Том 6. Пьесы, очерки, статьи - Паустовский Константин Георгиевич 24 стр.


Заводской музей

Заводской музей помещался на Голиковке в церкви, построенной в память посещения завода Александром Первым. Мы пошли туда с Соболевым в конце рабочего дня. Сторожиха открыла нам белый гулкий храм и ушла, заперев нас снаружи.

В музее было холодно и тихо. За низкими окнами цвел чертополох.

Мы подымали маленькие морские пушки – "трикки", изготовленные на заводе в начале XIX века, стучали по кандалам и трогали холодную и пышную прическу Екатерины II на ее бюсте, отлитом из зеленоватого чугуна. Екатерина смотрела на нас выпуклыми надменными глазами.

– Мы рассматривали модели грейдеров – исполинских скребок, прорезающих новые дороги, и жмурились от блеска слюды, сваленной около витрин.

Особенно долго я рассматривал камни. Самый древний в мире каменный уголь – "шунгит" был черен и матов, будто он впитал в себя темноту тысячелетних полярных ночей. Барит походил на слоистые желтые облака. Кварц напоминал прозрачный розовый лед. На изломах он блестел сиреневым огнем. Сургучный порфир, синеватый диабаз и мрамор сорока пяти раскрасок – от белой до черной – составляли необыкновенный каменный спектр.

Соболев потянул меня за рукав к витрине, где на тарелках лежали круглые мелкие камешки, похожие на горох. То была знаменитая озерная руда. На ней в старое время работал Онежский завод.

– Возможно, – сказал Соболев, – что завод опять перейдет на озерную руду. Запасы ее в Карелии громадны. До сих пор их никто не удосужился подсчитать. В одном Выгозере, по самым кустарным предположениям, ее лежит четырнадцать миллионов тонн, не говоря о сотнях других озер. В иных озерах слой руды бывает в метр толщиной.

Вы читали "Калевалу"? Там есть упоминание о железном горохе, рассыпанном по дну озер и подо мхом в болотах. Недавно в архиве я нашел приказ первого начальника завода Вильяма Генина о добыче озерной руды. Он говорит, что "для приискания руды более надежды имеется в тех озерах, в коих вода мутна и черновата".

Между прочим, в письме к Меньшикову Генин пишет о тщетных поисках руды вокруг Петровского завода и горестно восклицает: "Открытие Верхотурских медных рудников приписывают быку. О, если бы такой же бык сыскался в Олонецких горах и разрыл там такую же богатую рудную жилу, – от коликих бы он освободил трудов олонецких рудокопателей".

Руду добывали из небольших озер. Крупные озера еще не тронуты. Это объясняется тем, что на малых озерах спокойнее, не бывает волны, а руду вытаскивали со дна черпаками. Плавали мужички на плотах и черпали, – дело медленное и тяжелое. Потом руду отмывали от песка и глины в ситах, складывали в кучи, обжигали дровами – и все.

Вот видите, здесь руда похожа на горох, а там – на лепешки. Эта называется бобковой, а та – череповатой. Форма руды объясняется ее происхождением. Мы сталкиваемся с вопросом очень неясным. Об этом есть несколько теорий. Принята теория профессора Иностранцева.

Соболев посмотрел за окно и помолчал.

– Вы химию знаете? Что я хотел сказать? Да… В той химической реакции, какая приводит к образованию озерной руды, ничего сложного как будто нет. Происходит так…

Соболев опять пристально поглядел за окно. Он почему-то начал волноваться и изложил мне теорию Иностранцева очень коротко.

– Вода размывает богатые железом породы. В здешней воде много угольной кислоты. Вот ее формула, – Соболев написал на витрине пальцем CO2. – Угольная кислота соединяется в воде с железом и образует железную углекислую соль. Как, однако, долго!

– Что долго? Соболев покраснел.

– Я говорю, как долго длится этот процесс. В озерах железная углекислая соль при первом же соприкосновении с песчинками или галькой на дне теряет углекислоту и превращается в водную окись железа – в бурый железняк. Поэтому внутри каждой горошины и лепешки обязательно есть песчинка или галька. Если внутри лежит песчинка, то получается горошина, если, галька – получается лепешка. Как видите, все очень просто. Минералог Перфильев открыл, что в образовании озерной руды большую роль играют особые бактерии, живущие в воде. С его теорией я незнаком. Но и та и другая теория говорит о непрерывном образовании озерной руды. Запасы ее все время увеличиваются. Завод может быть обеспечен на многие годы.

Когда мы рассматривали старинные кружева из олонецкого жемчуга, в стеклянную дверь музея постучали. Я поднял голову и увидел взволнованную улыбку Лены Мижуевой. Я смутился. Очевидно, я некстати пришел с Соболевым и помешал их встрече. Сторожиха отперла дверь и выпустила нас из холодного музейного плена.

Замечания действующих лиц о таланте металлурга

Я не делал тайны из своей работы над книгой об Онежском заводе. Поэтому нет ничего удивительного, что я получил несколько писем от людей, ставших действующими лицами этого повествования. Письма застали меня в среднерусской глуши на берегу лесных озер с черной торфяной водой.

Я отдыхал, – слушая крики ночных птиц, плеск рыбы, гул надвигающихся гроз.

Старый инженер с Онежского завода писал коротко:

"Я не принадлежу к тем специалистам, которые считают нужным относиться к художественной литературе с пренебрежением. Я узнал, что вы пишете обо мне. Это меня смущает. Я очень прошу не делать из меня героя. Жаль, что вы не можете попасть на завод сейчас. Я показал бы вам литейщика Астекайнена. Весь завод приходит любоваться его литьем. По своей точности и изяществу око превосходит все, что было отлито у нас до последнего времени. Даже мосты на Мойке и садовые решетки бледнеют перед великолепными частями грейдеров и насосов, изготовленными этим мастером.

Мне кажется, что было бы очень уместно написать о рабочем мартеновского цеха Иване Корсакове. Вы должны его помнить. Он стоит на чугунной площадке около печи, и вы, кажется, были удивлены его необыкновенным спокойствием.

Корсаков тридцать лет проработал на нашем заводе. Самое поразительное, что за эти тридцать лет у него не было не только одного часа, но и получаса прогула. Вот какова онежская северная кровь! Корсаков ни разу не болел.

О Корсакове рабочие говорят, что он видит металл насквозь лучше микроскопа. Это отчасти верно. У Корсакова развит особый талант металлурга. Корсаков варит сталь так же, как искуснейший художник составляет прочную и верную по своему оттенку краску.

Вообще должен вам сказать, что у нас на заводе немало людей, пропитанных, если можно так выразиться, запахом металлургии, в том числе и ваш покорный слуга.

В разговоре со мной в Петрозаводске вы мимоходом упоминали о не весьма приятной на ваш взгляд любви технических работников к сугубой точности. Могу вас успокоить. Конечно, гайка должна быть выточена по калибру, и малейшая ошибка на десятую миллиметра превращает ее в брак. Но не думайте, что с этим же калибром мы подходим к литературе. Я твердо памятую, что Ньютон открыл закон всемирного тяготения лишь благодаря своей фантазии. Я полагаю, что художественные образы должны носить характер действительности, но им нет никакой надобности точно с этой действительностью совпадать".

О безжизненной морали

Письмо Лены Мижуевой начиналось с упрека.

"Слушайте, вы – писатель! Я очень зла на вас за то, что вы пишете обо мне. Но вместе с тем – не буду уж таить этот грех – я пропадаю от любопытства и хочу поскорее прочесть, что вы такое о нас всех написали. Только, пожалуйста, без бодрых девчат в трусах, марширующих по улицам со звонкими песнями, грудью впереди разговаривающих по учебнику политграмоты. Не делайте из нас плакатных комсомолок, смеющихся за работой, ибо это глупо. Не заставляйте нас разводить на каждом шагу принципиальную мораль. Вообще не подражайте газетам и не забывайте, что мы со всеми нашими недостатками и опрометчивостью гораздо умнее, чем нас усиленно изображают писатели.

Написали ли вы о Шарле Лонсевиле? Его жизнь вошла в мою память занозой.

Кстати, о себе. Я взяла приз на лодочных гонках в Ленинграде.

Кстати, еще о себе. Я вышла замуж за Соболева. Живем весело, но, как водится, безалаберно. Сейчас Соболев уехал в Сороку разыскивать материалы по истории гражданской войны, – как вам нравится этот муж – архивный червяк! Соболев говорит, что архивы – это история, а история – лучший иммунитет против скверного прошлого.

Ну, довольно. Я искренне желаю вам успеха и счастья. Живите и работайте хорошо.

Делаю приписку у себя в цеховой лаборатории. Вы спрашивали меня, как я отношусь к писательству. У меня на этот счет есть своя затаенная мысль. По-моему, писатель должен иногда показывать людей и вещи не такими, каковы они на самом деле, а такими, какими они будут или должны быть. Писатель должен предугадывать и предчувствовать, – не сердитесь на меня за это плохое слово. Если я нахожу у кого-нибудь эти черты, то мне ясно, что он писатель настоящий.

Боюсь, что по глупости своей пишу очень туманно. Ну, представьте себе, что вы долго и нетерпеливо ждете поезда. Если так ждешь, то отчетливо слышишь шум подходящего поезда тогда, когда никто из окружающих его еще не замечает. Напряженное ожидание обостряет слух. Так же должно быть у писателей. Напряженное представление о полноценной жизни обостряет способность выхватывать из действительности уже существующие и разрозненные черты этой будущей жизни. Это свойство я очень ценю".

О саркофаге Наполеона

Третье письмо я получил от человека, не попавшего в эту книгу. То был гранильный мастер Вершилло – консультант Онежского завода по буровым инструментам.

"Я забыл сообщить вам, дорогой товарищ, кое-что интересное о карельских камнях. Лучший по цвету здешний камень – шокшинский порфир. В Мавзолее на Красной площади в Москве им выложено слово "Ленин". Шокшинский порфир покрыт струями, за это его и ценят. Камень без струи-мертвый камень. В нем нет игры и жизни.

Не знаю, известно ли вам, что саркофаг Наполеона в Париже сделан из карельского порфира и мрамора. Вы подумайте, как по здешним гнилым гатям волокли до берега озера двадцать семь громадных порфировых монолитов для отправки в Париж.

Камней и всяческих ископаемых здесь великое множество. Всего не перечтешь – гранит, порфир, диабаз, горшечный камень, шунгит, всяческие железняки, медь, золото, шпат, минеральные краски, кварц и, наконец, слюда. Обратите особенное внимание на слюду.

Про диабаз, из которого делают московские мостовые, я не говорю. Об этом известно всякому. Между прочим, чертовски прочный камень, и по поводу этой его прочности я хочу вам рассказать любопытный случай.

Недавно совершил я на старости лет глупость, а втравил меня в это дело пожилой моряк, капитан Ерченко.

Жил я три недели в доме отдыха на Медвежьей горе. Жили со мной Ерченко и молодой ученый из Ленинграда Михельсон. И случилось досадное происшествие – Михельсон пошел на охоту с собакой Ерченко Тузиком, по своей близорукости принял Тузика, скакавшего в высокой траве, за зайца, выстрелил и убил наповал. Естественно, возникла ссора.

А надо вам сказать, что этот самый Михельсон изучал перед этим древние рисунки, выбитые на скалах в некоторых местах на берегу озера. Называются эти рисунки петроглифами, и выполнены они не без мастерства, даром, что им, по определению Михельсона, по две тысячи лет.

Так вот, капитан Ерченко решил отомстить Михельсону. В планы своей мести он посвятил и меня. Даже больше, – взял меня к себе в эксперты, и мы две недели ухлопали на то, чтобы выбить на одной из диабазовых скал фигуру черта с телефонной трубкой. Вот тогда-то я и узнал подлинную крепость диабаза.

Потом, конечно, Ерченко пустил слух, что найден новый петроглиф, Михельсон побежал туда, а за ним весь дом отдыха. Что было, вы легко можете представить. От хохота люди прямо падали на землю.

Да, следует, конечно, заинтересоваться слюдой. Под Кандалакшей есть залежи мощностью почти в метр. Без слюды не может существовать ни радио, ни телефон, ни автомобильная промышленность. В старину, конечно, здешнюю слюду употребляли только как стекло и называли даже "стеклом святой Марии". Местная слюда прекрасного качества и чистоты – розовые пластинки попадаются редко.

Про шунгит вы, должно быть, знаете. Это самый древний по происхождению каменный уголь. Как топливо чистый шунгит слаб, – загорается медленно и горит не очень жарко. Но в золе его содержится три процента ценнейшего металла ванадия. А ежели шунгит смешать с донецким углем, то горит он великолепно.

Вообще богатства здесь – непочатый край. Простите за советы, но на камни, по моему скромному разумению, надлежало бы обратить внимание. Правду сказать, камень здешний основательно забыт.

В случае чего – пишите. Книга – дело деликатное, поэтому не обессудьте меня за вмешательство не в свои дела".

О беспрерывном волнении

Капитан Тренер, командир пассажирского парохода, на котором я плавал по Онежскому озеру, прислал письмо, полное, по обыкновению, надежд и беспокойства. Оно не имеет прямого отношения к Онежскому заводу, но оно очень "онежское", и потому я решаюсь опубликовать его.

"Впредь я буду водить озерные пароходы из Ленинграда в Онежское озеро – самое подходящее занятие для престарелых капитанов. Озеро это, как вы знаете, я крепко люблю, но любовью странной. Я выкапываю много интересных вещей, имеющих к нему довольно отдаленное отношение, и вещи эти меня весьма радуют.

Сейчас я решил заняться восточными берегами, где до сих пор еще поют былины. Какие там леса! Какие озера! Какие древние слова и – самое интересное-какие своеобразные перемены происходят в этих дебрях теперь!

Мой лозунг – долой белые пятна как на карте земли, так и в научных системах! Нахальный лозунг, не правда ли? Когда я, наконец, успокоюсь?

Мне надоело испытывать беспрерывное волнение по поводу вещей, из которых, как говорит народная мудрость, "шубы не сошьешь".

Но это – самая постоянная из черт моего характера.

Приезжайте к нам в Ленинград. У нас на седьмом этаже закаты светят прямо в окна. Ленинград изнемогает под тяжестью садов и солнца, – лето стоит удивительно ясное, – и Наташа перестала, наконец, плакать по ночам над книгами. Итак, все в порядке. Тренер".

Последний раз я перечитывал эти письма у костра. Слепые зарницы в беспамятстве падали в черную воду. Над зарослями волчьих ягод переливалась каплей ключевой воды утренняя Венера – та звезда, чей свет я так часто видел над берегами туманного Онежского озера.

1932

Соль земли

Рассказ на протяжении четырехсот километров

Историю о том, как профессору Преображенскому надоело открывать богатства, я услышал в поезде между Котельничем и Вяткой.

Кончался октябрь. Низкое солнце освещало глухие просеки. Небо над ними простиралось подобно бледным рекам. Настоящие же реки казались черными от холода.

Солнечный свет отливал ржавчиной, как осиновая листва. Мохнатые безрогие коровы гремели колоколами в поредевших чащах. Вместо черноземных деревень, вросших в землю, среди полян подымались погосты, рубленные из корабельной сосны. Мы углублялись на север.

Под Вяткой в поезд влезла бригада кондукторов – кряжистых карликов с круглыми русыми бородами и лесными зелеными глазами. Они окали и бегали по вагонам тяжело и мягко, как медведи. Хвоя лилась за окнами темной рекой. Гудок пропадал в лесах. Казалось, паровоз кричал, боясь заблудиться.

В этих лесных пустошах, в Котельниче, где угрюмая река пахла снегами и над ней висела рыжая луна, мой сосед, профессор химии, рассказал необыкновенную историю, как Преображенскому надоело открывать северные богатства.

Профессор сидел в темноте с закрытыми глазами. Лупа освещала его редкие желтые волосы и пухлые руки.

– Дело в том, – промолвил он сонно, – дело, собственно, в том, что соль на Верхней Каме – так называемую "пермянку" – начали добывать еще во времена Ивана Грозного. Местность эта издревле гремела солью. Там и названия соленые – Соликамск, Усолье, Сысольск. Весь тот край отдали во владение купцам Строгановым, – между прочим, прекрасный пример феодализма, прямо просится в хрестоматию. Соль варили в бревенчатых варницах и везли обозами во все углы Московского государства. Это дело давнишнее. А вот недавно профессор Преображенский был послан в Соликамск обследовать тамошние соляные месторождения.

– Забавный город, – вздохнул химик и заглянул в окно.

Луна блеснула глухим пламенем в болоте и медленным метеором ворвалась в частый ельник. Она не отставала от поезда ни на шаг.

– Замечательный город, особенно зимой. Средневековые соборы, старики в голубых поддевках, снега да изразцовые печки. В этом сонливом городишке Преображенский заложил первую буровую скважину. Результаты получились неслыханные. Вот, смотрите, – химик провел пальцем по окну прямую линию, – это поверхность земли. В ста пятидесяти метрах от поверхности, вот здесь, Преображенский нашел поваренную соль, под ней – калий, – химик дернул меня за рукав, – под ним магний, а под магнием опять поваренную соль и каменный уголь. Толщина пласта пятьсот метров!

Химик перечеркнул окно от черты до самого низу и вытер палец о старые серые брюки.

– Так были открыты величайшие в мире залежи калия.

Над химиком на верхней полке лежал взъерошенный и любопытный профработник из Вятки. Он не хотел пропустить ни одного слова. Он сел на полке, собираясь слезть, но в это время потухло зеленоватое вагонное электричество. Профработник выругался, поскреб ногой о стенку, нащупал железный выступ и уперся в него сапогом. Раздался противный визг, похожий на свист пара в прорванном флянце, вагон задергался, как человек, которого на полном ходу хватают за хлястик, уныло проскрежетал и остановился. Профработник в темноте наступил на рукоятку от тормоза Вестингауза.

Карлики-кондуктора прибежали, переваливаясь, как испуганные медведи, заохали, заокали и потребовали с профработника двадцать пять рублей штрафа. Митинг, устроенный пассажирами по этому поводу, помешал химику окончить рассказ. Воспользовавшись замешательством, химик уснул.

Я ждал его пробуждения, надеясь услышать конец истории о Преображенском, но утром мы промчались по головокружительному мосту над Камой, увидели белую Пермь, черные боры, похожие на кремлевские стены, Мотовилихинский завод, осеннее солнце, густые тени, первые волны Уральских гор. Рассказывать было некогда. Химик не отходил от окна. Казалось, он на всю жизнь хотел запомнить леса, где последняя листва, кора и мох походили на слитки железной руды.

Только в черной до сердцевины Чусовской, где Урал заволок нас кизеловским дымом, густым и сладким от серы, химик окончил так нелепо прерванный рассказ.

Назад Дальше