С путешествием в Арзрум, где поэту довелось столкнуться не только с чумою, но и с войной - участвовать в стычках, в перестрелках, стоять под ядрами неприятельских пушек в черном сюртуке и с блестящим цилиндром на голове, за что солдаты звали его "драгунским батюшкой", принимая за полкового священника, - связано еще одно свидетельство, оставленное М.В. Юзефовичем, который, как и брат Пушкина Лев, был адъютантом молодого генерала Раевского, командира славного Нижегородского драгунского полка.
Свидетельство это, казалось бы, не имеет касательства ни к чуме, ни к холере, но для нас оно очень важно. Итак:
"...Пушкин имел хорошее общее образование. Кроме основательного знакомства с иностранной литературой, он знал хорошо нашу историю и вообще для своего серьезного образования воспользовался ссылкой. Там, между прочим, он выучился по-английски. С ним было несколько книг, и в том числе Шекспир. Однажды он, в нашей палатке, переводил брату и мне некоторые из него сцены. Я когда-то учился английскому языку, но, не доучившись как следует, забыл его впоследствии. Однако ж все-таки мне остались знакомы его звуки. В чтении же Пушкина английское произношение было до того уродливо, что я заподозрил его знание языка и решил подвергнуть его экспертизе. Для этого, на другой день, я зазвал к себе его родственника Захара Чернышева, знавшего английский язык, как свой родной, и, предупредив его, в чем было дело, позвал к себе Пушкина с Шекспиром. Он охотно принялся переводить нам его. Чернышев при первых же словах, прочитанных Пушкиным по-английски, расхохотался: "Ты скажи прежде, на каком языке читаешь?" Расхохотался в свою очередь и Пушкин, объяснив, что он выучился по-английски самоучкой, а потому читает английскую грамоту, как латинскую. Но дело в том, что Чернышев нашел перевод его правильным и понимание языка безукоризненным".
Лишь теперь мы возвратимся в златоглавую Москву.
На сей раз я повел студентов в Донской монастырь. Мы уже побывали до этого в Спасо-Андрониковом и Новодевичьем монастырях, на Рогожском старообрядческом кладбище; смотрели русский ампир в переулках Арбата и советский конструктивизм на Мясницкой; прошли по адресам бунинского "Чистого понедельника", по типовым кварталам Новых Черемушек.
Это было важным дополнением к семинарским занятиям в аудитории Литературного института. Я учил их прочитывать лица домов, лица эпох, как прочитывают лица людей. Приучал их "вышагивать" пространства будущих книг.
Паломничество в Донской монастырь имело конкретную цель: я хотел показать студентам подлинные мраморные горельефы храма Христа Спасителя.
Вот так: храм взорвали в одночасье, не пощадив драгоценных росписей Сурикова, Васнецова, Верещагина, Маковского, Семирадского; гранит и мрамор облицовки использовали на строительстве станций метрополитена; позолоту и бронзу растащили; колокола переплавили...
Но кто-то совестливый и догадливый свез уцелевшие изваяния на Шаболовку и укрыл, подальше от греха, за монастырскими стенами.
Там они и стоят доселе. Мрамор иссечен дождями, изъеден смогом, весь в оспинах, посерел в цвет пепла.
Но камень сберег высоту смысла, мощь запечатленного движения, одухотворенность образов.
Мельхиседек встречает Авраама, победившего нечестивых царей: пленники - кто в цепях, кто с посохом, кто с бурдюком воды. Аравийские верблюды несут тяжелые тюки - добычу победителей...
Молодой Давид в античном шлеме после поединка с Голиафом: отсеченная голова великана воздета на копье. Народ ликует, красивая девушка слагает гимны воинам, бряцая на струнах лиры...
Князь Дмитрий Донской, снаряжаясь в поход против супостатов, принимает благословение Сергия Радонежского в канун Куликовской битвы...
Мои юные коллеги смотрели, перешептываясь, впечатляясь.
Обратно шли молча, лишь взглядывая попутно на кладбищенские надгробья: Херасков, Сумароков, Дмитриев, Чаадаев, Одоевский.
Но у одного из памятников, что под самой стеною большого собора Донской богоматери, они замешкались, считывая надпись на стеле с белой урной: "Подъ симъ камнемъ погребено тело Колежского Асесора Василия Львовича Пушкина, скончавшегося въ 1830 году августа 20 дня. Жития его было 63 года и 3 месяцовъ".
Я подтвердил: да, это он, дядя Александра Сергеевича, тоже поэт, автор "Опасного соседа", жуир, щеголь, повеса, ну, весь в племянничка.
Отнюдь не из желания вогнать их в скорбь, а наоборот, в намерении прояснить их постные мины, которые всегда ложатся на лица юных, когда они посещают святые обители и погосты, я счел уместным рассказать им о том, как умирал дядя великого поэта.
- У его постели собралось множество людей - друзья, родные, почитатели, ведь он был очень известной фигурой в Москве, - рассказывал я. - Он лежал в забытьи, при последнем издыхании. Но, когда в комнату вошел племянник, Василий Львович вдруг открыл глаза и с усилием выговорил: "Как скучны статьи Катенина!.."
Сообразив, что ржать в голос у могильного надгробья неприлично, студенты изошли тихим стоном восторга.
- Да-да, - оживился и я, огладив ладонью мрамор урны. - Заслышав это, Александр Сергеевич раскинул руки и стал теснить всех к двери, а следом вышел сам. Чуткость слуха подсказала ему, что эта фраза должна быть последней: "Как скучны статьи Катенина!.." И больше ни слова.
После похорон Пушкин с Погодиным долго бродили меж надгробий Донского монастыря, набрели на могилу Сумарокова, забытую, как и его трагедии.
Кто-то заметил, что на отпевании Василия Львовича не было его друга, поэта Ивана Дмитриева. Побежал слух о том, что Дмитриев не решился войти в помещение, где шла заупокойная служба, подозревая причиною смерти холеру.
Тревога заметалась по Москве.
То есть, никто еще и не помышлял о приближении мора, а он был тут как тут, и первая его жертва уже была предана земле.
Знал ли молодой Пушкин об этих слухах и что думал по поводу них?
Современник приводит его высказывание тех дней: "...даже медики не скоро поймут холеру. Тут всё лекарство один courage, courage и больше ничего".
Ему предстояло ехать в Болдино.
К этой поездке побуждали обстоятельства близкой женитьбы. Мать невесты Наталья Ивановна Гончарова никак не могла взять в толк, что Пушкин женится не на ней, а на ее дочери (именно в таких выражениях он был вынужден объясняться с нею!). Грубость, оскорбления, сплетни - всё это он сносил, скрежеща зубами. Натали шла замуж бесприданницей, и будущая теща была неумолима в требованиях: денег, денег, денег...
24 августа он пишет на Полотняный Завод деду невесты Афанасию Николаевичу Гончарову:
"...Смерть дяди моего, Василья Львовича Пушкина, и хлопоты по сему печальному случаю расстроили опять мои обстоятельства. Не успел я выйти из долга, как опять принужден был задолжать. На днях отправляюсь я в нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной".
Ровно через неделю Пушкин отправляется в Болдино.
Вот теперь сюжет "Холеры" двинется тем напряженным темпом, который присущ его повестям:
"...На дороге встретил я Макарьевскую ярманку, прогнанную холерой. Бедная ярманка! Она бежала как пойманная воровка, разбросав половину своих товаров, не успев пересчитать свои барыши!
Воротиться казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок: с досадой и большой неохотой.
Едва успел я приехать, как узнаю, что около меня оцепляют деревни, учреждают карантины. Народ ропщет, не понимая строгой необходимости и предпочитая зло неизвестности и загадочное непривычному своему стеснению. Мятежи вспыхивают то здесь, то там.
...Вдруг 2 октября получаю известие, что холера в Москве. Страх меня пронял - в Москве... но об этом когда-нибудь после. Я тотчас собрался в дорогу и поскакал. Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава!"
Всё. Пути перекрыты. Он заперт в Болдине. Как в ловушке. Как на острове.
Именно этот образ возникает в постскриптуме письма к Дельвигу, написанного 4 ноября: "...Я живу в деревне как в острове, окруженный карантинами".
Мы знаем название этого острова - Болдино.
Но в воображении поэта появляется и другое, мистически ассоциированное название. Он пишет Погодину в те же дни: "Посылаю вам из моего Пафмоса Апокалипсическую песнь. Напечатайте, где хотите, хоть в "Ведомостях" - но прошу вас и требую именем нашей дружбы не объявлять никому моего имени..."
Сначала о названии острова. В Священном писании и нынешнем обиходе он фигурирует, как Патмос - речь идет о маленьком скалистом острове в Эгейском море, у берегов Малой Азии, где, по преданию, было записано Откровение Иоанна Богослова, Апокалипсис.
Евангелист сам обозначает место, где он услышал пророчество:
Я, Иоанн, брат ваш и соучастник в скорби и в царствии и в терпении Иисуса Христа, был на острове, называемом Патмос... Я был в духе в день воскресный, и слышал позади себя громкий голос, как бы трубный, который говорил: Я есмь Альфа и Омега, Первый и Последний; То, что видишь, напиши в книгу...
Какое же из произведений, написанных в Болдине, Пушкин назвал Апокалипсической песнью?
Пожалуй, нас ожидает некоторое разочарование. Речь идет о стихотворении "Герой", посвященном императору Наполеону Бонапарту. В форме диалога Поэта и его Друга прослеживается череда свершений и подвигов Наполеона: "Когда ж твой ум он поражает своею чудною звездой?" Вот герой подхватывает падающее знамя, а вот хватает диктаторский жезл; вот он взирает с Альп на покоренную Италию, а вот - на пустынную Москву; вот он у египетских пирамид, а вот уж и на острове Святой Елены, в плену и заточении...
Но нет: по мысли Поэта, его главный подвиг был иным:
Не та картина предо мною!
Одров я вижу длинный строй,
Лежит на каждом труп живой,
Клейменный мощною чумою,
Царицею болезней... он,
Не бранной смертью окружен,
Нахмурясь ходит меж одрами,
И хладно руку жмет чуме,
И в погибающем уме
Рождает бодрость...
Итак, Наполеон в чумном госпитале в Яффе.
Комментарий к этому пушкинскому тексту подчеркивает, что обозначенная в рукописи дата 29 сентября "не имеет отношения к времени написания стихотворения", а фиксирует "день приезда Николая I в холерную Москву".
Вопрос о том, почему Пушкин в письме Погодину настаивал на анонимности публикации, не входит в круг нашего интереса.
Для нас важней другое: какою он представлял себе холерную Москву из своего болдинского заточения? Вновь опустевшей ("пустынной") после совсем еще недавнего исхода ее обитателей в 1812 году - после Бородина, перед вступлением в нее войск Бонапарта, перед апокалипсическим пожаром?..
И вновь неизбежный ряд ассоциаций: Болдино, как "остров", как место заточения поэта - и остров Святой Елены, как место заточения ссыльного Наполеона - и остров Патмос, где Иоанн Богослов внемлет грозным пророчествам Первого и Последнего.
Еще несколько дней назад Пушкин отправил письмо Плетневу, полное тревог о невесте, о возлюбленной: "...Не знаю, где моя: надеюсь, что уехала из чумной Москвы, но куда? в Калугу? в Тверь? в Карлово к Булгарину? ничего не знаю..."
Последнее - о Булгарине - шутка, но горькая.
Вскоре он узнает, что Наталья Николаевна, как многие, никуда и не уезжала из холерной Москвы: жила себе при маменьке на углу Большой Никитской и Скарятинского переулка, близ нынешнего Дома литераторов.
Сквозь все заставы дойдет до него ее "проколотое" письмо: то есть, письмо в конверте, продырявленном на почте, чтобы из него вышел заразный воздух.
Холера по всей России. От нее не убежишь, не спрячешься. Люди живут в холере, приспосабливаясь к ней. Это - жизнь в обстановке конца света, жизнь в Апокалипсисе. Вот и царь пожаловал в холерную Москву...
Как в кавказском походе с ним был Шекспир, так в болдинском заточении у него под рукой оказывается "Чумной город", драматическая поэма Джона Уилсона, которая давно занимала его воображение.
6 ноября 1830 года в Болдине он завершает перевод сцен из этой драматической поэмы и дает маленькой трагедии название "Пир во время чумы".
Я попросил младшего внука Павлика съездить в Иностранку, взглянуть, нет ли там книги Джона Уилсона "Город чумы", с которой Пушкин перевел маленькую трагедию.
Раннее детство Павлик провел с родителями в Канаде, потому его школьный, а теперь институтский английский (он учится на юрфаке) лег на благодатную почву младенческого живого общения.
Внук примчался из библиотеки с вестью, что книга есть, притом та самая. Я не поверил, что на свете бывает такое везенье. И вот уж мы оба рысим к Яузским воротам, в Библиотеку иностранной литературы.
Да, книга была той самой. Эдинбургское издание 1816 года: The city of the plague and other poems by John Wilson. Переплет, конечно, заменен современным пошлым бумвинилом, но страницы книги сохранились в первозданной целости и даже не сильно пожелтели за полтора с лишним века.
Читательский интерес к раритету очевиден: на полях карандашные пометки - "Пушкин отсюда", "досюда".
Прежде всего, меня интересовало, как обозначен в тексте драматической поэмы Уилсона тот персонаж, который в "Пире во время чумы" именуется Председателем.
Итак, у Пушкина:
(Улица. Накрытый стол.
Несколько пирующих мужчин и женщин).
Молодой человек.
Почтенный председатель! Я напомню
О человеке, очень нам знакомом,
О том, чьи шутки, повести смешные,
Ответы острые и замечанья,
Столь едкие в их важности забавной
Застольную беседу оживляли
И разгоняли мрак, который ныне
Зараза, гостья наша, насылает
На самые блестящие умы.
Тому два дня наш общий хохот славил
Его рассказы; невозможно быть,
Чтоб мы в своем веселом пированье
Забыли Джексона. Его здесь кресла
Стоят пустые, будто ожидая
Весельчака - но он успел уже
В холодные подземные жилища...
Хотя красноречивейший язык
Не умолкал еще во прахе гроба,
Но много нас еще живых, и нам
Причины нет печалиться. Итак,
Я предлагаю выпить в его память
С веселым звоном рюмок, с восклицаньем
Как будто б был он жив.
Председатель.
Он выбыл первый
Из круга нашего. Пускай в молчанье
Мы выпьем в честь его.
Молодой человек.
Да будет так.
(Все пьют молча.)
Павел, хмурясь от чувства высокой ответственности, легшей на его плечи, синхронно читает строки английского первоисточника. Затем говорит:
- Послушай, дед... Пушкин всё переводит слово в слово. То есть, это даже поразительно, как точно он переводит Уилсона!
Я киваю. Мне не хочется объяснять мальчику, что есть взрослые дяди, которые задались целью набить цену Александру Сергеевичу Пушкину, уверяя, что текст Джона Уилсона был лишь толчком для вдохновения великого русского поэта, а дальше он обо всем поведал "своими словами"... Бойтесь пушкинистов.
Но тут меня осеняет совершенно неожиданная мысль.
- Погоди, погоди!., "...я напомню о человеке, очень нам знакомом...", "Он выбыл первый из круга нашего..." Да ведь это - про Василия Львовича, про дядю!
Внук вежливо молчит.
Однако я готов доказывать и спорить.
Вот Пушкин пишет из Болдина в Петербург, Плетневу: "...Около меня колера морбус. Знаешь ли, что это за зверь? того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию. Бедный дядя Василий! знаешь ли его последние слова?.."
И опять про скучные статьи Катенина.
Так вот каков был еще один мотив, подтолкнувший Пушкина к "Пиру во время чумы". Джексон - этот дядя Василий, ушедший первым.
А кто же у нас Вальсингам?
- Как, говоришь, у него обращаются к председателю застолья?
- Вообще, он фигурирует здесь как Master of Revels, то есть Хозяин Пира. Иногда это переводят как Церемонимейстер.
Меня охватывает уныние. Этого еще не хватало: церемонимейстер... Тьфу,
- Но Молодой человек за столом обращается к нему со словами: I rise to give, most noble President...
- Как?
- ...most noble President...
Я откидываюсь к спинке стула и вздыхаю облегченно. Есть!
- Что? - спрашивает внук.
- ... я был президентом попойки...
- Ты?
- Нет, не я. Пушкин, в Одессе. Он написал Вигелю: "...я был президентом попойки, все перепились и потом поехали по......".
Ну, дальше не обязательно. Но, знаешь, я тоже им был однажды - президентом попойки. И тоже в Одессе... Я тебе еще расскажу об этом.
- Ладно.
Мимо стола, за которым мы штудируем Уилсона, проходит в левый коридор, к уборной, молодой длинноволосый негр в золотых очках. Студент, наверное. В хорошем костюме от Версаче. Дай поносить, как говорят в моей родной Одессе.
- Давай про негра, - говорю я Павлику. - Или негра Пушкин выдумал?
- Нет, не Пушкин. Вот он, видишь: Negro, читается "нигро"... И ремарку из Уилсона Пушкин перевел дословно: "Едет телега, наполненная мертвыми телами. Негр управляет ею".
- Отлично. Теперь - Луиза...
Павлик едва заметно улыбается: он предполагает, что мой интерес к "Пиру во время чумы" не в последнюю очередь подогрет именем одной из героинь. Именем его бабушки. Да тут вообще все свои.
Луиза в обмороке. Председатель просит Мэри плеснуть ей воды в лицо. И вот, очнувшись, она заговорила.
Луиза (приходя в чувство).
Ужасный демон
Приснился мне: весь черный, белоглазый...
Он звал меня в свою тележку. В ней
Лежали мертвые - и лепетали
Ужасную, неведомую речь...
Скажите мне: во сне ли это было?
Проехала ль телега?
Молодой человек.
Ну, Луиза,
Развеселись - хоть улица вся наша
Безмолвное убежище от смерти,
Приют пиров ничем невозмутимых,
Но знаешь? эта черная телега
Имеет право всюду разъезжать -
Мы пропустить ее должны!..
Случилось так, что наше посещение Иностранки произошло через два дня после кошмара на Манхэттене.
Во вторник, в конце дня, я пришел домой с литинститутского семинара и, как обычно, включил телек. И первое, что увидел - вальяжный "Боинг", вонзающийся в небоскреб Международного торгового центра. Решил, что показывают очередной фильм катастроф, из тех, что в изобилии настрогал Голливуд. По старой киношной привычке сразу же стал прикидывать масштабы спецсъемок: ну, конечно, огромный макет Нью-Йорка, выполненный с параноидальной тщательностью; ну, конечно, модель "Боинга", будто конфетка, такая гладкая, что хочется лизнуть; впрочем, может быть, применили и какие-то новые компьютерные спецэффекты, каких не было и в помине в мои мосфильмовские времена.
Но через минуту еще один "Боинг" косо, как нож в масло, вошел в стену другой башни. Вспухло облако огня и дыма...
Дают повтор?
Крики ужаса, раздавшиеся за кадром, были так неподдельны и отчаянны, что я вдруг понял: нет, это не кино... но что же?
- Луиза! - позвал я жену.
Она подошла, взглянула... нет, она не упала в обморок, и мне не пришлось ей прыскать воду в лицо. Просто окаменела.