Том 6. Пьесы, очерки, статьи - Паустовский Константин Георгиевич 23 стр.


Чествование

С утра старый инженер волновался. От сильного волнения у него всегда ослабевал слух. Он видел за стеклянной перегородкой своего помощника Верхинена, шевелившего губами перед телефонной трубкой. Верхинен с кем-то говорил, но старик ничего не слышал.

Завод безмолвствовал. Все только шевелили губами и улыбались. Улыбки казались натянутыми. Даже улыбка секретаря комсомола Лены Мижуевой – всегда открытая и простая – была полна иронии.

"Я окружен недругами, – подумал инженер, но спохватился и покраснел. – Что за чушь приходит в голову!"

Разрывая пером бумагу, он подписал ведомость и спросил главного бухгалтера:

– Ну что, не раздумали меня чествовать?

Бухгалтер ответил поспешным пискливым голоском, как будто говорил по телефону из Владивостока:

– Что вы, что вы! Наоборот, все устроено!

Инженер пожал плечами и поднял брови. Он как бы говорил: "Воля ваша. Хотите делать глупости – делайте, но я умываю руки".

Волнение началось еще третьего дня, когда инженер узнал, что его хотят чествовать. Молчаливый и замкнутый, он ждал чествования, как пытки. Будут говорить речи, а он обязан сидеть истуканом, глупо улыбаться и краснеть, как мальчишка. Потом он должен по непонятной традиции отрекаться от своей работы и своих заслуг: "Что вы, что вы! Ведь это не я, а вы работали!", кланяться, слушать рев духового оркестра.

– Ну вас к аллаху! – пробормотал инженер и пошел на завод. Инженер рассеянно отвечал на приветствия и морщился.

В кузнице к нему подошла Лена Мижуева. Молотобойцы форсили и гремели по наковальням вразмашку. Сотни раз он говорил, чтобы это безобразие было немедленно прекращено! В кузнице тесно, кувалды срываются, долго ли убить человека.

– Как сегодня, – ничего не случилось?

Лена покраснела.

– Богданова слегка подбило чижиком, – прокричала она около инженерского уха.

– Что значит "чижик"? Что это за терминология! Когда вы научитесь говорить ясно?

Лена улыбнулась.

– Сергей Николаевич, вы же прекрасно знаете, что такое "чижик".

– Я знаю термин "обрубок металла". Никаких "чижиков" я не знал и знать не хочу. Вы – милая девушка, а усваиваете совершенно ненужный жаргон. Напрасно! Напрасно! – повторил инженер и посмотрел на Лену. Она смеялась.

– Чему вы смеетесь?

– Сергей Николаевич, – Лена положила руку на рукав инженерского пиджака. – Не волнуйтесь. Приветственную речь буду говорить я. Мне поручили. Совсем не страшно. А вы с утра ходите, будто на заводе покойник.

– Как вы?

– Так, я. Очень просто.

Инженер прищурился и отошел. Слух внезапно вернулся к нему, и завод обрушился на старика громоподобным ревом.

Чествование было назначено в городском театре. Лена пришла с журналистом Соболевым очень рано. В пустом зале стоял запах масляной краски. Солнечный свет бродил среди пыльных декораций.

Медленное лето с высоким небом, с зеленоватыми ночами, с мягкой пылью стояло над городом. Онежское озеро тускло сияло огромным куском слюды. На рассветах в зарослях старых садов шуршали, просыпаясь, птицы.

Все последние дни Соболев жил как бы под впечатлением свежего сна. Блеск в глазах Лены был печален, ее высокий голос часто срывался от волнения.

Завод, где Соболев часто бывал, разговоры с молотобойцами и споры с молодыми инженерами, загорелые лица лесорубов-канадцев, наводнявших Петрозаводск, запах воды и терпентина, белые пароходы на озере-все это было неразрывными частями одного настроения. Соболев не мог подобрать ему названия. В нем заключалась и радость и сосредоточенность, но главной его чертой оставалась легкость.

Такое состояние Соболев переживал впервые. Оно очень резко раскрывало перед ним действительность – значительную, трудную, прекрасную – и порождало множество новых мыслей.

Вот и теперь в чествовании старого инженера он видел не скучную церемонию, а давно назревшую необходимость раскрыть всю теплоту, которой был окружен этот человек за годы его мучительной работы на заводе.

На чествовании все произошло совсем не так, как предполагал старый инженер.

Представитель Совнаркома – высокий светлоглазый карел с белой головой и твердым лицом – прочел постановление о награждении инженера орденом Трудового Красного Знамени. Он пожал инженеру руку и застенчиво улыбнулся. Он был гораздо больше смущен, чем инженер.

Инженеру пришлось делать доклад. Этот доклад был очень далек и по цифрам и по фактам от прежних докладов, нависавших над заводом угрозой.

Он говорил о начавшейся полной реконструкции завода. За этим неуклюжим словом скрывалось большое содержание. Реконструкция – это выздоровление от хронического худосочия, движение в ногу с эпохой, прекрасные станки, мастерские, новые люди, сознание своей полноценности в жизни страны, наконец это свободный размах технической мысли. И все это не прежние бесплодные мечты, порождавшие досаду, а реальность. Еще год, и от екатерининских времен на заводе останется только скверная память. Черные мастерские, похожие на казематы, треснувшие печи и допотопные станки мы сдадим в архив.

Лена взглянула на Соболева и улыбнулась.

– Куда же мы их денем, вот ужас!

Соболев сделал предостерегающий жест.

– Несколько лет завод был на шаг от гибели. Мы превратились в фельдшеров. Он умирал, и все наши силы были направлены к тому, чтобы не дать остановиться сердцу. Мы впрыскивали камфару и доставали подушки с кислородом. У завода не было специализации. Мы чувствовали себя нищими – теми нищими, что слоняются по улицам и готовы то подбирать окурки, то снести вещи на вокзал, – готовы на всякую копеечную работу, лишь бы не умереть с голоду. Сейчас специализация найдена. Наш завод стал единственным в Союзе по производству дорожных машин. Кроме того, мы делаем лодочные моторы, буровой инструмент, блоки и насосы. За последние десять лет годовая ценность наших изделий повысилась с двухсот тысяч рублей до четырнадцати миллионов рублей. Мы выпускаем сотни грейдеров, канавокопателей, снегоочистителей и других дорожных машин, отнюдь не худших, чем американские. Завод спасен, и будущий расцвет его является фактом неоспоримым. Как видите, старая поговорка, что мертвые повелевают, оказалась ошибочной. Мы сбрасываем с себя последние лохмотья прошлого. Имена строителей завода – Генина, Гаскойна, Фуллона, Армстронга – уходят в туман легендарности и истории. Страница перевернута, и, пожалуй, сегодня мы впервые делаем свежую запись, подводим итоги борьбы за будущность завода.

Инженер кончил. Лена встала. Ей хотелось сказать очень много, не не хватило терпения.

– До сих пор, – голос Лены стал особенно звонким и возбужденным, – есть еще подслеповатые люди. Они считают наше время мало подходящим для проявления человеческих чувств. При социализме, думают они, человек становится своего рода машиной. Труд – единственная ценность, а до человеческих чувств – этого добавочного блюда – нам нет никакого дела. Наоборот, мы им даже враждебны. Эти люди тормозят строительство и, очевидно, несовместимы с подлинно революционной борьбой. Вы смеетесь. Вы правы, конечно, но такие глуповатые взгляды, несмотря на ваш смех, еще распространены и портят жизнь. Я не буду говорить о работе Сергея Николаевича. Я хочу сказать только о чувстве большой привязанности к нему, очень скрытом чувстве. Его испытывают многие из нас, в том числе и я.

Сергей Николаевич работал блестяще, но если вы добавите к этому еще его одиночество, скупость слов, – а в ней скрывается больше участия, чем в самой крикливой помощи, – способность хорошо волноваться при мысли о будущем, я бы сказала совсем не стариковскую, а нашу молодежную любовь к будущему и настоящему, мягкость, которой он сам напрасно стыдится, если вы вспомните эту непрерывную и добровольную каторгу, которую он сам так скромно назвал впрыскиванием заводу камфары, – тогда вы поймете, что мы стоим перед фактом не только блестящей работы, но и работы героической.

Я даже не приветствую его от работниц завода и стажерок, – неприятное это слово "приветствовать", а попросту хочу сказать – любим мы его и все!

Лена покраснела и поцеловала инженера. Оркестр некстати заиграл туш, но этого никто не заметил. Чествование окончилось поздно.

Соболев вышел. Над белой ночью, над заводскими корпусами сверкала электрическая надпись: "Передовому командиру машиностроительного фронта – горячий большевистский привет!"

Огни сияли в листве садов крупной росой.

– Да, – промолвил Соболев, – она права. Производственную работу надо насытить свежестью чувств.

Историограф Литейщик авдеев

Литейный мастер Онежского завода Петр Авдеев проводил свой отпуск в Пудоже.

Лето выпало дождливое. Над городом, над древней Пудогой, вечно писавшей московским царям жалобы на грабежи шведов, висел тяжелый дым. По утрам меня будил дождь, плескавшийся за окнами в зарослях бузины. По ночам тараканы падали с потолка в керосиновую лампу и сгорали с легким треском. Лампа тотчас начинала чадить и гасла. Днем проглядывало солнце и обливало тихим светом розовые дощатые дома. А перед вечером Авдеев заходил за мной, и мы шли на Водлу ловить рыбу.

Закат горел над лесными порубками почти до полночи, пока его не сменяло сверкание звезд.

– Вот вы историей интересуетесь, – говорил мне Авдеев, раскуривая в трубке ядовитую махорку. – Я сам большой любитель этого дела. Я историю этих мест знаю, конечно, не по книгам, а по жизни. На Онежском заводе работаю с тысяча девятьсот четвертого года, – нагляделся всякого. Вот, к примеру, здешний монастырь, – сюда иные рабочие до революции ездили к монаху Иннокентию. Наш завод был военный. Сами небось знаете, – на военных заводах рабочий был солидный, бородатый, говел каждый год великим постом. А с Иннокентием, если интересуетесь, дело случилось забавное. Сейчас я его вам представлю во всей подробности.

Иннокентий – монах Балтского монастыря на Украине – был сослан в Пудож незадолго перед войной. Сослали его за буйные проповеди, взбудоражившие крестьян Молдавии. Иннокентий кричал о близости страшного суда и лютой смерти и призывал крестьян бросать полевые работы и рыть впрок братские могилы. Тяжелое массовое наваждение охватило Балтский округ. Бабы рыдали, шили саваны и спали в чистых сорочках, – готовились к скорой смерти.

После ссылки сотни поклонников Иннокентия приехали в Пудож вслед за ним. В Пудоже проповеди продолжались. Кое-кто и из богомольных рабочих завода начал навещать Иннокентия, а жены рабочих ездили в Пудож толпами.

Олонецкий губернатор приказал немедленно выслать крестьян, приехавших к Иннокентию, обратно в Молдавию. Тогда тысячная толпа стариков и исступленных женщин с детьми на руках вышла пешком из Пудожа и во главе с Иннокентием пошла в Каргополь. Из Каргополя решено было идти на станцию Няндому Северной железной дороги.

Был февраль. Крутили метели. Толпа шла днем и ночью с пением заунывных псалмов. Дети замерзали. В Каргополе шествие остановилось, – обмороженные, обезумевшие паломники дальше идти не могли. Здесь Иннокентий был арестован, а крестьян разъединили и по частям отправили в Молдавию.

– Сами понимаете, – говорил Авдеев и сплевывал, – какой у нас существовал рабочий, – одна темнота. Захолустный завод. Революционной пропаганды почти не было, – перепадали кое-какие крохи. Первое время, конечно, в наибольшей силе оставались эсеры. Да и то – какая сила, одна видимость. Никакого научного понимания жизни нам никто не давал.

В 1904 году конторщик завода Кузьмин втянул Авдеева в партию эсеров. Кузьмин – угрюмый и экзальтированный юноша – кашлял кровью и мечтал об убийстве Николая Второго. По внешности он походил на монашка из заштатного монастыря. Льняные волосы торчали косичками, острый нос просвечивал синевой, и серые глазки поглядывали хмуро и недоверчиво.

Авдеев не считал Кузьмина способным на "крупное дело". Уж очень непонятной казалась любовь Кузьмина к церковной службе и пристрастие к "божественной" живописи.

В свободное время Кузьмин часами просиживал в своей каморке, копируя в красках "святые семейства" итальянских мастеров. Особенно тщательно Кузьмин выписывал пухлые облака над головами святых и незабудки у их жилистых ног, обутых в сандалии. Авдеев не мог сказать почему, но эти водянистые картинки его раздражали.

Вера в Кузьмина была окончательно подорвана после "Иннокентьевского дела".

Кузьмин считал иннокентьевщину народным движением и собирался ехать в Пудож, чтобы придать ей революционный характер. Но он опоздал. Эсеровская организация к тому времени была разгромлена. Кузьмин все чаще говорил о желании уйти в монастырь, чтобы изучить иконописное мастерство. Потом он бросил эту мысль и начал носиться с идеей индивидуального террористического акта.

В это время в Петрозаводск приехал сенатор Крашенинников, прославившийся жестокими приговорами по политическим делам. Час для красивого, но бесцельного жеста пришел. Кузьмин решил убить Крашенинникова, но у него не было ни револьвера, ни бомбы. Он бросился на Крашенинникова с ножом и легко ранил сенатора в шею.

Кузьмин был повешен. Перед казнью, глядя, как тюремные надзиратели, суетясь, готовили, виселицу, он сказал:

– Эх, вы, даже вешать не умеете!

Смерть Кузьмина не примирила Авдеева с эсерами. Он все больше отходил от них и все чаще наведывался в книжный магазин, открытый студентом Копяткевичем. Магазин этот был первым политическим клубом в Петрозаводске, центром местной группы большевиков.

В магазине Авдеев познакомился с молоденькой курсисткой Галиной Тушовской. С ней он пошел на первый большевистский митинг рабочих Александровского завода.

Митинг был назначен на Древлянке.

Догорала осень. В березовом лесу было сумрачно и тихо. Свет от палой листвы освещал снизу взволнованные лица собравшихся.

Тушовская читала последнюю статью Ленина. Она была больна туберкулезом, и чтение все время прерывалось кашлем.

Тушовская сидела на мокрой ржавой траве. Авдеев снял пиджак и укутал им курсистку. Она улыбнулась и подняла на Авдеева спокойные глаза, – лицо ее показалось ему совсем детским.

Под вечер на митинг пришел наборщик Лазарь Яблонский – основатель петрозаводской группы большевиков. Он сказал насмешливую речь против эсеров.

Петрозаводские эсеры – "народ бледный и тиховатый" – возражали вяло и неудачно. Кто-то крикнул, что едут стражники. Пришлось уходить вброд через ледяную Лососинку.

Авдеев во время наших неторопливых бесед на реке несколько раз упоминал о чувстве радости, оставшемся на душе после митинга. Он впервые столкнулся с биением революционной мысли, привезенной в это царское захолустье в трюмах грязных пароходов, в серых листовках, в горячих головах студентов, – революционной мысли, шедшей из-за рубежа, из Швейцарии, где жил Ленин. Имя это по самому своему звучанию казалось Авдееву надежным и крепким.

Лазаря Яблонского вскоре сослали в Вятскую губернию. Большевистская организация была разгромлена, тридцать рабочих-большевиков арестованы на заводе. Авдеев избежал ареста.

Наступило безвременье. После вспышки пятого года, после демонстрации у стен тюрьмы и массовок на кургане, где красный флаг прибивали прямо к дорожному кресту, на заводе стало безлюдно и угрюмо. Захолустье заливало жизнь скукой и безнадежностью. Вместо митингов рабочие ходили по воскресеньям в лес собирать грибы. В Закаменном опять начались кулачные бои. Лишь немногие хранили в сундучках прокламации, отпечатанные на гектографе лиловой бледной краской.

Летом 1914 года по сухим болотам вокруг города горело мелколесье. Из деревень шли хмурые растерянные ратники. Их сажали на пароходы, расцвеченные бумажными флажками, давали каждому по черносотенному листку "Карельского православного братства" и под вой баб и медные раскаты гимна отправляли в Вознесенье.

На заводе ввели военное положение. Рабочих объявили военнообязанными.

Население переходило на картошку. Хлеб шел по Мариинской системе туго, с перебоями.

Завод день и ночь сверлил снаряды. Из Парижа приехали французские офицеры-инструкторы. Заводскую контору завалили синими чертежами фугасных французских гранат, – завод приступил к их изготовлению.

За время войны была только одна попытка забастовки в механическом цехе завода. Авдеев, вспоминая о ней, злобно крякал. Правда – собирались, правда – потребовали увеличить заработок, но начальник завода уволил токаря – председателя собрания, а рабочим посоветовал вести себя поспокойнее. На этом забастовка и кончилась.

– К нам и революция пришла с опозданием на четыре дня. Удивительно, как за последние годы переродился народ. Об этом можно целые доклады писать. Как мы завод после революции тянули из ямы! Страшно подумать. Теперешний директор старик Сергей Николаевич Эрихман на своих плечах вынес весь завод. Я добровольно перед ним за это шапку снимаю. За честность я его уважаю и за седую голову. Седому человеку в революцию поверить не так просто, – она вещь беспокойная. Было время – в двадцатом, скажем, году, – придет он в мастерские, а нас человек пять мучается около печей, и такая на заводе тишина, – прямо как в музее. Дворы травкой заросли, – одним словом, помирал завод. Старик спас, голова у него работает, как ни у кого. А теперь что? Видали? Кипение, если можно так выразиться, – молодежь бурлит. Машины делаем такие, что приходи, смотрись, как в зеркало. Но, конечно, не даром все это далось. И Эрихман мучался, и мы, старые рабочие, с ним мучались, но вера в нас жила, понимаете, вера, что никак невозможно погибнуть заводу. Бывало, тошнит тебя от слабости, на себя взглянуть страшно, а рука не дрожит, рука действует правильно. Бывали случаи, – расслюнится иной, скажет: "Дураки, прилипли к своему паршивому заводу, ни черта у вас не получится", – так за такие слова подчас били. И стоило, говоря по совести, бить. Не наводи тень на ясный день!

Назад Дальше