- Гостя одного сопровождал иностранного, венгра, - пояснил друг. - Любителем оказался этих… древностей. Ну, дошли до скифского зала. Экскурсоводша, молоденькая девочка, поясняет что к чему. Предметы разные показывает, оружие. В том числе чекан - вооружение скифского всадника. Такая, знаешь, маленькая злая кайла. Одноклювая. На деревянной рукоятке. Удобная штучка - на скаку сшибать: сабель-то у них, возможно, не было еще… А вот, говорит, рядом, обратите внимание, - череп воина, сраженного, надо полагать, в бою - этим самым чеканом. - Друг помолчал. - Я гляжу - а на нем четыре дырки. Рядышком.
- Ну? - спросил Пуськин.
- Что ну? Убивал его кто-то. Зверски. Не один поди Брут поработал, а и Кассий какой-нибудь. В бою-то много ли надо? Махнул разок, сшиб и дальше поскакал, А тут… долбали - будь здоров!
Пуськин, увлеченный своими проблемами, не просек - к чему это друг про череп-то.
- Вот точно! - сказал. - Зверье!.. Эх, была бы какая-нибудь машина времени, сел бы - и!.. подальше куда.
- К пейзанам своим? - усмехнулся друг.
- А хоть бы и к ним! - Иннокентий Васильевич обиделся за "пейзан". - Не хуже нас с тобой были люди. Если не лучше. Не видеть бы хоть этого крайнего посрамления разумныя твари!.. Радищева давно перечитывал? Или одно только запомнил - со школы: "О, помещик жестокосердный!" А он, между прочим, и вот такое еще говорил. - Пуськин процитировал по памяти: - "Счастливыми назваться мы можем, ибо не будем свидетели крайнего посрамления разумныя твари. Ближние наши потомки счастливее нас ещё быть могут. Но пары, в грязи омерзения почившие, уже воздымаются!.." Вот и воздыми… поднялись то есть: дожили - благодарим покорно! - до крайнего посрамления…
Друг опять, казалось, не слушал - ушел в себя.
- Машину времени, говоришь? - Он тяжело, странно как-то глядел мимо приятеля.
Достал из кармана маленький, блестящий предмет, вроде японской зажигалки на пьезокристаллах, задумчиво повертел в руке и - щелкнул!
Пламя не выскочило, а ударил в нос Пуськину незнакомый запах.
…Иннокентий Васильевич пересекал улицу на зеленый свет.
Метра полтора оставалось ему до противоположной стороны.
Вдруг взвизгнули тормоза - мягкий толчок в бедро выбросил Пуськина на тротуар.
Он не упал: обнял с размаху фонарный столб, вертанулся вокруг него, увидел вставшую боком "Волгу" с шашечками на тупом носу и - тьфу ты, идиот! - плюнул.
И попал точно на ветровое стекло.
Таксист, губастый, длинноногий акселерат, вымахнул из машины. Сгреб Иннокентия Васильевича за шиворот - сверху как-то. Аж голову пригнул:
- А ну, сотри! Коззлина! Харкаться он ещё будет!
- Сам сотрешь! - сказал Иннокентий Васильевич.
И зажмурился: потому что знал, в жутких подробностях видел, что сейчас последует.
…Друг, подавшись вперед, смотрел на Пуськина - бледный, испуганный.
- Ч-черт! - Иннокентий Васильевич потер лоб. - Словно провалился на мгновение!.. Нет, все-таки было, наверное, сотрясение. Ни фига эти эскулапы не понимают.
Друг облегченно выдохнул, откинулся на спинку стула:
- Никакого сотрясения у тебя нет. Просто ты… там побывал. - Он улыбнулся через силу. Покачал головой. - Я этого шоферюгу-то другим представлял - по твоему рассказу. Зверовидным этаким мужиком. А он… шпаненок, оказывается. Долговязый только.
Пуськин смотрел на приятеля - идиот идиотом.
- Постой… Ты что это?.. Где там?.. А ты где?
- И я - там. - Он сам вроде бы недоумевал. - Хорошо - на кнопку возврата успел нажать. А то бы он тебе еще пару ребер отремонтировал… Или бы мы вдвоем этого сопляка уделали.
У Пуськина в голове опять замутнело.
- Ты что? - он суеверно глядел на "зажигалку" (она теперь на столике письменном лежала). - Чего буровишь-то?.. Неужели - то самое?
- То, - сказал друг. Грустно почему-то сказал. - Собирались другое, а вышло то.
- Но это же фантастика! Чушь какая-то!.. Фу ты, господи!.. Прям шарики за ролики заходят. А куда собирались-то? В будущее, что-ли?
- Да нет. Насчет будущего - это уж, действительно, фантастика. Туфта. Писатели понавыдумывали. Туда, где вообще ничего не было, не существовало - нельзя. Ну, сам подумай - куда? В небытие?
- А это бытие? Прошлое-то?.. Его ведь нет уже. Кончилось.
- Ну-у, тут сложнее. На пальцах не объяснишь… Хотя, впрочем. Вот звезда, например, умершая. Ее нет уже, а свет мы видим. Он до нас доходит. Существует, стало быть. Для нас. А то как бы мы его увидели. Это примитивно, конечно…
- И… далеко? - Пуськин опять покосился на "зажигалку".
- Не очень пока. Это же модель. Пробный экземпляр. - Друг засмеялся наконец. - К скифам не долетишь. И к инквизиторам тоже. Лет на сто, ну, на сто двадцать, примерно, стреляет.
- Обалдеть! - сказал Пуськин - Никогда бы не поверил.
Ушел приятель неожиданно. Вдруг телефон зазвонил.
- Это меня, наверное, - встрепенулся друг. - Извини: я твой номер дал.
Дальше разговор шел непонятный, отрывистый:
- Ну, я, я! - крикнул друг. - И что там?.. А напряжение?.. Вы офонарели?! Щас буду! Не трогайте ничего! И ушел. Выскочил - не попрощавшись. А "зажигалочку" на столике оставил. Забыл - впопыхах. Дальше…
Вот дальше-то все и случилось. Потому что схватка Иннокентия Васильевича с таксистом еще не сам случай. Ну, подрался и подрался - с кем не бывает.
Пуськин загипнотизированно смотрел на зажигалку. Думал. О чем именно думал, какими словами - кто его знает. Ну, возможно, такими: "А не мотануть ли?.. Раз такой случай". Нет, к скифам он не хотел. И к инквизиторам тоже. Ну их к лешему… Джордано Бруно сожгли. И вообще - фанатики. А вот туда, в золотой век, точнее - в отрезок его, где остались, по глубокому убеждению Иннокентия Васильевича, дефицитные ныне лад и нравственность, где существовали мудрые, седобородые старцы, уютные, ласковые старушки - сплошь Арины Родионовны, застенчивные молодухи в кокошниках, почтительные отроки… Вот туда бы! Хоть на денек.
Он взял эту блестящую штучку - осторожно, двумя пальцами, лег для чего-то на лавку, ноги вытянул и руки на груди скрестил - ровно помирать собрался.
Потом встал. Решил, что в такой-то дальний путь поосновательней надо собраться. Хотел сначала дипломатку прихватить, но сообразил, что с дипломаткой, да ещё и лаптях, там он себя сразу разоблачит. Сходил в спальню, разыскал в гардеробе старый материнский платок - в мелкий горошек. Кинул в него круг колбасы коопторговской, хлеба полбуханки. Подумал - и добавил плоскую фляжку водки, сувенирную, в экспортном исполнении: мало ли - вдруг угостить кого-нибудь придётся. Увязал все тщательно, снова лег на лавку (узелок на животе пристроил) и - нажал кнопку.
ТАМ
С утра до полудня.
…Пуськин лежал на земле, на травке, под каким-то плетнем, вернее - тыном. И прямо в лицо ему смотрел гусь. Тянул шею. То ли обнюхать хотел, то ли ущипнуть собирался.
- Кыш! - негромко сказал Пуськин. - Пошел вон!
- Кистинтин! А, Кистинтин! - позвал его кто-то шепотом.
Пуськин скосил глаза.
Сквозь колья редкого тына, присев на корточки, смотрела на него старуха - седая, сморщенная, какал-то вся миниатюрная: носик маленький, глазки - тоже маленькие, выцветшие.
- А я гляжу - лежить, - сказала старуха. - Чаво, думаю, лежить-то, касатик? Или это покровские его вчерась ухайдакали?.. И - простоволосый. Застудится, думаю, неровен час… Ой, эти покровские-то!.. Как пришли - улицу всю перегородили… Песняка кричат: "Нас побить-побить хотели, побить собиралиси! А мы сами, басурмане, того дожидалиси!" А сами-то - вот пра слово, басурмане! - кто с кольями, кто со шкворнями железными… Басурмане и есть… Ну, да ведь и наши тоже, на Троицу, на престольный праздник, тоже погоняли ихних, покровских-то. Да там мало сказать погоняли: чисто Мамай прошел. Батюшка-то ихний, отец Конон, тоже встрял, жеребец стоялый - прости меня, господи, грешную! Ну дак и лежить теперь в городу, в больнице. Самоя-то, мать Пелагея, попадья, сказывала: в голове, мол, у него чавой-то сотряслось, порушилось. Так-то вот, касатик.
Пуськин распрямился - сел. Старуха испуганно отпрянула от тына.
- Ой! Да ты ить не Кистинтин поди! А мне, старой дуре, поблазнилось. Сослепу. Кистинтин-то у нас корявый… А ты не свойственник ему какой? Не из Ильинки ты будешь?
- Из Ильинки, бабуся, - сказал Пуськин, понимая, что в чем-то надо сознаваться.
- То-то я гляжу, - закивала старуха. - Не Спиридона Бусыгина племяш?
- Его, - сознался Пуськин и, чтобы предотвратить дальнейшие вопросы, сам поинтересовался:
- А вы-то чего здесь сидите?
- Да ведь тоже хоронюсь, - призналась старуха. - Вон от энтих вон ухорезов. - Она указала подбородком куда-то за спину Пуськину. - И как тебя, сердешного, к ним на двор закинуло?
Пуськин развернулся - глянуть, куда указывала старуха, но ему мешал высокий полный куст.
- Ты, батюшко, не высовывайся! - зашептала старуха. - Неровен час заметят! Это ведь такие злодеи… Что им в голову-то встрянет - поди узнай.
Пуськин осторожно раздвинул стебли полыни и увидел - рядом, рукой подать! - на крылечке соседней избы двух мужиков. Один был коренаст, чернобород и совершенно лыс. Чернобородость шибко молодила его, хотя, похоже, он был старшим, возможно, отцом. Другой - повыше (хотя в сидячем положении трудно было определить его рост), пожиже, во всяком случае, ломкий какой-то, похожий чем-то на того губошлепа-таксиста. Его уже покачивало слегка - кругами. Старший же сидел прочно.
Между ними стояла початая четверть самогонки, глиняная миска с огурцами и единственный, мутный стакан. Из которого они и угощались по очереди.
- Ышь! Трескають! - снова зашептала старуха. - С утра пораньше. В такой-то день божий - и жруть!.. Они ведь что удумали, озорники: матерь-то свою, Аграфену, - она сестра мне сродная, - взяли да затворили в курятнике. Зарестовали! Посиди, мол, там, одумайся… А я вот здесь прячусь… А что сделаешь-то с имя, с дураками.
- За что арестовали-то? - так же шепотом спросил Пуськин.
- А пить не давала… в святой день! Вот и зарестовали.
- Родион!.. Родя! - жалобно донеслось из курятника. - Да выпусти ты меня за христа ради, черт лысый!
- Цыть! - вяло сказал чернобородый. - Умолкни. А то вот запалю к такой матери - и спекёшься. Будешь вякать-то…
- Тьфу! - плюнула невидимая Аграфена. Помолчала и - изжалобив голос - воззвала с другому мужику: к сыну, как видно: - Вася!.. Васынька! Что же ты со мной творишь? С родной-то матерью, а? Ведь я же тебя, вражий сын, девять месяцев под своим сердцем носила!
- Г-гы! - качнулся губастый Васька. И куражливо тряхнул башкой. - Девять месяцев!.. Садись ко мне в штаны, старая ведьма, я тебя год цельный протаскаю.
Чернобородый папаша залился мелким смехом и - дабы поощрить сына за находчивость - набулькал ему в стакан.
- Во, как понужнул! - прокомментировала Васькин лихой глоток старуха. - И не захлебнулся!.. Ох, злые мужики! Ох, злые! Они, правда, и на работу злые - ничего не скажешь, ну а уж как винище примутся хлестать - никакого спасу нет… Ты бы их, батюшко, урезонил, а? - И стала учить Пуськина - как урезонить: - Ты скажи так: вот, мол, пожалуюсь пойду Спиридону - он вам лесу-то не продаст. Им лес нужон, они строиться собрались - Васька-то отделяться надумал.
- Да ведь продаст он, поди-ка, лес, - высказал Пуськин предположение о своем "дяде".
- И то правда, - согласилась старуха. - Такой продаст. Удавится за копейку. - То, что хулила она походя "сродственника" Иннокентия Васильевича, её не смущало. - Сам-то купил у барина Овчииниковскую рощу считай ни за что, за тьфу, а теперь гонить её делянками мужикам. По три шкуры дерёть, кровопивец! Скоро уж по грибы некуда будет сбегать…
- С Аграфеной-то как нам быть? - забеспокоилась она снова. - Уморят ведь они её, сердешную… Нешто к церкви пойтить? Там сёдни народ сберётся. Поклониться мужикам: свяжите, мол, их, безобразников. Или батюшку самого упросить - чтоб постращал.
Бабка порасшатывала слабыми, сухими ручками колья тына.
- Ты лезь-ка сюды, касатик. Не поднимайся в рост. А то ещё увидють. Ну их в болото.
- А что за праздник-то у вас, бабуся? - спросил Пуськин, просунувшись через тын.
- Дак колокола нонче поднимать будуть. Церкву новую отстроили - старая-то сгорела прошлым летом. Теперь вот новую отстроили, каменную. Божий храм… А сёдни колокола поднимать будуть. Святое дело. Как же не праздник.
Она чего-то вдруг задумалась, забормотала:
- Все равно мимо лавки иттить придется… - и уперлась задумавшимся взглядом в Пуськина. - Ну, вылитый ты Кистинтин. Вот гляну: Кистинтин и Кистинтин. Только что не корявенький… Ты мне, батюшко, не подсобишь, а? Шерсти у меня козьей тючок, полпуда. Донесть бы? Лавошник-то, Пантелей Кузьмич, обещалси два рубли дать. Оно, конечно, в городу-то и семь бы целковых положили, да ить до него, до города - ох-хо-хо! Туда-обратно - клади неделя. А проешь сколько!..
Село дугою тянулось вдоль высокого, крутого берега реки. И до того знакомой, родной прямо-таки казалась Иннокентию Васильевичу эта река. Не хватало ей только мостов, теплоходов, бетонной набережной, красивого здания речного вокзала с высотной гостиницей.
Лавка - а попросту обыкновенный деревенский дом, чуть побогаче разве других, с широким окном в нижнем этаже, опускающийся ставень которого заменял собой прилавок - оказалась где-то на середине их пути. Лавочник уже поднимал ставень, собираясь, как видно, пошабашить на сегодня.
- Пантелей Кузьмич! - засеменила бабка. - Батюшко! Погодь маненько! Мы тут шерсть!.. Шерсть вот!..
- А ищо попозжее не могла? - недовольно спросил лавочник. - Значит, всем людям праздник, а Пантелей Кузьмич тут с вами, с объедками, чертомель?
- Прости, христа ради. Припозднились. Черти эти бешеные, Родион-то с Васькой, опеть…
- Ладно, давай! - перебил ее лавочник.
Лицо у него было странное. Неестественное какое-то. Круглое, бело-розовое, точь-в-точь - коровье вымя. Только что бородой рыжей обросшее.
Он принял тючок от Пуськина, даже не взглянув на него (всяких, поди, тут насмотрелся), подцепил на безмен, взвесил.
- Да полпуда, Пантелей Кузьмич, полпуда! - заволновалась бабка. - Мы без обману.
- Без обману только господь бог, - строго сказал лавочник. - Да вон ищо курица моя: как день - так яичко. Хошь вешай, хошь не вешай - одно к одному… Ну, что ж?.. Рупь я тебе, стало быть, за ето положу.
- Как… рупь? - опешила старуха. - Ты же два сулился дать.
- Насчет дать - про это разговор особый. А насчет сулился… Это когда я кому чего сулил?! - громко вопросил он, словно к несметной толпе обращался. - А! Кому? Когда?.. Это вы мне все только сулите: "Пантелей Кузьмич, возверну! Пантелей Кузьмич, отсрочь! Пантелей Кузьмич, потерпи, отец родной, за ради живота нашего!.." Да я от ваших посул по миру скоро пойду… Рупь! - повторил, как отрезал. - А не хошь - забирай назад.
- Что ты! - испугалась бабка. - Что ты - назад! Праздник ить. Хоть монпасеек внучатам купить.
- Монпасеек? - издевательски переспросил лавочник. Он неторопливо, сладострастно сложил из толстых, корявых пальцев дулю и сунул под нос старухе. - Вот тебе монпасейки! - И, не убирая дули от лица бабки, другой рукой стал отбрасывать костяшки на счетах: - Под рождество три рубля брала? Брала. Да к святой два с полтиной! Таперича отымаем твой рупь - и что выходит? А выходит, что за тобой еще должок - четыре и полтина.
- Дак ить… Пантелей Кузьмич! Да побойся бога! Ить энти-то деньжата под новый умолот брали. Вот отмолотимся - и до копеечки…
- Отмолотимся! - передразнил её лавочник. - Кто отмолотится-то? Кирьян твой косорукий. Он уж одним глазом в гроб смотрит. А ежели помрет - мне с кого взымать опосля? С ваньки ветрова?
И все не отводил дулю-то, все держал ее перед носом бабки, а та, бедолага, даже лица не смела отворить. Пуськин не вынес этой сцены.
- Послушайте! - сказал вибрирующим голосом. - Зачем же так издеваться? Над пожилым человеком? Ведь это, простите, хамство!
- Хто хам?! - выкатил глаза лавочник (оказалось, на этом вымени еще и глаза есть - раньше Пуськин только щелки различал). - Я - хам?! Ах, ты!., лапотник! А ежели я тебя сычас безменом промежду глаз?! - И в самом деле сграбастав безмен, он ринулся пузом на прилавок.
Пуськин и бабка в страхе кинулись прочь.
- Я т-тебе! - пригрозил им вслед лавочник и с грохотом захлопнул ставню. Слышно было, как упали изнутри в петли тяжелые железные крючки.
- Ирод! - сказала бабка, вытирая кулачком слезы. Они стояли на противоположной стороне улицы - аж туда убежали. - Ну, не ирод ли? Вот тебе и праздник! Вот и монпасейки!
Мимо них тянулся к церкви принаряженный народ: бабы - в разноцветных ситцевых платках, мужики - в поярковых шляпах, в сапогах, обильно сдобренных дегтем.
Появился из своих ворот, наконец, и Пантелей Кузьмич, тоже принарядившийся. На нем был зипун тонкого сукна, подпоясанный шелковым кушаком. Шляпу он держал в руке, а голову успел смазать лампадным маслом.
Выйдя, он троекратно перекрестился, вежливо поклонился бабке:
- С праздником тебя, Патрикевна!
- Спаси бог, кормилец, - благодарно ответствовала старуха.
Пантелей Кузьмич поклонился также Пуськину:
- С праздником, добрый человек, не знаю, как звать-величать!
Пуськин машинально кивнул.
Пантелей Кузьмич, заложив руку за спину, важно двинулся вслед за народом.
- Обходительный человек! - вздохнула бабка. - Одно слово: благодетель.
В полдень
Возле церкви Иннокентий Васильевич потерял свою спутницу. Вернее, бросил ее. Ненамеренно.
Толпа здесь была огромная, пробиться сквозь неё поближе казалось бессмысленным - вот Пуськин и пристроился за спиной одного человека, интеллигентного с виду, в очках и "господской" шляпе. То ли учитель он был, то ли, может, конторщик. Но перед ним расступались - и Пуськин прилепился сзади. Мало-помалу, со взаимными поклонами (кланялись этому… "учителю", он же чуть кивал в ответ), они протиснулись в первый ряд толпы.
Задрав обнаженные головы, все здесь смотрели на колокольню, с пустыми пока ещё проемами, похожими на распахнутые в крике рты. В один из проемов высунуты были три толстые балки с блоками на них. Веревки, перекинутые через блоки, спускались вниз и привязаны были к ушам стопудового колокола, покоящегося на слегах. Вокруг колокола расхаживал густо заросший волосьями поп, кропил его святой водой.
На колокольне тоже обнаружилось движение. Какой-то человек там мелькал, показываясь то в одном, то в другом проеме.
Сосед Пуськина, козырьком приставив ладонь ко лбу (шляпу он, как все, снял), всмотрелся.
- Егор Пузырев верховодит, - пробормотал. И, не найдя, с кем поделиться, кивнул через плечо Пуськину: - Ну, будет спектакль!
- Какой спектакль? - поинтересовался Пуськин.
- Егоршу Пузырева не знаете? - обернулся "учитель" к Иннокентию Васильевичу. - Не здешний? - И тут лишь разглядел, кто рядом. Смерил Пуськина прищуренным взглядом сверху вниз. И - обратно. И оценил, видать, его опереточный наряд. - Да вы, сударь, не из мужиковствующих ли будете? - спросил насмешливо. - Ну, в таком разе не стану предвосхищать, удовольствие вам портить. Впрочем, какой именно спектакль, и сам не знаю. Но без спектакля не обойдется - уж поверьте.