Она хотела тут же выставить его, но решила, что это никогда не поздно. Да и парень какой-то чудной. Она смеялась, слушая его болтовню, и чувствовала себя с ним легко и непринужденно. Подумала, что если он хитёр, то и она не так уж проста.
Так они сидели в тот вечер, она на постели, он напротив, у стола, на табуретке, курили, беседовали.
Он про детдом свой рассказывал, про то, как долго искал свою сестру, но так и не нашел, может, и теперь где-нибудь живёт она и не знает, что есть у неё родной брат. Тогда он, смеясь, сказал ей: "Слышь, а может, ты и есть моя сестра, бывают же такие случаи. Было б здорово!"
Она рассмеялась, сказала, что такого быть не может, потому что у неё не было брата, а есть мать и отец был, недавно умер. Он согласился, натурально пожалел, а потом вдруг обрадовался, как ребенок: "И лучше, слышь, что ты не моя сестра, сестра совсем другое дело… Ты мне нравишься совсем не как сестра, слышь, а по-другому".
Раиса ничего не ответила ему, а про себя опять подумала: "То ли прикидывается дурачком, то ли и в самом деле большой ребенок".
Потом он стал часто к ней приходить, почти каждый вечер, а однажды ночевать остался, и она не выгнала его.
Раз он заикнулся: хочу, мол, перебраться к тебе совсем, отчего бы и нет. Она наотрез отказалась. Той любви, какая была когда-то у неё теперь не было и вряд ли будет, а просто так жить с человеком, пусть даже и с неплохим, нет, этого она не хотела. Не хотела и не могла.
Другие ухажеры, те, что прежде к ней 'приставали, угомонились, и уже за это она была благодарна Николаю - за спокойствие своё, за то, что могла пожить без горьких воспоминаний о себе самой, о жизни своей незадачливой.
Но иногда все же срывалась: ругаться начнет, и тут к Райке не подступись.
Именно в такое время Берчак и пришел к ней сказать, что уезжает, что может и её с собой взять, если она захочет… Комендант Бобров, явившись за ним следом устраивать на жительство новенькую, угодил под конец их разговора и отчасти помог Берчаку - на себя удар принял.
Но не это тяготило теперь Раису, ни перед кем из них, ни перед Бобровым, ни перед Берчаком, она не чувствовала никаких неловкостей. Велика честь!
Но вот девчонка эта, чудачка! Откуда свалилась она на её голову? Что принесло её сюда? Не от беды ли какой прибежала? Нет, вряд ли, молодая ещё, моложе, чем она сама была тогда, когда с ней приключилось это… До настоящей беды, от которой очертя голову бежать хочется куда глаза глядят, от которой весь белый свет не мил, до такой беды у неё, видать, не дошло. Рановато. Да и добренькая она, душа нараспашку - верный признак, что не ошпарилась ещё. Так, по молодости сорвалась, романтики захотела. Ох, и хлебнет она этой романтиОна думала так и тут же ругала себя: "Ну, и я тоже хороша, напустилась на девку, до слез запугала, гадостей всяких наплела, за Николая зачем-то грозилась… Господи, нашла соперницу! А она вон как утром разбежалась. Догоню, доставлю тебе его в лучшем виде, бери, мол, мне не надо… Ей-богу, как в кино! А я её - страстями разными. Сама позабыла, как добренькой быть, и её на свой аршин".
Однако отказаться от себя, от того привычного, к чему приучило её растревоженное, горько обиженное и обозлённое сердце, отказаться так сразу она не могла и потому говорила себе: "А может, так и надо? Может, лучше, если всегда вот так жить, ощетинившись, не нараспашку. Не торопиться, как я когда-то. Жизнь - это жизнь, а кино - это кино. Там плёнка, она всё выдержит, а на своей шкуре попробуй…"
Но что-то, Раиса и сама это заметила, словно бы стало оттаивать в ней. Началось это дождливой ночью, с той минуты, когда она, вдруг сорвавшись с постели, вырываясь из полусна, не сознавая, к кому и зачем несет её, метнулась на близкий плач, устремилась к нему, как к собственному горю, как будто со стороны услышала плач своего сердца и понеслась к нему на помощь. Она вернулась в себя, когда рука её уловила в темноте худенькое, вздрагивающее плечо, и сразу вспомнила всё. И больше машинально, чем сознательно, желая успокоить девчонку, она гладила её волосы, трясла за плечо. Но уже в следующую минуту, когда на ум пришли какие-то утешительные слова и она стала говорить их, Раиса почувствовала странное: ей были желанны эти чужие слезы, ей хотелось, чтобы кто-то, горько обиженный, нуждался в её помощи, чтобы кому-то были нужны её слова, и она могла говорить и говорить их, и гладить рукой по голове, и усмирять чужую боль, чужую обиду.
Когда-то, несколько лет назад, как ей самой хотелось, чтобы кто-то добрый и сильный пришел и утешил её и поделился с ней тем, что так скоро, в один день, ушло от неё - и верой своей и надеждой! И добротой. И вот теперь таким человеком - не для себя, а для другого - становилась она сама.
Нет, будто бы ничего не изменилось с той ночи. И сама себе Раиса казалась прежней, и другие, кто знал её, не видели особых в ней перемен. Но то, что слабым угольком затеплилось в ней в ту ночь, ещё невидимо для других и еле ощутимо для неё самой, все распалялось и распалялось, отогревая и душу и сердце. И первой, кому досталось это тепло, была Варя. Знай она Раису другой, она бы почувствовала эту перемену, но в том-то и дело, что, сама не ведая того, Варя сумела вызвать это тепло и приняла его как должное. Ведь на добро люди всегда отвечают тем же. Так мать её учила. Так все должны жить. И неважно, кто первый это добро сделал - ты ей или она тебе. Сегодня ты ей, а завтра она…
Но скоро и другие приметили: что-то случилось с Раисой. Прежде злоязыкая, она приутихла. Сроду, кажется, песни не пела, а тут вдруг первая заводить стала. Была общая радость в бригаде - траншею довели, домой на дрезине возвращались, настроение у всех соответственное, песни только и не хватало. Раиса и начала. И песню-то какую, самую подходящую - "Забота у нас такая, забота наша простая"… Да так запела! Девчонки переглянулись и грянули все в один голос.
Вот только с Николаем у неё происходит что-то непонятное. Не разберёшь, чья тут вина, по чьей причине дело расстроилось. Впрочем, было ли чему расстраиваться? Она и раньше думала об этом, а теперь начинала понимать, что настоящее чувство и не связывало их. Он не хуже других, а может, и лучше многих… Встретились два одиноких - и вся любовь…
Правда, был момент, подумалось вдруг: а что, может, и не будет лучшего, бери, что есть. Даже пожалела на минуту, что отказалась и не поехала, когда он собирался и звал её. А теперь нет, не жалеет. Да и он, видать, тоже. Жила одна в вагончике, удобно было - ходил, когда вздумается, а теперь…
Но теперь она не чувствовала себя одинокой и не так тоскливо было ей по вечерам: Варька скучать не давала. Тащила в кино и даже на танцы один раз заманила в поселок. Всем вагончиком пошли - и Вера, и Надя, и Варя. Ну, и её затащили. Танцевать не танцевали, так поглазели со стороны. Своих почти не было, все поселковые.
…Как-то вечером Раиса пропала. Варя уж волноваться начала. И вдруг явилась. Варя ждала её, чай пить собиралась. Сразу поняла: что-то случилось у Раисы.
- Ну, вот что, - отрезала Раиса с порога, - пошутковали мы с тобой, посекретничали - хватит. Не жить нам, Варюха, под одной крышей. Ты как хочешь, а не жить. Или ты отсюда, или я… Лучше ты…
Варя глядела на Раису растерянно и не узнавала её: та, прежняя, злая и решительная, готовая обидеть кого угодно, говорить злые слова, опять стояла перед ней. Тот же холод в глазах.
- Я уйду, - тихо сказала Варя. Она и так не раз задумывалась об этом, считала, что так будет лучше Раисе и Берчаку - поженятся, будут жить вместе. Но почему эта злость, эта холодность? Почему так сердится Раиса? Варя тут же полезла за чемоданом, готовая собрать свои вещи и идти к Боброву, просить, чтобы он переселил её в другой вагончик. - Я уйду, ты, пожалуйста, не беспокойся. И не сердись.
- Да погоди ты, куда на ночь-то. - Раиса как будто опомнилась, взяла себя в руки. - Я вообще говорю, нельзя нам жить с тобой под одной крышей. Для тебя же, чудачка…
Варя продолжала укладывать вещи в чемодан. Ей не хотелось уходить, но она твердо решила - уйдет. И не завтра, а сейчас, сию минуту. Но что-то насторожило её в последних словах Раисы, чего-то она не понимала.
Раиса заметила Варино замешательство. Скомандовала:
- Садись. Сядь и слушай. - Сама села на свою постель, для Вари выдвинула из-под стола табуретку. - Вот так. Сегодня тебя не было, пришел ко мне этот, детдомовский, знаешь, о ком говорю… Поговорить, видишь ли, ему надо. Поговорили. - Она похлопала себя по бокам - нет ли сигарет в карманах, но сигарет не оказалось, и Раиса досадливо махнула рукой, скорее сожалея не о том, что нечего закурить, а о том, что разговор этот затеяла. - В общем, не может он, видишь ли, со мной, как прежде, что он не такой, что ему надо о чём-то подумать. В общем, городил что-то, паразит, оправдывался… Господи, ребенок малый! Раньше, видишь ли, мог, а теперь… Подумать захотел. А чего тут думать? Будто я не вижу, как он на тебя глядит.
Крутит, вертит, а сказать не может. В общем, из-за тебя он затеял эту канитель. А признаться боится. Как же, сумей поди: к другой через тот же порог…
Варя, потерянно опустив голову, сидела перед ней и ушам не верила. Не хотела верить. Что-то не так было в словах Раисы, что-то Раиса, может быть, и сама не понимала. Говорила, как подумалось, сгоряча.
- Ну, слушай дальше. - Раиса успокаивалась и говорила с Варей, как старшая сестра. - Слушай и не обижайся, я тебе зла не хочу. Нет у меня зла ни на тебя, ни на него, паразита. Я его не держу. И никого никогда не держала. Сам пришел, сам и ушел. Но он же был у меня, понимаешь, был! Вот здесь, в этом вагончике, на этот самом месте… И как же ты будешь здесь? Теперь-то уразумела?
Теперь Варя поняла…
Она поднялась с табуретки, взяла с постели свой чемодан, захлопнула его и швырнула на пол, туда, где он прежде лежал.
- Никуда я от тебя не пойду. И никто мне больше не нужен. Понимаешь, никто!
Всё это она говорила спокойно, удивляясь, откуда выдержка такая взялась, а самой хотелось броситься на постель или бежать, бежать куда-нибудь, заливаясь слезами, - так стыдно ей стало, так горько оттого, что, сама того не ведая и не желая, оказалась виновницей чьего-то разлада. Нет, что бы там ни было, она не оставит Раису, она останется с ней, и никто-никто ей не нужен. А если и нужен, то такой, которого ещё нет, может быть, на целом свете.
- Гляди, - предупредила Раиса, - как знаешь.
Гнать я тебя не могу и не хочу. Но не зарекайся. - И вдруг лихо махнула рукой. - А, чёрт бы их всех побрал, давай лучше чай пить. Завари покрепче, нашего. Со слоном.
14
Варе часто вспоминался тот сон: как они сено убирали на луговине, она и Раиса, и как Коля Берчак у них это сено принимал. Тогда, по сеежей памяти, сон чем-то тревожил её, что-то было в нем против её воли и разума и не так, как должно быть.
Но и обманывать себя она не умела: какая-то тайная радость осталась у неё после того сна. Осталась и, увы, живёт.
Николай, каким она увидела его во сне, был совсем не таким, как в жизни. Тот, из сна, как будто давно знаком ей, словно где-то, может, даже в Никольском, она встречала его прежде и украдкой от подруг выделяла среди других Никольских и кузьминских парней. Он казался ей добрым и желанным, и радостно помнилось, как он поглядывал на неё с копны, веселый, с озорным чубом, и ей очень хотелось, чтобы он на неё одну так смотрел.
Настоящий Николай был другим. Она не то что пугалась его, огромного и шумного; он словно не вмещался в круг тех людей - Раисы, тети Лены с Сашкой, двух соседок-неразлучниц, Веры и Надежды, и даже Боброва, - которые пусть не сразу, но вошли, однако, в её жизнь, и каждый по-своему определился в ней. Для Николая же, настоящего, места не находилось - он жил как бы не в ладу с тем, другим, нереальным.
Однажды открыв в себе способность различать в одном человеке двух разных, в чем-то похожих, но в чем-то и непохожих людей, Варя невольно, сама того не подозревая, пыталась силой воображения свести их воедино. Иной раз начинало казаться, что желаемое сближение вот оно, рядом и нужно совсем немного, какое-то малое усилие, чтобы тот, которого она увидела во сне, обратился в другого, зримого, настоящего, с которым она встречается на стройке почти каждый день.
Она желала этого превращения. Оно ей было нужно, а для чего - и сама не знала.
15
Здравствуй, мамка-мамулька!
Письмо твоё получила, за что и благодарю.
Я ведь знала, что ты у меня такая золотая, каких на свете ни у кого нет, и всё поймешь. Письмо мне вручили в обед, но почитать его собралась, как следует, только после смены, хоть так не терпелось.
Дел у нас, мамка, просто не видно конца. Погода установилась хорошая, и начальство торопит, потому что много времени упущено из-за проклятых дождей. Вот мы и гоним. На днях, как раз когда твое письмо получила, мы довели свою траншею аж до другой станции. Встретились с девчонками, которые оттуда на нас траншею эту вели, и что тут только было! И обнимались и целовались, как шальные. Утром только виделись, а всё равно. Начальник поезда, Петр Владимирович, он к нам на дрезине в самый аккурат приехал, как увидел такую картину, разулыбался, говорит, что мы как два фронта соединились.
И ещё одна встреча была: с другого участка дядя Костя приехал, муж тёти Лены, узнал, что мы добрались сюда. Не дождался выходного, стосковался, говорит. А они, мамк, и правда как влюблённые.
Пока мы обнимались да дурачились, они вдвоём отошли в сторонку, за дрезину, присели на его стеганку и тихонько о чем-то беседовали. Как будто не неделю, а месяц или два не виделись. Наши все старались не смотреть в их сторону, смущать не хотели. Стояли возле дрезины, ждали. А они, как нас и нет, всё говорят и говорят… Потом спохватились, и бегом к нам. Вера с Надеждой фыркнули, а Раиса так сердито поглядела на них и сказала: "Да, похоже, у них и в самом деле неземная любовь. Вот ведь везёт людям!" А тетя Лена, как девчонка, - разрумянилась, глаза блестят…
Потом на дрезине домой ехали и песни пели. А письмо твое мне в столовой Раиса вручила, она на почту успела сбегать, а я пошла в столовую место занимать. И всё терпела, всё уговаривала себя: вот пообедаю, приду домой, разденусь, скину сапоги, умоюсь, вытяну ноги на постели и стану читать и про дом наш вспоминать, про село, про тебя, как ты там без меня скучаешь.
И не удержалась, раскрыла в столовой конверт, сижу читаю, а село наше ну прямо перед глазами стоит. Раиса глядела, глядела на меня да и говорит: "Почитай, а то я давно ни от кого писем не получала".
Пришли в вагончик, улеглись, ну я и почитала. А что, какие у нас с тобой от людей могут быть секреты! Ну, поругала ты меня, так ты ж мать, а я дочь твоя. Но только очень я тебя прошу, не изводись ты за меня, ты же видишь, что не одна я тут живу, а среди людей, и ты сама мне всегда говорила, чтоб не чуждалась людей, что одной всегда хуже.
В общем, прочитала я Раисе письмо, а она вдруг задумалась, глядит на меня со своей постели, а потом и говорит, что полжизни бы своей отдала, чтоб заслужить от родной матери вот такое письмо. Это она так от чувства, потому что ни сама никому, ни ей никто не пишет. Зато сегодня я только писать тебе села, а она и просит, чтоб я дала ей бумаги листочек. Дай, говорит, я тоже своей старушке напишу, как она там живёт-может. Вот вдвоём сидим и пишем. Как в школе на уроке. То я призадумаюсь, в окно погляжу, то она.
Мам, а за посылку тебе низкий поклон от тёти Лены и от Сашки. Она всё отказывалась от мёда, а за сапоги хотела мне деньги заплатить, сколько, спрашивала, они стоят. Еле уговорила. Сапожки пришлись Сашке впору, он, их носит и снимать не желает, хоть и сухо нынче на дворе, так и бродит в них. И от меня не отходит. Узнал, что я птиц в лесу отличать умею, всё в лес со мной просится.
Лес тут у нас рядом, похож на наш, который за Акулиной гладинкой, с березнячком, а когда соберёшься-то, столько дел…
А с Бобровым, мам, я, выходит, не ошиблась. Теперь я и сама все знаю. А вышло знаешь как? Как-то в воскресенье зашла я к нему, дай, думаю, ему постираю, всё же свой человек, да и один. Ну, пришла, говорю, мол, так и так; он сперва набычился, говорит, этого ещё не хватало, сроду, говорит, сам себя обшивал да обстирывал. А сам, вижу, ногой какую-то одежку, рубашку, что ли, свою, торк да торк под кровать. Ну, я ему и приказываю, скидавайте, мол, что можно, и нечего, а сама пошла за ведром да за водой. Являюсь, а он уже ворох белья на табуретку уложил, сам стоит в пиджачишке на голом теле, смешной такой.
Пока стирала, он у окошка сидел, покуривал и всё поглядывал на меня, а я вижу, что-то спросить или сказать хочет. А потом вдруг и говорит: а я ведь, дочка, с твоим батькой Берлин брал, по самому рейхстагу ихнему из пушки шарахал, и нас, говорит, обоих вместе с твоим папкой там под самый конец приложило, все, говорит, по домам, для всех победа, а нас обоих в лазарет. Так и двигались поближе к дому, подсобляя друг дружке, и домой вровень пришли, в днях разница.
Всё сокрушался, качал головой, когда про нашего папку вспоминал, говорил, что не папке, а ему, шатуну беспутному, надо бы вперёд помереть, так бы, мол, справедливее, а то раны в одном бою получили и лечили вроде одинаково, а папкина смерть обскакала. И всё равно, говорит, он папке нашему завидует, потому что не маяла его послевоенная судьба так, как его, папка наш жил и дело своё знал хорошо, зато и помер на родимой земле, где отцы наши и деды похоронены, а он вот и не чает, где помирать придется и какие люди будут справлять его, когда время настанет. Совсем он загрустил со своим воспоминанием, ну, я взялась его успокаивать, рано, мол, ему про это, а он машет рукой: мол, чего там, ему про себя лучше знать.
Тут я не удержалась, спросила, а почему же он из дому-то тогда уехал, почему не вернется, если так мается на стороне, работы, что ли, у нас там нет, вон сколько её теперь всякой. А он разводит руками, говорит, что и сам в толк не возьмет, как это получилось. Время-то, говорит, тогда какое было, жуть одна, в деревне не жизнь, а слёзы. Вспомнил опять, как домой после госпиталя явился. Папка-то наш, говорит, ремень солдатский на пупке затянул да и вместо коровы в плуг впрягся, а его, Боброва, вроде как дурман какой одолел, выпивал долго на радостях, что живой пришел, а потом огляделся, воевать-то вроде не с кем, жить надо. А как жить?
В избе, говорит, пусто, на дворе не гуще, как у всех. А ему, говорит, покуражиться захотелось, как это, мол, так, за что мы воевали - это он мне так говорит, - уж не за то ли, чтобы мякину да лебеду по огородам жевать. Ну и подался в город. А в городе, говорит, не чище и тоже всё не задаром, тоже работать надо, да и разруха кругом, люди ходят, каждый со своим горем не разойдётся, всё от войны, говорит, остатнее расхлебывают. Туда, сюда пихнулся - везде несладко. А мысль завидущая все не дает покоя: есть же в конце концов хоть какое-то местечко на земле, где не впроголодь пожить можно, отдохнуть, опомниться от этой проклятущей войны. Устроился в стройбригаду, ездил с мужиками по деревням, подсоблял умелым пюдям избы да печки строить, сам кой к чему приучился. Подкопил малость, приехал домой, к тёте Полине, ну, а жить, говорит, на месте разучился, во вкус цыганский вошел, да и отбился от крестьянского дела, которым папка наш всю жизнь занимался, все, говорит, начальником себя мнил. А начальников - это он мне - кругом столько, хоть пруд пруди. Нашёл-таки место - комендантом. С тех пор и ходит им, подушки да одеяла раздает, да одежду.