Рассказы о прежней жизни - Николай Самохин 33 стр.


Брошенный Балалайкин запаршивел вконец. Некому стало среди ночи затаскивать его в дом, обмывать, опохмелять рассолом, отпаивать горячим чаем. Грязный, загаженный, Балалайкин просыпался под забором в шесть утра, а к половине седьмого ему надо было уже появляться на разнарядку. Он почернел, одичал, кудри его свалялись. Коновозчики, сами навечно пропахшие конским потом, ременной сбруей, назьмом, брезгливо воротили от вонючего Балалайкина носы.

Кончилось тем, что Балалайкин исчез с конного двора.

А однажды утром и дом его обнаружен был заколоченным.

Победа наша была полной и окончательной.

Алексей Гвоздырин, в отличие от Балалайкина, знал, что против него открыт второй фронт. С Гвоздыриным мы вели затяжную позиционную войну.

Временами он даже переходил в наступление и добивался успеха на отдельных участках.

Гвоздырин, например, выкашивал в согре наши заветные полянки, а заодно разрушал шалаши - места тайных сходок.

Мы в ответ, не дав траве просохнуть, сгребали её в кучу, поджигали и бесновались возле костра до тех пор, пока Гвоздь не выскакивал из дома с кнутом в руках.

Мы рассыпались по кустам, мяукая и лая, заманивали ополоумевшего от злости Гвоздырина в глубь согры, а тем временем специальная ударная группа совершала глубокий рейд, выходила в тыл неприятелю и забрасывала его колодец бутылками с карбидом.

Гвоздырин, приведенный в отчаяние нашей неуловимостью, заводил собак, специально покупал их парами, чтоб могли они действовать дружнее и бесстрашнее.

Мы отправлялись на форштадт, к королю собачников кривому Пине и говорили, что знаменитый его волкодав Злодей нипочем не одолеет гвоздыринских псов.

Оскорбленный Пиня брал Злодея на поводок и вел стравливать с кобелями Гвоздырина.

Схватка обычно продолжалась недолго. Скоро Гвоздырин выбегал из дома с дрыном - отбивать своих полузадушенных собак.

Тогда Пиня, рванув на груди рубашку, кричал: "Не по правилам!" - и тоже выламывал из плетня кол. Превыше всего Пиня уважал справедливость, он готов был живот положить на алтарь ее…

Алексей Гвоздырин мог бы прожить тихо и неприметно, удовольствовавшись тем, что избежал фронта. Как жили, например, Брухо и дядя Петя Ухватов. Но кулацкая натура его не знала удержу. Гвоздырин неприлично богател.

Тучнела его жена, разрастался и благоухал его унавоженный огород, множилась скотина.

Никто не любил Гвоздырина, а он не замечал этого и своим хапаньем все больше и больше вызывал огонь на себя. Чужие телята, выйдя нз согры, наваливались грудью на плетень гвоздыринского огорода и старались дотянуться до капусты. Могучий плетень этот будил даже куриное воображение. Наш петух Гоша, как только мать выпускала его из курятника, немедленно скликал свое семейство и вел его прямиком в огород Гвоздыриных, минуя тощие грядки Максима Аксеновича Крикалина. Он шел, настырно вытянув худую шею; в круглом глазу его горела решимость ликвидировать кулачество как класс. Навстречу Гоше выступал сытый голенастый петух Гвоздырина - какой-то невиданной породы, с толстым бородавчатым гребнем. Начиналась ежедневная битва.

Грызлись наши собаки.

Бодались коровы.

Враждовали между собой наши квартиранты.

Гвоздырин подбирал себе жильцов бессловесных, затюканных - таких, словом, которые могли бы пахать на него.

Нам же доставался всё больше народ независимый и горластый. Гвоздыринских батраков наши постояльцы не уважали, при любом случае старались их подковырнуть и унизить.

Особенно отличался этим живший у нас одно время корявый гармонист Иван.

Иван выносил из дому табуретку, разворачивал на коленях гармонь и пел припевки, слова в которых специально переставлены были так, чтобы уколоть гвоздыринских квартирантов, а заодно и хозяина их - мироеда.

Противник недолго выдерживал беглый огонь частушек. Скоро во дворе появлялась жена Гвоздырина тетя Наташа и вступала в перепалку с Иваном - тоже иносказательно. У Гвоздыриных был рябой бычок, вечно пропадавший в согре. Тетя Наташа начинала вроде бы кликать бычка.

- Рябый, рябый, рябый! - звала она и, выдержав небольшую паузу, злобно взвизгивала: - Чёрт коря-я-я-вый!..

Тогда корявый Иван оставлял гармошку и произносил длинную обличительную речь. Он, во-первых, объяснял тете Наташе, какая она стерва; во-вторых, растолковывал, почему она такая гладкая; и в-третьих, сообщал, чего именно и сколько раз в сутки ей требуется, чтобы маленько растрясти жир.

- Ликсей! - голосила тетя Наташа. - Не слышишь, как твою жену суконят?

Алексей Гвоздырин выбегал из дома, на ходу подсучивая рукав.

Только этого момента и ждал корявый Иван. Он снова брал в руки гармошку и, негромко наигрывая, говорил приближавшемуся Гвоздырину:

- Ну, бежи, бежи!.. Бежи шибче, кулацкая морда. Щас я из тебя мартышку сделаю!..

Обычно Гвоздырин, покружив у нашей калитки, отступал. Он был храбрым только с пацанами, когда они бежали от него врассыпную. Маленький же Иван ждал его спокойно и насмешливо - и Гвоздь трусил.

У нас, мальчишек, Гвоздырин был объявлен вне закона. В любом праве мы отказывали ему, даже в праве защищать обиженных. И когда, например, Гвоздырин избил Кольку Хвостова за воровство у тети Поли, мы все равно отомстили ему: однажды ночью до последнего зелепутка выпластали огурцы.

Операция эта стоит того, чтобы поделиться ее опытом с грядущими мстителями.

Нам могли помешать здоровенные кобели Гвоздырина Полкан и Бровка. Это были нахальные большеротые твари, не дававшие проходу ни конному, ни пешему. Но мы знали их слабость и воспользовались ею. За несколько минут до начала операции Витька Кулипанов забрался на единственный тополек, росший на горке за домом Гвоздырина. За пазухой у Витьки сидел кот Донат. Умостившись на дереве, Витька достал кота и защемил ему кончик хвоста бельевой прищепкой с усиленной пружиной. Добыв таким образом из кота звук, Витька стал ждать Полкана и Бровку, И они не замедлили примчаться.

Вгорячах псы с ходу попытались заскочить на дерево, но только побили себе морды. Тогда они сели на хвосты и решили караулить момент, когда Донат попытается спрыгнуть на землю. Кот орал дурным голосом, однако, удерживаемый Витькой, на землю спуститься не мог. Полкан и Бровка, вывалив языки, подергивая от нетерпения лопатками, ждали.

Тем временем основные силы, просочившись в огород со стороны согры, чистили знаменитые огуречные грядки Гвоздырина. Мы хватали огурцы горстями, выдергивали их вместе с плетьми, а потом, для верности, проходи ли обработанные участки еще методом катка. То есть Колька Хвостов, как самый тяжелый, катился по грядке боком, временами замирая на месте и шепча:

- Во!.. Тута… под животом… Здо-оровый гад!

…Возможно, мы не проиграли бы ни одного сражения, завоевали всю Аульскую и провозгласили бы свою Республику - оплот Добра, Искренности и Справедливости… Если бы армию нашу не раздирали междоусобицы.

Неправота ходила по улице рядом с Правотой и, показывая ей тяжелый грязный кулак, заставляла себя признавать правой.

Силой, капризно дарующей нам достоинства и отнимающей их обратно, были семейные кланы.

У нас самым обеспеченным в этом смысле числился мой ровесник - сопливый Ванька Ямщиков. За Ванькой стояли три старших брата. Это были уже взрослые парни, длинноголовые, как на подбор, яростные и дурковатые - угадавшие характером не в тихого и болезненного отца, а в мать - тетку Ямщичиху, прозванную на улице Жеребцом.

Ванька, торгуя благосклонностью братьев, легко покупал себе первенство среди ребят. У него, правда, хватало ума не рваться в главнокомандующие. Главнокомандующий должен был обладать стратегическим талантом, и Ванька, наверное, догадывался, что на этой должности не потянет. Зато он нахально требовал, чтобы его считали отважным рубакой и неуловимым разведчиком. На самом деле Ванька был едва ли не главный паникер. И очень даже уловимый. По крайней мерс, его единственного дважды брал в плен Алексей Гвоздырин, после чего Ванька заявлялся в расположение части с полуоторванными ушами.

Я не хотел признавать Ваньку героем, и он вызывал меня на поединки. Так, наверное, средневековые рыцари вызывали на ристалище тех, кто не соглашался признать их даму самой прекрасной на свете. Только Ванька сам себе был прекрасной дамой.

Мы дрались. Один на один - по всем правилам уличного кодекса чести. Но драки эти были все равно неправедными. Ванька выходил на меня беспроигрышно. Он, как Грушницкий на дуэли с Печориным, знал заранее, что в пистолет мой вложен холостой заряд. Я не мог поставить ему синяк под глаз или расквасить нос. За любое такое членовредительство меня на другой же день отлупили бы его братья. Ваньку можно было только повалить на землю и держать до тех пор, пока он не запросит пощады. По и это еще не считалось победой, Ванька сохранял за собой еще одно право - на коварство. Он с готовностью просил пощады, вставал на ноги и, звонко поддернув сопли, требовал:

- Давай сначала.

Я оглядывался на судей.

Судьи молчали, трусливо опустив глаза на побитые цыпками ноги.

Тоскливые это были драки. Не драки, а сказка про белого бычка. "На колу мочало - начинай сначала". Получалось, что Ванька непобедим, как Кощей Бессмертный.

Конечно, будь у меня тоже старший брат, Ванька бы так не зарывался. С другими он все же побаивался шибко нахальничать. У других было кое-что припасено против ямщиковской орды. Например, крепенькие, как грибочки, братья-близнецы Петя и Митя Брухи даже драться один на один выходили вдвоем. С этим никто не спорил: Брухи считались у нас за одного человека и откликались на общее имя - Петямитя. Наконец, если Петюмитю колотили, на защиту их вставал сам Брухо-старший, связываться с которым - все знали - было пустым: только отшибешь кулаки.

Васька Багин распускал про себя слух, что он блатяк и запросто может "пописать" обидчика - то есть полоснуть ему по носу бритвочкой. Ваське верили. Может быть, потому, что собственный его нос был разрезан в какой-то давней схватке. В опасные моменты Васька, засунув руки в карман и дерзко выставив свой "руль", украшенный бугристым белым шрамом, блатной скороговоркой спрашивал:

- Хочешь, падло, тебе такой же сделаю? Поодиночке перед ним отступали даже старшие братья Ваньки Ямщикова.

Я не носил в кармане бритвочку. Отец мой был на фронте.

А мать вела свою войну - куда тяжелее и серьезнее моей.

У матери была особая платформа: она сражалась за Советскую власть без бюрократов. Про Советскую власть она не могла слышать худого слова. Если какая-нибудь соседка неосторожно вспоминала при ней, как хорошо да сытно жилось раньше, у матери леденели глаза, она вся напрягалась и резко говорила:

- Ты, видать, кулачка была, что ранешнюю-то жизнь хвалишь?!

- Что ты, что ты, Васильевна! - испуганно отмахивалась соседка. - Какая там кулачка!

- Кулачка, а кто ж ты больше! - наступала мать. - Небось, лавочку спою держала, а другие на тебя чертомелили… Нет, как я девяти лет пошла по людям работать, жилы тянуть, - так я ее не похвалю. Видала я эти жирные-то куски… в чужом рте. А ты, поди, сама их трескала в три горла - вот тебе Советская власть в носу и щекочет!

Кончалось тем, что соседка бежала от матери, как от чумы, на ходу крестясь и отплевываясь.

Бюрократов мать готова была придушить собственными руками, а факт их существования считала чьим-то большим недосмотром. То есть определенно чьим.

Не раз я слышал, как она ругалась:

- Когда же только им, паразитам, хвосты поприщемляют?!

Однако указ о прищемлении хвостов бюрократам задерживался, и мать вынуждена была действовать в одиночку - своими, партизанскими методами.

Однажды она пришла на конный двор и, как солдатка, попросила у заведующего лошадей - привезти сена короне.

- Вас тут до такого хрена ходит - и всем дай! - раздраженно ответил заведующий.

Мать схватила со стола чернильный прибор и шарахнула им в заведующего. Но прамахнулась. Тогда она сгребла табуретку и гоняла заведующего по конторе до тех пор, пока ее не утихомирили подоспевшие на шум коновозчики.

Мать ничего и никого не боялась: ни бога, ни черта, ни лихого человека, ни начальства, ни тюрьмы, ни сумы. К своим тридцати пяти годам она прошла через все испытания: были в ее жизни тифозные бараки и солдатские теплушки, тонула она и горела, отбивалась от волков, раскулачивала и ее раскулачивали дураки-перегибщики. И побираться мать ходила с грудными детьми, и басмачи ее конями топтали, и бандиты - знаменитая "Черная кошка" - приставляли нож к горлу.

Так что страх в ее душе выгорел весь, до донышка.

Но в мои мальчишеские конфликты мать не вмешивалась. Наоборот, я и вякнуть при ней не смел, что обижен кем-то.

Изредка мне на помощь приходила старшая сестра Тонька. Правда, меня это вовсе не радовало. Тонька действовала по-девчоночьи, не соблюдая правил. Захватив нас за выяснением отношений, она яростно кидалась в атаку, не различая, где враги мои, где болельщики, а где судьи. Случалось, вместе со всеми удирал от нее и я - из солидарности.

Ребята старались близко Тоньку не подпускать. Они швыряли в нее комками и дразнились, приплясывая:

Антонида - бела гнида,
Сера вошь - куда ползешь?

Тонька не кланялась "пулям". Она только проворачивалась на пятках - тонкая, как веретено, - и комки свистели рядом, не задевая ее. Не дай бог было оказаться в цепких Тонькиных руках.

Она не столько била, сколько конфузила: хватала за волосы и возила мордой по земле.

Увы, Тонькино заступничество лишь покрывало меня позором и множило число моих врагов.

Но зато как интересно жилось без охранных кулаков старших братьев! Улица была не только местом игр и прогулок. Всякий раз, выходя за калитку, я ступал на тропу войны. За каждым поворотом и плетнем караулила меня опасность. Слева, в узком проулке, мог неожиданно возникнуть угрюмый Гвоздь, с ременным кнутом за голенищем, Справа, в мелкой ложбинке, меня могли перевстреть длинноголовые братья Ваньки Ямщикова. Эту ложбинку я всегда пролетал стремглав. Дальше, на взгорке, жил Васька Багин, и никогда не было известно, чью руку держит он сегодня.

Выходы с Аульской стерег грозный кузнецкий хулиган Мишка-Буржуй со своей шайкой.

Замирало сердце от ежеминутного предчувствия схватки.

Горели от страха пятки.

Напрягались мускулы под дырявой рубашкой.

Стригли коварную тишину уши.

Не было мира, и не было покоя. Был восторг непрекращающегося сражения.

Школа

ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ.

У меня сохранилась старая фотография - наш выпуск четвертого класса. На этой фотографии я, может быть, не самый красивый, но самый умный - без сомнения. Такой я из себя лобастый, взгляд у меня строгий, губы поджаты, левая бровь слегка приподнята. Мне даже кажется, что я немного похож на великого математика Лобачевского.

Только я почему-то лысый. В смысле - остриженный под машинку.

Вон в среднем ряду, пониже меня, Витька Протореев. У него коротенький, косо подрезанный чубчик. И у Сережи Белоусова чубчик, и у Лени Фейерштейна. А я лысый. Я и еще несколько ребят: Генка Колосов, Толька Максимов, Эдька Яким, Исай, Катыш…

В чем дело? За что мы так оболванены и почему они с чубчиками?

Долго сидел я над фотографией: вспоминал, размышлял…

Ну, Исая у нас стригли за вшивость - это всем было известно. Эдька Яким, помню, один раз, уже в техникуме, побрил голову на спор. Но меня-то мать содержала чисто, и сам я волосами никогда не тяготился.

Но об этом после. Сначала надо рассказать о том, как я впервые познакомился со школой.

Между прочим, никуда я так страстно не хотел попасть, как в школу. Я прямо сгорал от нетерпения, считал оставшиеся до нее месяцы, надоедал всем вопросами о школе. До сих пор не могу понять причину этой страсти. Ведь вроде бы нечем ей было питаться: никто не вел со мной разговоров об ученье, не было у меня перед глазами и завлекательных примеров. Скорее, наоборот. Старшая сестра в то время начинала уже поговаривать, что пора бы ей заканчивать свое образование. Каждый день, возвратясь с уроков, она швыряла в угол портфель и, разразившись злыми слезами, грозила никогда больше в школу не возвращаться: математик ненавидит её - нарочно ставит двойки, химия высушила ей все мозги, географичка - дура, наконец, все подруги давно уже работают, и только одна она сидит за партой как последняя идиотка.

Еще раньше я не раз слышал от отца про его титаническую борьбу с ученьем. Отец по дороге в школу прятался за какой-нибудь плетень, зубами отдирал от валенок подметки, только что поставленные моим дедушкой, закидывал их подальше в чужой огород и возвращался домой, мужественно ступая по снегу голыми пятками, Дедушка, поколотив отца его же валенками, ставил новые подметки. Отец на другой день отрывал и эти. И так продолжалось, пока отчаявшийся дедушка не заводил отцу совсем новые валенки, от которых уже ничего нельзя было отодрать.

Все это, однако, меня не насторожило. Я продолжал мечтать о школе, упрямо веря: уж мои-то отношения с ней сложатся нежно и безоблачно.

Судьба, впрочем, была ко мне благосклонна и подарила лишний год свободы, что я в то время, конечно же, не оценил. Когда наступила пора идти в школу, оказалось, что мне не в чем туда отправиться: незадолго до этого мы "съели" мои единственные ботинки, обменяв их на четыре ведра картошки. Два дня я безутешно рыдал. На третий, убедившись, что "Москва слезам не верит" и новые ботинки все равно не пришлет, сцепил зубы и решил не даваться судьбе. И не дался.

Месяца за два я выучился читать. Тайком. Скрывать свое умение мне требовалось для того, чтобы сестра не прятала от меня книги, которые время от времени давали ей подружки. За длинную зиму я прочел их все. Так что пока мои сверстники, прибавив к двум спичкам еще три, ломали голову над тем, сколько же получилось в результате, я скакал по прериям, проигрывал в карты миллионные состояния, влюблялся в герцогинь и соблазнял служанок. То были случайные книги военного времени - растрепанные, пожелтевшие, чаще всего без конца и без начала. Потом уже я установил названия некоторых из них по содержанию, навечно врезавшемуся в память. Оказалось, что читал я рассказы Мопассана, "Атлантиду" Бенуа, "Гулящую" Панаса Мирного и другие не менее полезные произведения.

В школу я пришел через год.

Из-за скромного роста я не выглядел старше своих одноклассников, но желание немедленно выказать свою образованность распирало меня, я нетерпеливо ерзал на парте и добился, что учитель на меня первого обратил внимание.

- Ты! - сказал учитель. - Вот ты, черненький. Побереги штаны… Не думаю, чтобы гардероб твой был слишком богат.

Я перестал ерзать, но торжествующе оглянулся. Как же! Ведь мы с учителем говорили на одном языке: я знал, что такое гардероб. Это совсем не раздевалка и не шкаф, в который вешают пиджаки.

Прежде всего учитель сделал перекличку. К нашему удивлению, он уже всех знал по имени и фамилии и теперь интересовался родителями. Выкликаемый должен был подняться и для чего-то сообщить, где и кем работает его отец. Тут обнаружилось, что отцы у многих не какие-нибудь там простые люди, а разные начальники. Я и не подозревал до этого, что на свете столько начальников.

- Начальник цеха, - говорили выкликаемые. - Директор магазина… Начальник мастерской… Начальник ОРСа… Главный инженер…

У нас, на Аульской, самым главным начальником считался бригадир Балалайкин, да и тот был пьяница.

Назад Дальше