Здесь же на острове художник написал свои лучшие картины, за которые позже получил Большую серебряную медаль. Там же он набирается впечатлений, буквально впитывает в себя образы преданий, которые потом причудливо сплелись между собой, стали сказками и принесли художнику известность писателя.
3
Наглядевшись на субтропики, наездившись по Заполярью, он не забывает и былинные берега Мезени и Пинеги. Вот он в селе Веркола на Пинеге: "Заканчивал я этюд старого дома. Подошла старуха, поклонилась, пригляделась к моей работе: "Скажи на милость, чего ради сымашь дом, старе которого нету на деревне… Изгиляешься?"- "Нет, бабушка, не изгиляюсь, не смеюсь я над хозяином, а хочу показать, какие дома в старину были". - "Верно твое слово. Новы-ти дома, вишь, курносы…"".
Деревенский диалект Степан Писахов записывает. Это живая ткань его будущих сказок. Любуется деревенскими хороводами. Словно павы идут девушки в алых штофниках и парчовых коротенках с золотыми повязками на голове. На лицах умиленная благодать, глаза склонены долу. Шелковые сарафаны - словно цветы на росном лупу. И от этою великолепия красок, мягкого пения, от воздуха, где звуки струятся, сплетаются и переливаются, словно богатые шелка при свете свеч, становится удивительно хорошо, душа мягчает и наполняется гордостью за Русь.
В путешествиях тетради Писахова наполнялись записями, но о сказках он долго не помышлял. Только в двадцать четвертом крупным размашистым почеркам написал первую: "Не любо - не слушай". Придумал заглавие, словно отгородился от всех недовольных: не правится, так не читай. А сказка понравилась, была напечатана.
Однажды капитан Воронин стоял со своим судном в Уйме. Он знавал выдумщика невероятных историй Семена Михайловича Кривоногова, не раз слушал его чудесные истории и хохотал от души. Никто в Уйме не называл деревенского балагура настоящим именем. Все звали его Сеней Малиной.
Воронин при случае рассказал Писахову об уемском юмористе. И в двадцать восьмом году Писахов и Кривоногов встретились в первый и в последний раз. Но выдумщик-помор Сеня Малина, неунывающая русская душа, остался в книжках Писахова.
Писаховские сказки очаровали всех. Писатель Владимир Лидин, который был в крепкой дружбе со сказочником, писал: "Дорогой Степан Григорьевич! Читаю ваши прелестные сказки и чувствую себя помолодевшим. Как хорошо вы чувствуете язык Севера, как легко лепится у вас строка к строке. Вы самый молодой из сказочников, потому что вы не выдумываете свои сказки. А они у вас сами получаются".
Лазарь Лагин так рассказывал о заседании президиума Союза писателей, на котором постановили принять Писахова в члены Союза: "По кандидатуре Степана Григорьевича Писахова выступили Анна Караваева и Александр Фадеев. В тот зимний вечер 27 декабря тридцать девятого года мое внимание привлекли взрывы хохота, то и дело доносившиеся из-за закрытой двери зала заседаний. Я зашел туда и увидел Фадеева, который восторженно читал вслух чью-то рукопись. Его чтение время от времени прерывалось дружным смехом остальных участников этого необычного заседания. Это были уморительные истории о том, как некий Сеня Малина… Не думайте, однако, что Фадееву удалось спокойно дочитать сказки до конца. Анна Караваева все время порывалась перебить у него инициативу. Они читали вперемежку, с видимой неохотой уступая друг другу очередь".
Как писал эти сказки Писахов? Он ходил по городу, стоял над Денной, знакомился с капитанами, моряками, грузчиками, заходил в редакции газет, останавливал на улицах знакомых и со всеми разговаривал.
Говорил он вдохновенно, лукаво щурясь, усы смешно подпрыгивали, а слова округлой быстрой скороговоркой выкатывались изо рта. И было непонятно, говорит ли Степан Григорьевич правду или сочиняет, фантазирует. Собеседник отходил от Писахова ошеломленный невиданной историей. А сказочник уже останавливал кого-то другого и опять начинал: "А вы слыхали, как?.." И рассказывал ту же историю, но уже не так, как в первый раз, а что-то дополняя, шлифуя отдельные места, подробности, язык.
Потом приходил домой и начинал писать своим корявым крупным почерком на плохой тонкой бумаге. Каждая сказка в три странички. И ни слова не зачеркнуто. Сказочник предпочитал не править, а переписывать заново еще и еще раз. Он и писал, как рассказывал: "Уж такая благочестивая, уж такой ли правильной жизни была купчиха, что одно умиление…".
4
В апреле сорокового года сказки Писахова обсуждали в Союзе писателей в Москве на творческом семинаре. Вот выдержки из нескольких выступлений.
ЛУКИН: "Я хочу приветствовать молодое озорство этих сказок. Надо сказать, что сейчас мне приходится собирать сказки и готовить сборник. И должен сказать прямо, что я мешаю работать другим, потому что я то и дело хочу прочесть то, что мне особенно нравится".
АННА КАРАВАЕВА: "Писаховские сказки - простор для мультипликаторов. Было бы очень хорошо, если бы Сеня Малина пошел в кино".
ПОКРОВСКАЯ: "Это человек своей родины, и свой северный край он впитал всеми фибрами своего существа. Когда читаешь Писахова, то невольно вспоминаешь андерсеновского соловья, который заливался в садах Богдыхана".
ЧЕРНЯВСКИЙ: "Почему-то образ Малины напоминал мне не Андерсена, а Пасечника Гоголя. Но Гоголь дал образ Украины, а Писахов другими средствами и другой методикой дает образы Севера".
А сам Писахов в это время сидел в уголочке, теребил усы и смущенно улыбался, когда уж слишком начинали его захваливать. "Мне казалось, что по мне справляют гражданскую панихиду, - писал он друзьям. - Ведь обычно хвалят после смерти. А тут я такой и эдакий. Но в общем-то было очень приятно".
Однако издавали сборники сказок Писахова не очень охотно. Почему-то в издательствах считали, что писаховские сказки можно рассказывать со сцены, но читать их неинтересно. Писаховская фантазия и язык ошеломляли. До этого в литературе не было ничего подобного.
Степан Григорьевич очень переживал писательские неурядицы, писал своим московским друзьям Владимиру Лидину и Лазарю Лагину, благодарил их за хлопоты. Радовался и печалился очень искренне, не скрывая чувств. Но обычно, начатые печально, письма кончались какой-нибудь восторженной концовкой, вроде: "Наши-то молодцы… Слыхали? Спутник запустили. Сказку напишу. Пусть Сеня Малина на луну слетает".
Но в Москву Писахов уже не ездит. Только изредка туда прибывают посылки с козулями. Сам Степан Григорьевич не появляется больше в дверях знакомых квартир, словно святочный Дед-Мороз, не улыбается, не раскладывает пасьянсы, не ехидничает за картами. У Писахова заболели ноги, он не может ходить. А сказки вдруг стали в моде, их просят у писателя. Но сказочник уже не может сочинять, чувствует, что повторяется, и от того еще больше печалится. Рука становится неверной, слова прерываются на половине, он не может закончить предложения и ставит многоточия. Но фантастический мир полонил его полностью, стала исчезать граница между миром реальным и выдуманным, он уже и говорить начинает сказками.
Осыпались звездами последние летние ночи, потом заструились по любимой аллее Писахова осенние листья, и упали на Архангельск дожди. Только сказочнику не верится, что истекают "последние золотые денечки". С ногами стало лучше, и Степан Григорьевич снова гуляет по Архангельску. А друзьям пишет: "Нужно приготовиться к следующему десятилетию. Ведь остался только сорок один год до двухтысячного. Хоть бы одним глазком посмотреть, что там станет".
Двадцать пятого октября пятьдесят девятого года- юбилей. Восемьдесят лет. Телеграммы со всего Союза: "Поздравляем милого волшебника-сказочника".
"Дорогой Степан Григорьевич, - пишет Леонид Леонов. - От всего сердца поздравляю Вас с восьмидесятилетием, к которому, как вам известно, и сам я подвигаюсь с довольно значительной скоростью.
Но, конечно, мы-то с вами знаем, что не в этом дело, - вон звезды на небе еще старше нас, но, судя по количеству излучаемого ими тепла, они все еще молоды.
Читал присланную вами книжку сказок и поражался количеству юмора, оптимизма и вообще всего хорошего, заразительного для читателей настроения.
Как видите, и на меня, известного своей мрачной писательской философией, творчество Ваше производит благотворное влияние. Без вас не мыслю Севера.
Ура, ура! Салют, салют! Привет, привет! Обнимаю, обнимаю!"
5
Седьмое декабря пятьдесят девятого года. Поздний вечер. Перед сном Степан Григорьевич решил перелистать последнюю книгу Лидина, которую тот прислал еще весной. И вдруг на глаза попалось письмо полугодовой давности. А письма, как и книги, требуют повторного прочтения, и всегда при этом открывают что-то новое. Ведь многое зависит от настроения.
Подошла сестра Серафима, накинула ему на плечи свой платок.
- Чего сумерничать? Ложился бы спать.
Писахов пошевелил вислыми усами.
- Забыл доложить, что письмо от Лидина получи.л. - Дату не сказал, чтобы не обидеть сестру. - Выдумщик он. Послушай, чего пишет. Великий утешитель этот Лидин.
Писахов тяжело опустился в большое разукрашенное кресло. Притворно растянул первые слова: "Вы так далеко, любезный моему сердцу…". Потом ехидный тон бросил, и что-то грустное волной омыло лицо, и глаза на миг накрылись занавесом бровей. "…Давайте сочиним совместно сказку. Однажды на карниз вашего дома садится поседевший грач, стучит клювом в окно и сообщает, что Лидин просил передать Писахову в Архангельск дружеский привет. Но вы вглядываетесь в грача и находите сходство с самим Лидиным и впускаете грача в комнату. Туг происходит чудесное превращение. Грач действительно становится Лидиным, а рядом с ним стоит второй грач Зуев, тот самый, знакомый вам, и мы смеемся и обнимаем вас.
А сказка эта основана на том, что, собравшись с Зуевым в Вологду, мы вдруг возьмем и приедем в Архангельск к старому сказочнику. Вот вам и вся сказка, в основе которой лежит быль".
Ночью во сне Писахав увидел грача. Тот сидел у сказочника на плече и пытался выхватить из руки чайную ложку. Потом вдруг появилась улица, и грач уже бежал по снегу. Писахов хотел догнать его и не мог. Валенки, одетые на босу ногу, застряли. Степан Григорьевич выпал из них в сугроб и почему-то радостно засмеялся.
Писахов проснулся от собственного смеха. Полежал с открытыми глазами. Спал не более трех часов, но чувствовал себя бодро. За ночь в комнате выдуло. Край ватманской бумаги на окне отогнулся, в черную ленту стекла впечатался осколок света от уличного фонаря. Степан Григорьевич встал, сунул в обрезанные катанцы ноги, побрел на кухню. На улице, видимо, был настоящий мороз, даже вода в ведре застыла. Ковшик жалобно звякнул, ломая хрусталь льда. Рот обожгло свежестью, по спине пробежали мурашки.
Вернулся на кровать. Возбуждение неожиданно пропало, от теплого сна осталось лишь грустное воспоминание. Писахов сидел, перебирая босыми ногами обрезанные катанцы и потерянно смотрел на осколок света. "Осподи, как тошно", - произнес он вслух. Плотная тишина была тягостной, а ложиться уже в охладевшую постель было страшно. "Словно в гроб", - так явственно представил себе эту процедуру. Мысли были отрывочны и бессвязны и пропадали, не задерживаясь в памяти. "Вот сон видел, к чему бы это… грачи, а на улице, наверное, мороз и одиноко, как в раю. Вот паренька вчера видел, стихи читал, потом что-то насчет именин говорил. А… с днем ангела".
Достал открытку, дрожащей рукой нацарапал: "Напиши такой стих, чтобы маленькая душа, прочитав его, стала большой". И подписал: "Молодому Николаю от старика Писахова".
Открытка была предлогом, оправдывающим действие: от сна осталась одна неловкость, нужно было двигаться. Накинул пальто на сутулые плечи, обмотал шею шарфом, сунул в карман открытку. Постукивая палочкой о половицы, аккуратно вынес себя на крыльцо и задохнулся морозом. Черная равнина неба была сегодня прозрачна и легка, видно, только что отгорело полярное сияние, так как голубоватые тени с легким электрическим шорохом еще вспыхивали кое-где. Было удивительно тихо и прозрачно. Редкие фонари чертили беспомощным светом улицы и, не в силах разрезать вязкую темноту, задыхались в ней. И оттого выделялись на фоне улиц белыми пронзительными точками. Стерлись очертания погруженных в сон домов. Некоторые из них, кирпичные, шуршали от мороза, деревянные- кряхтели. Создавалось ощущение полета.
Тело стало легким. Писахов засеменил подшитыми валенками, шапка уехала вбок, шарф размотался. Услыхал, что кто-то тяжко дышит за спиной. Оглянулся. Собачонка, верный спутник по Архангельску, жалобно смотрела черными бусинами.
"Добрая собачонка", - подумал сказочник. Ведь предстояло длительное путешествие в воображаемый мир, и надо было иметь надежного спутника. Пошарил в карманах и достал кусок колбасы - дневной собачий паек. Но сегодня она выкараулила "властелина" и оттого съест две порции.
"Вишь, успела ведь… От любви или голода? Что же ты про меня, дурака, думаешь? Вот, мол, с ума сошел старый хрыч, сам не спит и людям покоя не дает".
Пока кормил собаку, пальто впитало холод, стало зябко и неуютно. Писахов забыл, зачем вышел на улицу. Стал вспоминать.
- Знаешь, что скажу тебе, подруга, - обратился он к собачонке. - А попробую я на сегодня стать Дедом-Морозом. Тяжело, наверное, быть этим дедом. Нужно нее время быть добрым, и опять же мешок с подарками тяжелый… Вот скажи ты мне, собачья душа, зачем люди Деда придумали? А чтобы себя тешить. И сами будто лучше становятся, и защита какая-то есть, и вера.
Но собака не понимала стариковских речей. Она подняла вверх острую морду и тоскливо завыла. Собаке было холодно, одиноко, и она хотела есть.
Почувствовав, что окончательно замерз, сказочник двинулся дальше. Благодать какая: идти никто не мешает. Днем-то какая ходьба. Что ни метр, то и душа. Любопытничают по зряшному делу.
Вот и Важский переулок. Деревянный дом. Отыскал подъезд. Опахнуло сырой штукатуркой и мышами. Тускло горит двадцатипятка. Да, не очень-то приятно новогоднему Деду-Морозу заходить в такой подъезд. Опустил открытку в почтовый ящик.
Вышел на крыльцо. Из соседней двери высунулась головастая тетка, толстая от шалей и поддевок. Подозрительно уставилась на старика. Писахов хмыкнул, разгладил усы, пристукнул палкой.
- С Новым годом, бабуся.
Услышав такое, бабка сразу забыла все ругательные слова, а красивых не нашлось. Отвыкла.
- Господь с тобой… Небось не спится?
- Не… - протянул Писахов. - Я Дед-Мороз, а это моя Снегурочка.
Указал палкой на собаку.
Старуха хихикнула: "Бродят тут ненормальные". Но смех не достиг сказочника. Писахов патриаршим шагом уже покидал двор.
* * *
А через пять месяцев, третьего мая шестидесятого года, Писахова не стало…
Вот, пожалуй, и все, что мне хотелось рассказать о писателе. О сказках говорить не стану, их нужно читать. Только хочется добавить, что хоть и нет Писахова, но звенят струны его сказок, особые волшебные струны.
Несколько страничек из жизни президента
"…В девять утра, идя под парусами при свежем ветре, подошли к заливу Хромченко. У полуострова Пять пальцев "Дмитрий Солунский" только чудом не сел на подводные камни: глубина под судном была лишь всего сажень с четвертью. Кстати будет сказать, что этот полуостров, как выяснилось, совершенно неточно обозначен на существующей карте, и очень верно был снят Ильей Вылко. B продолжение трех лет занимался этот замечательный самоед съемкой малоизвестных восточных берегов Новой Земли. Ежегодно продвигался он на собаках все дальше и дальше к северу, терпел лишения и голодал. Во время страшных зимних бурь целыми днями ему приходилось лежать под скалою, крепко прижавшись к камню, не смея встать, не смея повернуться, чтобы буря не оторвала его от земли и не унесла в море. В такие страшные дни гибли одна за другой его собаки. А самоед без собаки в ледяной пустыне - то же, что араб без верблюда в Сахаре. Бесконечное число раз рисковал Вылко своей жизнью для того, чтобы узнать, какие заливы, горы и ледники скрыты в таинственной манящей дали крайнего Севера. Привязав к саням компас, согревая за пазухой закоченевшие руки, Вылко чертил карты во время сильных новоземельских морозов, при которых трескаются большие камни, а ртуть становится твердой, как сталь".
(Из дневника Владимира Русанова).
* * *
…Еще в 1910 году его называли "экзотическим цветком Арктики". Наверное, ни один из ненцев в нашем столетии не заслужил от людей столько добрых слов. Еще при жизни имя его было окружено легендами. Так кто же он такой, Илья Вылко?
Пожалуй, я начну с того, что в тысяча девятьсот седьмом году никому не известный "самоед" Тыко Вылко, непричесанный, в дырявой старой малице, сквозь которую просвечивало голое тело, взял с собой все свои рисунки, сел на пароход и впервые покинул холодную родину, чтобы встретиться с Большой Землей.
И случилось так, что через сорок девять лет уже старый и знаменитый Вылко Илья Константинович, захватив на память свой старый походный чумок, окончательно расстался с туманными островами и поселился на тихой окраине Вологодской улицы в Архангельске. Жизнь растаяла, как парус в океане… И море будто бы совсем рядом - не больше двух полетов стрелы, но не достать его. И чайки над Двиной вроде те же, что и на Новой Земле - только кургузы и неповоротливы они. Ныне все желанно и недосягаемо, как и вереница дальних лет, что таинственно и романтично расцветает в воспоминаниях. Стоит прикрыть глаза, как нарастает откуда-то глухой тягучий прибой и ласковый шорох пены, и электрическое свечение сияния, и пронзительный, какой-то сухой и резкий плеск птичьих крыл, и легкое шуршание осенней поземки, когда из прозрачной еще выси все сыплет и сыплет на черные камни снежная крупа, предвестник зимы.
Природа для Вылко была одухотворена, и даже в преклонные годы он оставался язычником, боготворящим живое тепло солнца и ароматное мясо гольца, и рык медведя, и тоскливый плач собаки. Для него природа- это богатая человечья душа, которую понять не столь уж и трудно, только нужно быть с нею породственнее. Когда Вылко рассказывал, например, о белом медведе, то и сам мгновенно перевоплощался в медведя: он как бы моментально ширился, плечи гнулись вниз, словно от тяжести, и руки болтались вдоль пояса, а глаза щурились и даже совсем убегали под припухшие веки. В тех местах, где это требовалось по его пониманию, Вылко широко открывал рот и рычал. Если же Илья вел речь о маленькой нерпе, то в глазах его появлялись крошечные слезинки. А если рассказывал о пунушках, маленьких полярных птичках, то и сам, уже старый и тучный, начинал вдруг прыгать легко, как птичка.
Вылко был прекрасный рассказчик. Нет, это был артист, известный не только в Большеземельской тундре, но и далее, за Уралом, где он, кстати сказать, не бывал.
Особенно ревниво и требовательно он относился к исполнению былин. Сказания о героях и богатырях не каждому по силам, у "сюдбабца" свои законы исполнения - по-всякому петь нельзя, "потому что иначе старики засмеют".
Пел Вылко только стоя, так как считал, что народное произведение требует этого. Долго откашливался, руки опускал по швам, искал, пробуя голос, верный тон. И лишь затем начинал: "Если пройдешь льды, идя все к северу, и перескочишь через стены ветров кружащих, то попадешь к людям, которые только любят и не знают ни вражды и ни злобы…".
Лицо у Ильи Константиновича было непроницаемо, лишь лисьи хвосты бровей шевелились в ритм сказа, и черные глаза играли и жили.