оставил в Одессе. Здесь на улице показывался он в черном сюртуке и в фуражке или черной шляпе, но с тою же железной палицей. Сюртук его постоянно был застегнут, и из-за галстука не было видно воротничков рубашки. Волосы и здесь у него были подстрижены под гребешок или даже обриты..."

Таким предстает поэт в воспоминаниях К. П. Зеленецкого.

Плейбой. Скинхед.

В ноябре 1823 года он пишет из Одессы в Кишинев письмо Ф.Ф. Вигелю.

"...У нас холодно, грязно - обедаем славно - я пью, как Лот содомский, и жалею, что не имею с собой ни одной дочки. Недавно выдался нам молодой денек - я был президентом попойки - все перепились и потом поехали по ........

В. Вересаев в книге "Жизнь Пушкина" заполняет горизонталь словами "по борделям", но это не соответствует отточию.

Впрочем, это и не важно.

Письмо сохранилось лишь в черновом наброске. Отправлен ли был чистовик адресату?

Филиппа Филипповича Вигеля Пушкин знал еще по Петербургу, оба хаживали в "Арзамас". Позже Вигель служил в той же канцелярии графа Воронцова, где и Пушкин, попеременно в Одессе и Кишиневе. Впоследствии дослужился до постов вице-губернатора Бессарабии, градоначальника Керчи. Современники характеризуют его человеком злым, завистливым, вздорным. Он был гомосексуалистом и не скрывал своих наклонностей. Однако водилось за ним и другое. Вигель был и слыл доносчиком, в частности по его доносу начались невзгоды у Чаадаева.

Зачем же, спросите вы, Пушкин пишет Вигелю столь откровенное, столь уязвимое послание?

Спросите что полегче.

Повторю, письмо осталось в черновике. Вполне возможно, что Пушкин и не переписывал его. Но он сохранил черновой набросок - значит, этот черновик представлял для него самого какой-то особый интерес. Какой?

Перечитаем снова взъерошенный, сумбурный, раздерганный черточками текст.

И оставим для дальнейших размышлений четкую вводную фразу:

"...я был президентом попойки..."

Зачем? Авось, пригодится.

Последуем же за неугомонным поэтом - что там дальше в его путешествиях, в его жизни?

В рукописи, условно называемой "Холера" - о ней уже была речь, - события стремительно перемещаются во времени.

Из 1826-го, когда в Михайловском Пушкин выслушивал мрачные пророчества дерптского студента Вульфа ("Cholera morbus подошла к нашим границам и через пять лет будет у нас"), они, события, стремятся в Москву восемьсот тридцатого, в пору его возмужалости и жениховства, - промежуток ровно в четыре года.

Но Пушкин настаивает на пяти: "Спустя пять лет я был в Москве...", "...о бедствии, которое через пять лет сделалось мыслию всей Европы".

Вполне вероятно, что записи о холере несли в себе замысел повести, где сюжет, как всегда у Пушкина, чрезвычайно динамичен: от судьбоносного предсказания к действию, от случайной завязки к роковому событию.

Есть основание думать, что действие повести должно было разыграться в холерной Москве 1830 года, на ее околицах, через которые катилось страшное поветрие, на дальних трактах, в деревне, где заперт карантинными заставами мятущийся, страдающий, влюбленный герой, а его любимая - там, в Москве, жива ли, нет ли?..

Сюжет такого рода не терпит промежуточных задержек и отвлечений, тем паче если они сами по себе действенны и ярки.

Может быть, именно поэтому в "Холере" Пушкин не посчитал нужным возвращаться памятью к эпизодам своих странствий по Кавказу, своего участия в военных походах, где он не на расстоянии, а в упор, лицом к лицу сталкивался со смертельной опасностью.

Тем более, что эти эпизоды нашли свое место в "Путешествии в Арзрум".

В "Холере" есть лишь беглая ссылка на пребывание "между азиатцами".

Мы же не связаны динамикой сюжета и можем себе позволить повторение пройденного, тем более, что эти картины полны изобразительной и эмоциональной мощи.

Из "Путешествия в Арзрум":

"...Переехав через гору и спустясь в долину, осененную деревьями, я увидел минеральный ключ, текущий поперек дороги. Здесь я встретил армянского попа, ехавшего в Ахалцык из Эривани. "Что нового в Эривани?" - спросил я его. "В Эривани чума, - отвечал он; - а что слыхать об Алхацыке?" - "В Алхацыке чума", - отвечал я ему. Обменявшись сими приятными известиями, мы расстались".

Настроение этой встречи, сдержанный трагизм диалога будет повторяться почти дословно - лишь с переменой географических координат и сменой речевого колорита, приближенного к русской стихии, - в набросках "Холеры", в письмах Пушкина из болдинского затворничества.

На страницах "Путешествия в Арзрум" нам дано узреть воочию пластику тех картин, которые могли бы возникнуть в задуманной повести.

"...Возвращаясь во дворец, узнал я от Коновницына, стоявшего в карауле, что в Арзруме открылась чума. Мне тотчас представились ужасы карантина, и я в тот же день решил оставить армию. Мысль о присутствии чумы очень неприятна с непривычки. Желая изгладить это впечатление, я пошел гулять по базару. Остановясь перед лавкою оружейного мастера, я стал рассматривать какой-то кинжал, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Я оглянулся: за мною стоял ужасный нищий. Он был бледен как смерть; из красных загноенных глаз его текли слезы. Мысль о чуме опять мелькнула в моем воображении. Я оттолкнул нищего с чувством отвращения неизъяснимого и воротился домой очень недовольный своею прогулкою.

Любопытство однако ж превозмогло; на другой день я отправился с лекарем в лагерь, где находились зачумленные. Я не сошел с лошади и взял предосторожность стать по ветру. Из палатки вывели нам больного; он был чрезвычайно бледен и шатался, как пьяный. Другой больной лежал без памяти. Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление, я обратил внимание на двух турков, которые выводили его под руки, раздевали, щупали, как будто чума была не что иное, как насморк. Признаюсь, я устыдился моей европейской робости в присутствии такого равнодушия и поскорее возвратился в город".

Назад Дальше