Сразу после разговора со сватом Егором Татьяна накинула на рога Дуське веревку и, прячась по-за огородами, скорым ходом погнала бедную корову к броду через речку. Уже на том берегу Татьяна маленько отдышалась и решила, что раз выпал такой случай, то Дуську она из рук не выпустит, а лучше уведет её за четыре версты в соседнюю Тиуновку и там продаст кому попадётся, хоть за полцены.
Возвратилась назад Татьяна после обеда. У околицы поджидал её несмирившийся товарищ Мунехин. Поверх застиранной холщовой рубахи он был перекрещен портупеей, которую надевал в особо важных случаях. Рядом с ним, сдвинув на глаза картуз, дымил махоркой товарищ Ерохин.
- Ну, - сказал Мунехин. - Иде корова?
- Продала, - храбро ответила Татьяна.
- А деньги куда девала?
- А деньги пропила.
- Ты, Гришкина, дурочкой не прикидывайся, - сказал товарищ Мунехин и положил руку на кобуру. - Сейчас сдавай деньги под расписку!
- Бегу, - усмехнулась Татьяна. - Не видишь - в мыле вся.
- Так, - сказал товарищ Мунехин. - Сопротивление. Будем производить обыск.
- Здеся раздеваться? - спросила Татьяна и потянула с себя кофту.
- Не озоруй! - прикрикнул товарищ Ерохин. - Пошли в контору.
- Меня свекровь из дому выгнала - гнутой ложки не дала, - говорила по дороге в сельсовет Татьяна. - Должна я чем-то дитё кормить?
- Отвод глаз, - убежденно отвечал товарищ Мунехин. - Дурней себя ищите.
- Эх, Мунехин, - говорила Татьяна, - забыл, видать, как мы вместе к Кургузу ходили в батраки наниматься.
- К Кургузу - вместе, а от Кургуза - врозь, - замечал непреклонный товарищ Мунехин.
- Командуешь теперь, - говорила Татьяна. - Да ты еще в соплях путался, когда моего отца колчаки сожгли.
- Шагай, шагай, перерожденка! - подгонял ее товарищ Мунехин. - Нечего отцом прикрываться!
Как товарищи Мунехин и Ерохин обыскивали Татьяну Гришкину, чем стращали - этого никто не видел и не знает. Зато многие видели в тот день другое. Вдруг распахнулись двери сельсовета и наружу выскочили красные, как кумач, Мунехин и Ерохин. Следом за ними, в одной нижней рубахе, с распущенными волосами, вымахнула Татьяна.
- Стой! - весело кричала она, - Мужики! Куда ж вы! Еще не всю обыскали! Дайте я рубаху сыму!
- Сдурела! - обеими руками замахал товарищ Ерохин. - Уйди в помещению! Не срамись!
Мунехин ничего не говорил. Только все ширял наганом мимо кобуры и дергал худою щекой. Денег они так и не нашли…
Вечером приехал с заимки Прохор. Соседи его перевстрели и рассказали про весь сыр-бор.
- Коня матери не отдавай, - советовали многие. - Отдашь - дурак будешь. Заворачивай прямо к деду Мосею - и шабашь. Зря вы, что ли, с Татьяной на их, чертей, столько горбили.
Прохор, однако, сделал по-другому. Он бросил невыпряженного коня у ворот, даже во двор не завел, минуя деда Мосея, прошел к тётке Манефе Огольцовой, купил у неё большую бутылку самогонки и тут же возле избы выпил из горлышка.
Вокруг стояли любопытствующие - ждали, что будет дальше.
Прохор посидел на бревнышках, подождал, когда самогон ударит в голову, потом поднялся и, напрягши шею, страшным голосом крикнул:
- Запалю!
Помолчал чуток, мотнул по-лошадиному головой и закричал еще страшнее:
- Серёгу убью!! А вековух перевешаю! Сбычившийся, затяжелевший от самогона, Прохор шел вдоль деревни, и улица была ему узкой. Со всех сторон, сигая через плетни и канавы, бежали люди - смотреть, как Прохор Гришкин будет палить родную мать. Старухи прижимали к губам платки, суеверными взглядами провожали его пьяную спину. Впереди Прохора, поддергивая портки, шпарили мальчишки. Лаяли собаки. Красная в предзакатных лучах пыль вставала за спиной Прохора как зарево пожара.
- Запалю! - шумел Прохор, и казалось, что этот крик кидает его от прясла к пряслу.
Бабку Пелагею добровольные курьеры упредили. Она выбежала за ворота, упала на колени и заголосила:
- Убивают!.. Люди добрые!
В избе ревели дурниной обнявшиеся Нюрка и Глашка.
Отчаюга и драчун Сергей, почему-то боявшийся обычно смиренного старшего брата, выскочил из дому, пропетлял, как заяц, по коноплям, кинулся с берега в речку и уплыл на другую сторону.
Всю эту жуткую панику прекратил подоспевший товарищ Мунехин. Товарищ Мунехин прибежал распоясанный, без нагана, и когда заступил он - низкорослый и щуплый - дорогу крепкому Прохору, всем показалось сперва, что это малый чей-то балует. Но столько было отчаянности в распаленных добела глазах товарища Мунехина, что очумевший Прохор затоптался на месте.
- Стой, контра! - крикнул товарищ Мунехин и, видя, что Прохор и без того уже стоит, сам опустился вдруг на пыльную траву. Дернул себя за ворот рубахи и, мотая головой в редких кудрях, с невыразимой болью сказал:
- Нет, Гришкин, не твое это теперь добро, а народное! И ты у меня, Гришкин, былинку тут не подожгёшь - учти! Я тебе, гаду, пока живой буду, даже штаны собственные спалить не дам! Сначала сымай их, а потом поджигайся к такой матери!
Туда, где тепло и сытно
В два с небольшим года Яков Гришкин заговорил. Он говорил, правда, и раньше, но только отдельные слова: "мама", "папа" и "бу-бу", что переводилось, глядя по тону и выражению, - как "бабушка" или "мизгирь". А тут он заговорил сразу и бойко, словно было ему не два с гаком, а лет, допустим, пять-шесть.
Случилось это в поезде, который медленно тащился по белесой солончаковой степи. Солнце - весь день тоже белое и маленькое, как булавочная головка, - разбухло к вечеру, покраснело и быстро покатилось за край земли. От редких кустиков травы упали длинные тени, и на загустевшем небе проклюнулись звезды.
Яков, стоявший у окна, вдруг отчетливо сказал:
- А вон верблюд идет.
Прохор, дремавший в углу на скамейке, встрепенулся и ошарашенно переспросил:
- Чего-о?
- А вон верблюд идет, - повторил Яков. - У него две горбы.
- Горба, - машинально поправил Прохор. Он поискал глазами, на чем бы еще испытать прорезавшиеся способности Якова, - и увидел возле другой стены вагона соседа, усатого плотника, с которым сдружился за длинную дорогу.
- А это кто - знаешь?
- Знаю, - ответил Яков. - Дядя Граня-плотник - мировой работник!
- Так, - сказал отец и в растерянности поскреб затылок. - Верно… Ну иди стрельни у него табачку на закрутку.
Яков пошел и стрельнул.
- Сам курить будешь? - устрашающим голосом спросил дядя Граня.
- Нет, я маленький, - сказал Яков.
- За это хвалю! - крикнул дядя Граня, по-строевому выкатывая глаза.
Табак Яков, однако, не донес. В проходе он споткнулся о чей-то узел и просыпал всю щепоть на пол.
- Эх, пень косорукий! - сказал Прохор, разом зачеркивая все заслуги Якова - А ну, марш спать. Не толкись под ногами.
Ах, лучше бы Яков молчал еще два года! Пока сидел он с мокрым носом возле мамки, его вроде не замечали. А тут сразу все заметили. Особенно поглянулся Яков одному товарищу, в галифе и толстовке, ехавшему на верхней полке.
- Ну-ка, орел, лезь ко мне, - позвал ок. - Ух ты, какой кавалерист! Ты чего еще умеешь?
- Песни играть, - признался Яков.
- Тогда заводи, - сказал товарищ. - А я тебе конфетку дам.
Яков, старательно разевая редкозубый рот, заиграл песни. Он пропел от начала до конца "Возьму в ручки по две штучки - расстрелю я белу грудь", "Скакал казак через долину", "Посеяла огирочки" и "В воскресенье мать-старушка к воротам тюрьмы пришла".
Товарищ пришел в умиление.
- Ах ты, косопырь! - говорил он, тиская Яшку за плечи. - Ах ты, жулик! - Он взял лежавший в головах портфель, раскрыл его, вынул бумажный кулек, порылся в нем толстыми пальцами и протянул Якову три липучих конфетки.
Яков слопал конфеты и подбодренный заявил:
- Я еще и припевки знаю.
- Да ну! - изумился товарищ.
- Ага, - сказал Яков. - Я много знаю. - И не дожидаясь приглашения, запел частушки.
Мама Татьяна побелела, как снег. У папы Прохора ослаб низ живота и противно задрожали ноги.
Яков жарил частушки деревенского дурачка Алешки Козюлина.
Алешка Козюлин, по прозвищу Сено-Солома, был мучжиной лет сорока, слабоумным от рождения. Худой и длинный, как жердь, с неправдоподобно маленькой головой на плечах, он ходил по деревне, привязав к одной ноге пучок сена, к другой - соломы, и сам себе командовал: "Сено! Солома!" Еще Алешка славился тем, что помнил множество частушек. Черт его душу знает, где он им обучался, но такие это были вредные частушки, что когда Сено-Солома приплясывал, напевая их под окнами сельсовета, то даже не робкого десятка мужики надвигали шапки на глаза и скорее сворачивали куда-нибудь в проулок.
Товарищ в галифе ужасно расстроился. Он слез с полки и начал обуваться, сердито и решительно наматывая портянки. На Татьяну с Прохором товарищ не глядел - в упор их не видел.
Татьяна, трясшая у груди трехмесячную Маруську, высвободила одну руку, поймала Якова за голую пятку и скомандовала:
- А ну, слазь, черт вислоухий. Ты где, паскудник, такое слышал? Мать тебя обучила? Говори - мать? - тут мама Татьяна даже заплакала. - Да мать всю жизнь на чужого дядю батрачила! Одного дня сытой не была! У-у, идолово племя!
Товарищ натянул второй сапог и, по-прежнему не глядя на Татьяну, сказал:
- Ты, гражданка, своим бедняцким происхождением не козыряй! Не перед кем тут… И мальцу ногу зря не выкручивай. Ему этими ногами, может, до полного коммунизма шагать. Тем надо было ноги крутить, кто вокруг твоего ребенка на волчьих лапах ходил и вражьи слова нашептывал.
Сказав так, товарищ в галифе ушел в тамбур - курить махорку и нервничать.
Возможно, этот случай не имел бы последствий, но запаниковал Прохор, унаследовавший от деда Дементия страх перед всяческим начальством.
- Посадят, - упавшим голосом сказал он, когда за товарищем бухнула дверь. - Ить это он за конвоем пошел. Истинный бог. Пропали, мать!
- И так пропали - и так пропали, - ответила Татьяна. - Один конец. Которые сутки едем, а куда - неизвестно.
- Надо слезать… Слезать надо, - бормотал Прохор, слепо хватаясь за узлы. - Собирай ребят, мать.
Татьяна, знавшая, что в такие моменты спорить с мужем бесполезно, заплакала второй раз за этот день и принялась собирать ребятишек.
Пиджак у Прохора сторговал молодой нерусский парень. Они долго рядились: нахальный парень этот чуть не задаром норовил купить пиджак. Прохор не уступал и сердился.
- Ты подумай, что даешь, черт печеный. Креста на тебе нет.
- Крест надо? Будет крест! - парень исчезал в галдящей толпе и тут же выныривал обратно, держа в горсти десяток медных нательных крестиков. - Сколько возьмешь?
- Да на кой они мне, - отпихивался Прохор. - Мне деньги нужны - дальше ехать.
В конце концов парень поимел совесть - накинул маленько, и пиджак перешел к нему. Денег оказалось чуть больше, чем на два билета. Прохор купил круглую булку белого хлеба и, посомневавшись, - огромный полосатый арбуз. Арбуз не обхватывался свободной рукой - Прохор снял рубаху и кое-как запеленал его.
При выходе с базара Прохора сильно толкнули в спину.
Роняя покупки, он упал лицом в пыль, а когда, поднявшись, проморгался - ни хлеба, ни арбуза рядом не нашел. Пропали из кармана и билетные деньги.
Тогда Татьяна продала последнее, что было, - обручальное кольцо, доставшееся ей от бабки. Вырученных денег хватило только на один билет. По этому билету усадили в вагон Татьяну с детьми, а Прохора взял к себе машинист. Можно сказать, что Гришкиным повезло. В Коканде санитары сняли с паровоза опившегося холодной водой кочегара: вот на его место и напросился Прохор - пошуровать за так несколько прогонов.
…С братом Серёгой они столкнулись прямо на станции, хотя уговору о встрече не было. Первой увидела его Татьяна. Серёга стоял почерневший, как головешка, худой и дряблый. И одет был хуже всякого босяка: тюбетейка на голове, дырявая майка без рукавов, выгоревшие куцые штаны и кореженные сандалии на босу ногу. В руках он держал грязный узелок.
- Здравствуй, Сергуня, - сказала Татьяна. - Где же яблочки твои? Дай и нам по ним пройтися.
Серега молча отворотил лицо.
От паровоза спешил Прохор. По голому животу его катился черный пот.
- Зря ты приехал, брат, - сказал Серёга, не пода вая руки. - Мы тут с голоду пухнем… Вот хочу в табак-совхоз податься. - Он тряхнул узелком. Прохор встал, как громом ударенный.
- Ты зачем же звал, пёс?!
Тут Серёга оскалился, став на момент прежним Серёгой, нахальным и дурковатым, и сказал страшные слова:
- А так вас, дураков, и учат.
- Ну, спасибо, брательинчек! - поклонилась Татьяна. - За детей моих спасибо тебе!
- Мать! - Прохор заскреб ногтями локоть, подсучивая несуществующие рукава. - Убить его, выродка, мать?!
- Не трожь, Проша, - сказала Татьяна. - Не связывайся. Ума из него все равно не выколотишь… Что ж теперь делать. Раз приехали - надо жить…
* * *
Лежала вокруг горячая, как сковородка, чужая земля.
В тени, под навесом, дремали на корточках три старых узбека.
У коновязи кричал, заглушая паровоз, тощий ишак.
Они казались себе стариками, прожившими длинную жизнь, из которой на этот новый берег не привезли даже малого обломка.
А им было сорок пять лет на двоих.
И это была только первая их дорога.
…ТОМУ НАЗАД (внезапная повесть)
Такое, нарочитое внешне, определение жанра - "внезапная повесть" - автор позаимствовал у В. М. Шукшина. Лет двадцать с лишним назад (вряд ли кто из читателей и помнит) в журнале "Сибирские огни" Василий Макарович опубликовал подборку рассказов под общим названием - "внезапные". И я, когда решился на этот труд, ничего более точного придумать не смог. Дело в том, что на повесть я сначала не замахивался, а хотел написать полемическую статью.
Зуделись у меня руки схватиться кое с кем из моих коллег, а более всего - с Пуськиным Иннокентием Васильевичем, человеком еще далеко не старым, но уже крепко бородатым: как в буквальном, так и мировоззренческом смысле. Я даже подготовительную работу начал: обложился произведениями литераторов прошлого века, очевидцев, так сказать, людей, наблюдавших иные "нравы нашей старины" собственными глазами и с близкого расстояния; выписки кое-какие сделал, то, сё… Как вдруг одни случай - вот именно внезапный, даже дикий и неправдоподобный, с точки зрения любого человека, стоящего на твердых материалистических позициях - переменил мои намерения.
И тогда родилась повесть.
Вот она:
ЗДЕСЬ
Пуськин Иннокентий Васильевич подрался с водителем такси. То есть не подрался взаимно - это, пожалуй, сильно сказано: "подрался". Как Щедринский градоначальник Микаладзе, Иннокентий Васильевич "не столько сражался, сколько был сражаем". Короче, отбуцкал его таксист - односторонне. И тоже - мягко сказано. Этот петнкантроп просто-напросто избил Иннокентия Васильевича - жестоко, зверски. Свалил с ног боксерским приемом и напинал под бока ботинками сорок шестого размера. Здоровый очень был, черт!.. Так что, в результате, у Пуськина оказалось сломанным девятое ребро.
Но не бывает худа без добра. По случаю травмы Пуськин выхлопотал себе больничный лист и засел дома за отложенный исторический роман. Он, вообще-то, в издательстве служил - и на личное творчество времени у него оставалось мало. А тут открылась возможность - хотя бы и в результате прискорбного события.
Значит, Иннокентий Васильевич обрядился в рубашку-косоворотку, домотканые штаны (подарок знакомого артиста из ансамбля старинной песни), онучи намотал, в лапти влез и волосики белесые расчесал на прямой пробор…
Прошу прощения, я здесь отступление должен сделать: объяснить, для чего он так замаскировался. А то иной читатель подумает еще, что автор какой-нибудь шарж сочиняет, грубо говоря - дуру гонит. Дело в том, что многие сочинители к подобным, так сказать, перевоплощениям прибегают - для пущего погружения в атмосферу изображаемого времени. Особо недоверчивых товарищей могу к свидетельским показаниям отослать, конкретно - к известной книге Яна Парандовского "Алхимия слова". В частности, он сообщает, что Анатоль Франс, к примеру, когда писал свою "Жанну д'Арк", столько натащил в комнату средневековых железяк, что по окончании работы буквально умолял знакомых: сдайте, мол, ребята, в металлолом, что ли, весь этот хлам - жизни от него нет! Метерлинк, сочиняя "Жизнь пчел", держал на столе тарелку с медом - для приманки. А Виктор Гюго, тот, вообще, оборудовал себе рабочий кабинет в виде застекленного фонаря над океаном. Стоял там за пюпитром, вдыхая соленый ветер, и создавал "Тружеников моря".
Ну а Пуськин работал над романом из прежней крестьянской жизни ("пейзанской" - как выражался один его друг, о котором речь пойдет ниже) и ему в таком экзотическом наряде легче было погружаться в свой воображаемый мир, где царили святая простота, патриархальный лад и богобоязненное целомудрие. У него и кабинет был отделан под курную избу (друзья-художники постарались): стены обожженными паяльной лампой плахами обиты, вдоль них - лавки крепкие, братины разные стояли, ендовы, в переднем углу - божница.
Так вот, значит, сидел он работал, когда к нему друг заявился, товарищ - со школьных еще лет.
И они, как обычно, заспорили. Вернее, не заспорили - разговаривал-то один Пуськин. Товарищ был человек на редкость молчаливый, углубленный в себя, кандидат каких-то наук, - то ли физик, то ли химик, - и вечный изобретатель, это в нем с детства сидело. Но к Пуськину любил ходить. Придет, устроится где-нибудь в уголке и помалкивает - с глазами вовнутрь повернутыми. Идеальный слушатель.
А Пуськин оседлал своего любимого конька: стал ругать современные нравы. Не ругать даже, как обычно, - поносить на сей раз. И понятно: сам недавно жертвой оказался нравов-то этих нынешних. Особенно молодежи от него доставалось, которая, по мнению Иннокентия Васильевича, испохабилась вконец, до крайности, до!.. до пещерности прямо-таки дошла.
- Меня тут, на литературном вечере, дамочка одна спрашивает, - говорил он, вздрагивая ноздрями, - скажите, Иннокентий Васильевич (Пуськин изобразил эту шибко интеллектуальную дамочку: как она плечиками-то манерно поводит и бровки приподнимает), скажите: вам не кажется, что человечество все-таки улучшилось за последние, допустим, сто лет?.. А?! Это как тебе? А ей, значит, кажется!.. Милая, говорю!.. Да не говорю, - он махнул рукой. - Таким говорить-то - что об стену горох. Ми-ла-я! - думаю себе. - Где же это оно улучшилось-то? В чем? С каких таких шишек? Да ты посмотри вокруг! Ведь он же, курвец, у него молоко на губах не обсохло, а ему человека, пожилого, почтенного, оскорбить, обхамить, да что там - изуродовать! - как два пальца, извиняюсь… А если уж сама ни черта не видишь, совсем уж занавесилась, то хоть других, умных людей, послушай. Почитай, наконец… Помнишь, как у Астафьева? - Это он уже непосредственно к другу обратился. - Как сыночек один, с-сукин кот, привез мать в город и на вокзале бросил. Записочку еще в карман сунул; не шибко, мол, прожорливая. Матерь! Родную, а!.. Нет, прав Виктор Петрович, прав: сечь таких надо! До поросячьего визга…
- Недавно в археологическом музее был, - сказал вдруг товарищ ни к селу, ни к городу.
Пуськин оттого, что тот неожиданно заговорил, уставился на него вопросительно.