Когда подошла моя очередь называть отца, я, сам не знаю почему, выпалил:
- Генерал!
- Хм! - сказал учитель и с интересом уставился на меня через очки. Видать, моя стриженая уголовная башка не внушала ему доверия. - А кем, интересуюсь, твой папа работал до фронта? - спросил он.
- Коновозчиком, - ответил я.
- Так, - сказал учитель, непонятно чему радуясь. - Запишем: рядовой боец. Не обидно будет?..
Потом учитель велел поднять руки тем, кто знает какие-нибудь буквы.
Я понял, что наступает час моего триумфа, торопливо поднял две руки и застучал задом о скамейку.
- Ну вот, - тоскливо сказал учитель. - Уже и хулигана бог послал.
Он приказал мне опустить руки и не поднимать их впредь до особого разрешения. А к доске вызвал белобрысого ушастого мальчика с челкой, и тот, высунув язык, долго рисовал ему раскоряченную букву М. По странному совпадению мальчиком этим оказался Сережа Фельцман, единственный в классе дебил, который потом за целый год так ничего и не смог прибавить к этим своим познаниям…
Прозвенел звонок - и мы высыпали в коридор.
В коридоре большие ребята, четвероклассники, выполняли трудовую повинность - заклеивали на зиму ок на. Они бросили работу, окружили нас и стали рассматривать, отпуская разные насмешливые замечания. Один из четвероклассников почему-то заинтересовался мною.
- Ты цыган? - спросил ои.
- Не, - мотнул головой я.
- Врешь, цыганская морда! - сказал четвероклассник и, заложив средний палец правой руки между большим и указательным, присадил мне оглушительный деревянный щелчок.
Из глаз моих сами собой брызнули слезы. Тогда другой четвероклассник, ужасно большеротый и носатый, сказал:
- Не плачь оголец, я тебе фокус покажу. Гляди. Он раскрыл свою необъятную пасть, занес в нее, как в пещеру, кисть руки, густо вымазанную клейстером, и вынул обратно, не царапнув ни об один из редких зубов. Все потрясенно загудели.
- Я еще и не такое умею, - похвалился носатый. - У тебя хлеб есть?
- Есть, - кивнул я.
- Ну, волоки сюда.
Я пулей слетал в класс и вынес ломтик черного хлеба, политого постным маслом. Носатый подбросил ломоть вверх, хамкнул на лету, как собака, глаза его на мгновение округлились и по горлу пробежала судорога, значение которой я не сразу понял. Я ждал, что он извлечет обратно мой ломтик, - целый, как до этого руку.
- Ну! - заторопил я его. - Открывай рот!
- Бе-е! - сказал носатый, раззявив пустую пасть, и толкнул меня в грудь. Толкнул он меня вроде слегка, но, оказывается, за моей спиной уже стоял на четвереньках один его сообщник - так что я будь здоров как полетел… прямо под ноги выходившему из класса учителю.
- А, это ты, хулиган! - забормотал учитель, одной рукой ловя заскользившие с носа очки, а другой целясь схватить меня за шиворот. - Ну-ка, марш к директору!..
Столь жесткая встреча поубавила мой восторг перед школой, и я решил на время воздержаться от посещения её - хотя бы до тех пор, пока примерные мальчики подучат алфавит. А там видно будет. Две возможности не пойти на уроки открывал мне опыт собственный и отцовский.
Можно было расковырять гвоздиком новенькие желтые ботинки из пупырчатой свиной кожи.
Или симулировать болезнь живота.
На ботинки, после целого года босячества, у меня не поднялась рука. Я остановился на втором, не раз проверенном способе.
У матери против этой болезни имелось одно, тоже проверенное, средство: стакан крепкого чая с подгорелым сухариком. К нему она и прибегала.
Промаявшись до обеда от безделья и голода, я сказал матери, что живот у меня вполне прошел, и, чувствуя смутные угрызения совести, даже изъявил желание заняться каким-нибудь полезным делом, например, сходить к железнодорожному переезду поторговать семечками. Приятно удивленная мать тут же насыпала мне в старую наволочку с полведра жареных подсолнечных семечек.
- Гляди-ка ты, что школа-то с вами делает, с чертями безмозглыми! - одобрительно сказала она. - Может, хоть матери научитесь помогать.
У меня же на этот счет были свои соображения. Я думал: вот продам семечки, принесу домой деньги, мать еще больше обрадуется - и тогда завтра можно будет попытаться убедить ее, что, пока все подсолнухи не распроданы (а мы наколотили их несколько мешков), в школу мне ходить не стоит.
Возле железнодорожного переезда был не базар, а гак себе - базарчик на несколько точек. Одна бабушка продавала самосад, крутились иногда пацаны из шайки Мишки-Буржуя с папиросами "Пушки" или старый бабай сидел на корточках возле мешочка с урюком. Семечками здесь монопольно торговал сухорукий инвалид по прозвищу Хайлай. Хайлай стоял у переезда каждый день, в любую погоду, высокий, прямой, как палка, с опущенной вдоль туловища левой рукой, а прозвище свое получил за то, что через равные промежутки как заверенный, открывая рот, набитый железными зубами, и хайлал:
- А вот жар-р-р-рен-н-н-ные, кален-н-ные, с Ашхабада привезен-н-ные!
Я устроился с наволочкой возле Хайлая и, подражая ему, завопил про жареные и каленые. Инвалид покосился на меня, но смолчал пока.
Мое преимущество обнаружилось очень скоро. Я захватил из дому в качестве мерки большой граненый стакан. У Хайлая стаканчик был маленький, алюминиевый, с толстым бронебойным дном - сделанный, наверное, по заказу. В него входила маленькая горстка семечек, тогда как от моей порции у покупателей заметно толстели карманы.
Хайлай выждал момент затишья в торговле, освободил свою посудину и стал медленно пересыпать в нее семечки из моего стакана. Рюмочка его уже наполнилась с верхом, а семечки все еще текли обратно в наволочку. Хайлай задумчиво посидел возле меня на корточках, пожевал губами, потом придвинул свой мешок и сказал:
- Сыпь сюда.
Мы намерили тридцать стаканов - и он рассчитался со мной за все.
- Отобрали? - ахнула мать, когда я ворвался домой, размахивая пустой наволочкой.
Я выгреб из-за пазухи скомканные рубли.
- Ай да молодец! - всплеснула руками мать. - Уже отторговался? Вот это ловко!.. Дак ты, может, еще маленько отнесешь? Сейчас тэцовские девчата со смены пойдут - как раз подгадаешь.
- У тебя поменьше-то нет стакана? - солидно буркнул я, закидывая за плечо наволочку. - Даешь чёрт-те какой здоровый.
- Да ладно, сходи с этим, - отмахнулась мать. - Или мы спекулянты - стопками продавать?
Такого коварства Хайлай от меня явно не ждал. У него даже брови полезли на лоб, потянув за собой нос и верхнюю губу, - отчего железные зубы оскалились, будто в смехе. Но ему было не до смеха. Пошли со смены бойкие тэцовские девчата и начали издеваться над Хайлаем:
- Ты, дядька, где такой наперсток взял? У жены стибрил?
- Да это не наперсток, это коронка его с коренного зуба!
А одна рыжая девчонка, с круглыми отважными глазами, подступила к нему не на шутку:
- Ну-ка, змей сухорукий, сбавляй цену, а то щас мотню оторвем!
- На-ко, выкуси, - остервенился замордованный Хайлай.
И тут он допустил большой промах: показал ей фигу не правой рукой, а левой - бездействующей.
- Девки! - возмущенно закричала рыжая. - Да он здоровый!
И всё. Через минуту мой конкурент был растоптан.
Рыжая схватила за углы его мешок, выхлестнула на землю "привезенные с Ашхабада" семечки и пошла по ним яростной чечеткой, подбоченясь и выкрикивая:
Эх, топну ногой
И притопну другой!..
Семечки застучали по бурым штанам разоренного Хайлая.
Так неожиданно я завоевал рынок.
Однако монополией своей я наслаждался от силы минут десять. Знать бы тогда про волчьи законы частного предпринимательства, - я бы, наверное, подхватил наволочку и удрал куда подальше. Но я продолжал лихо сыпать семечки и подставляемые карманы, пока не почувствовал, как кто-то крепко берет меня за ухо. Я скосил глаза вверх и увидел над собой пожилого, усатого милиционера. Рядом с ним возвышался запыхавшийся красномордый Хайлай.
- Ну, пойдем, жареный, - мирно сказал милиционер.
Родители в детстве никогда не запугивали меня милиционером. О том, что в милицию лучше не попадать, я узнал сам много позднее. Как-то, уже старшеклассником, я попытался запрыгнуть в трогающийся трамвай и был на лету схвачен известным на весь город своей беспощадностью и вездесущностью автоинспектором Копытовым. Видать, у Копытова в этот день не было крупных происшествии, а деятельная натура его не терпела простоев.
- Та-ак, - сказал Копытов. - Скочим, значит?.. Ну, плати три рубля, скакунец.
Три рубля у меня были. Свернутые в шестнадцать раз, они хранились в маленьком кармашке брюк, прикрытом сверху ремнем. По отдавать их Копытому показалось мне обидным, и я ответил, что денег нет.
- Тогда ходим до отделения, - решил он.
Я шел в отделение и усмехался. Что могли предъявить мне за такой пустяк? В трамвай, ползающий по-черепашьи, у нас запрыгивали на ходу вдоль всего маршрута, ездили на подножке, на "колбасе", на крыше - и преступлением это не считалось. Между тем, именно в ерундовости моего поступка и таилась опасность. Копытов задержал меня вгорячах или, может, припугнуть хотел - и теперь, когда мы уже переступали порог милиции, он должен был отрекомендовать задержанного примерным злодеем. Иначе пошатнулся бы его авторитет.
В отделении Копытов, вытянувшись доложил:
- Вот этот, товарищ начальник, прыгнул на ходу в трамваи и… спихнул на ходу старуху! С ребенком, - помолчав, прибавил он для верности.
Не хвати Копытов так беспардонно через край, дело могло бы обернуться для меня плохо. По он перебрал - и я возмутился так бурно и так искренне, что начальник не успел меня остановить!
Ну и закатил же я им речь! Низкого человека Копытова, пошатнувшего святую веру в мою милицию, которая меня бережет, я уничтожил, разжаловал, произвел в прислужника магнатов капитала, в унтера Пришибеева! Меня трясло, глаза мои полыхали неподдельным гражданским гневом - я чувствовал, как они наполняются горячен влагой.
Ошарашенный начальник бледнел, медленно поднимался из-за стола, рот его самопроизвольно раскрывался. Кончилось тем, что он плюхнулся обратно в кресло, рванул ворот гимнастерки и задушенно прохрипел:
- Копытов!.. Гони его отсюда… к свиньям собачьим! Думаю, что он принял меня за сумасшедшего.
Но это, повторяю, случилось много лет спустя.
А пока я первый раз в жизни шагал в милицию.
Встречные женщины скорбно смотрели на меня, на волочившуюся по земле наволочку, в глазах их было написано: "Господи, господи! Что же это деется-то? Такие маленькие, а уже воруют! Светопреставление в только!"
В отделении сидела за столом и что-то писала тоненькая черноглазая девчонка.
- Шить доложить, тырщ лейтенант! - обратился к ней усатый. - Вот жареного-каленого привел.
Девчонка бросила карандаш и спросила:
- Ну… чего натворил-то? Я молчал.
Девчонка вздохнула. - Отец есть?
- Есть… на фронте.
Девчонка снова вздохнула, на этот раз громко: "Охо-хо!"
- Охо-хо! - сказала она. - Я тебя, Бусыгин, сколько раз просила: не таскай ко мне эту шпану - веди их домой или в школу. Просила я тебя, Бусыгин?..
…На улице Бусыгин стал думать:
- Куда же тебя вести-то: домой или в школу?.. Да-кось подсол нушков… В школу, однако, ближе будет - как считаешь?
И мы пошли в сторону школы.
Медленно постигал я весь ужас своего положения: вчера учитель выставил меня хулиганом - сегодня утром я не явился в школу - вечером меня приведет к директору милиционер. Мама родная! Получалось, что мне от "хулигана" теперь сроду не отмыться.
- Дяденька! - захныкал я. - Не ведите меня в школу… Я больше никогда не буду… Честное слово…
Бусыгин остановился. Дощелкал семечки с корявой ладони.
- Обещаисси, значит? - сплюнул он шелуху. - Да-кось ещё подсолнушков-то… Ну, если твердо обещаисси, тогда ладно - не поведу. Тогда бежи домой…
Так бесславно закончилась моя попытка основать коммерческое предприятие.
Нa другой день я снова отправился в школу - и этот-то день по-настоящему надо считать первым моим школьным днем.
Очкастого учителя в классе я уже не застал. Не знаю, куда подевался этот человек, имени которого я даже не успел запомнить. Скорее всего его взяли на фронт. Учитель, правда, был подслеповат, но в военное время это не играло большой роли. Когда забирали на фронт отцова дружка дядю Степу Куклнна, врач спросил его:
- На что жалуетесь?
- На зрение! - не моргнув соколиным глазом, соврал дядя Степа.
- На зрение, - хмыкнул врач. И неожиданно вскинул два пальца:
- Сколько?!
- Два, - сказал застигнутый врасплох дядя Степа.
- Годен, - объявил врач.
Вот так, может быть, и учителю нашему кто-то показал два пальца.
Во всяком случае, вместо него в класс вошла учительница - моя Первая Учительница. Та самая, классическая, добрая и внимательная, терпеливая, с седыми прядками и мягкими карими глазами. И даже с именем Марья Ивановна.
Я думаю, что первые учительницы - это совершенно особая категория людей, некая каста, союз или добровольное общество - как йоги, например, "моржи" или нумизматы. Это жрицы, давшие обет человеколюбия.
В огромной армии работников просвещения - это части специального назначения, перед которыми стоит задача навести переправы в детские души, захватить плацдарм и не только удержать до подхода основных сил, но постараться взрастить на нем такую любовь к школе, чтобы подоспевшим затем танковым колоннам Формул, воздушному десанту Химических Реакций, полкам Сложноподчиненных Предложений и офицерским батальонам Образов, сформированным из "Представителей мелкопоместного дворянства" и "Продуктов эпохи", не удалось вытоптать её до самого выпускного бала.
Недаром же первых учительниц помнят и любят все: солдаты-первогодки и генералы, президенты Академии наук, доярки-рекордистки, народные артисты и полярники. А космонавты, возвратясь на родную Землю, даже разыскивают своих первых учительниц в маленьких провинциальных городках и фотографируются рядом с ними для газеты "Известия".
Что-то никому не приходит в голову сфотографироваться рядом с математичкой или военруком, хотя космонавтам, допустим, как людям преимущественно военным, мужественный облик военрука должен бы, казалось, врезаться в благодарную память с особой силой.
Именно к такому отряду благородных подвижников принадлежала и моя первая учительница. Ее метод воспитания был прост: учительница любила меня. Любила, страдала вместе со мной, как страдает писатель вместе с героями, созданными его воображением, радовалась моим скромным успехам больше, чем я сам. Когда я мучился над трудной задачкой, Марья Ивановна морщила лоб, глаза ее делались напряженными, на переносице выступали бисеринки пота - так ей хотелось подсобить мне.
Она помогала мне глотать знания, как молодая мамаша помогала своему первенцу есть манную кашку с ложечки: сама того не замечая, плямкает вместе с ним губами и сглатывает слюну.
Возможно, она была даже гениальной - моя первая учительница. Никогда не забуду ее необыкновенные родительские собрания. Она не скликала наших мам вместе, а всегда вызывала по одной. Не знаю, о чем там она говорила с другими родителями, а встречи с моей матерью происходили так: Марья Ивановна усаживала ее напротив своего стола и принималась за тетрадки. Она словно забывала о нашем присутствии, и мы полчаса… час наблюдали за ее священнодействием. Всё отражалось на живом лице Марьи Ивановны. Мы видели, какой трудный мальчик Петя Иванов, как Марья Ивановна жалеет его, как искренне хочет добиться от него толку и как опасается, что толку из Пети может не получиться.
Затем мы узнавали, что Маша Петрова девочка старательная, умница, дела её идут на поправку, и если она ещё чуть-чуть подтянется, Марья Ивановна будет ею совсем довольна.
Наконец учительница раскрывала мою тетрадь. Сдвинув брови, деловито поджав губы, она рассматривала решенный мною четырехстрочный примерчик как нечто чрезвычайно серьезное, как работу взрослого самостоятельного человека, не нуждающегося в снисхождении.
Закончив проверку, Марья Ивановна вскидывала на меня все еще строгие глаза.
Я - хотя знал, что ничего страшного не должно случиться, - подтягивал от волнения живот.
Брови Марьи Ивановны медленно расходились, глаза теплели, она говорила:
- Ну, что же, Коля… как всегда - отлично.
Тетрадь Марья Ивановна вручала обязательно матери, в её дрожащие руки - и с тем, не прибавив больше ни слова, отпускала нас.
Нетрудно представить, как я ликовал, как парил над землей, не чувствуя под собой ног!
А мать, из которой и палкой невозможно было вышибить слезу, несколько раз за дорогу принималась всхлипывать. До самого дома она не отдавала мне тетрадь, несла её сама, прижимая к груди, словно великую ценность.
Вот какой была моя первая учительница.
И если бы я стал очень знаменитым, таким знаменитым, что мир захотел бы увидеть мой портрет, - я тоже разыскал бы Марью Ивановну и сфотографировался рядом с ней.
ЧУБЧИКИ И НУЛЕВКИ.
В первый же день Марья Ивановна выстроила нас по росту и рассадила за партой В таком порядке, чтобы самые маленькие оказались впереди, а самые большие - сзади. Потом она осмотрела наши ручки, перья и велела назавтра всем принести одинаковые. Марья Ивановна сама раздобыла где-то штук восемь желтых бумажных мешков из-под глинозема, разрезала их на большие листы и сказала: пусть мамы выкроят вам одинаковые тетради - вот такие, как у меня. Она также наказала нам выстрогать по десять палочек для счета, и никто не получил поблажки: дескать, ты, Петя, принеси все десять, а тебе, Ваня, можно явиться только с тремя.
Словом, наконец-то мы сделались равными. После уличного произвола это просто был рай справедливости. Тем более, что учителей не волновало, сколько у кого из нас имеется старших братьев с железными кулаками.
Когда сосед мой Ванька Ямщиков вывел из терпения своим озорством даже добрейшую Марью Ивановну, в класс заявился рассерженный завуч, отнял у Ваньки сумку, нахлобучил ему на глаза шапку и вышиб за дверь хорошим подзатыльником.
Правда, в этот же день меня повстречал один из Ванькиных братьев - Колька.
- Кончились уроки? - спросил он, глядя вниз и ковыряя ботинком чудовищных размеров вмерзший в снег камешек.
- Ага.
- А сумка Ванькина где?
- В учительской, наверное, - простодушно ответил я.
- А ты почему ее не украл, сука?! - вскинул на меня желтые кошачьи глаза Колька.
Он сбил меня с ног и как следует напинал под бока своими могучими американскими ботинками.
Понятно, я не подозревал тогда о существовании закона единства и борьбы противоположностей.
Этот случай открыл мне глаза лишь на одну половину его: школа и улица находились в состоянии борьбы, на острие которой я случайно и оказался.
Но заблуждался не только я. Заблуждалась и Марья Ивановна. Она, видать, не догадывалась, насаждая равноправие, что подлая война уже разделила нас.
Скоро Марья Ивановна, я думаю, догадалась.
- Дети, - сказала она через несколько дней. - Кто знает какую-нибудь песенку?
- Я знаю! - подняла руку Нинка Фомина, черноглазая бесстрашная девчонка.
- Ну, спой нам, что ты знаешь.
Нинка вышла к доске, подбоченилась и запела: