VII
Друзья ввалились в подъезд. Артем шумел за двоих, нетерпеливо стуча в дверь ногами и одновременно нажимая кнопку звонка. Потом, когда мать в переднике, с суетливо-озабоченным лицом открыла дверь, он дико закричал: "Победа! Мы со щитом!" - И, приплясывая, ворвался в прихожую, где висели эстампы, лосиные рога и фотографии, сделанные отцом на юге.
Мать, всплеснув руками, бросилась его целовать, а Терентий стоял сзади, держа оба чемоданчика и прислушиваясь к гулу голосов в столовой.
Артем, отбиваясь от матери, на ходу стаскивал тенниску:
- Рубашки готовы? Мне и Тэду - срочно! Маман, кто у нас?
- У папы кинорежиссер Богоявленский. Пожалуйста, не забудь галстук поскромнее, Темочка. Проходи, Теша, мы рады тебе.
Остроносенькая, хрупкая Мария Исааковна с робкими кудряшками завивки, плоскогрудая и бледная, была домашним ангелом-хранителем двух легкомысленных импульсивных мужчин, опекала и обихаживала их, работая при этом врачом в районной поликлинике. Правда, имела она всего полставки, но место не бросала даже в трудные годы, пока Темочка был маленьким. И если ее вызывали по ночам, то Терентий в такие дни заставал у друга полный развал, ругающихся мужиков и неразбериху. Сегодня все было прибрано, вычищено, и даже лосиные рога блестели новым лаком.
Артем вручил другу шикарные полосатые брюки от импортного костюма и сорочку с янтарными запонками. Как ни отказывался Терентий, друг почти насильно завязал ему галстук с рисунком, изображающим папуасов:
- Богоявленский, знаешь, мировой старик. С самим Эйзенштейном работал… Не ударь в грязь лицом, Тетерев.
- Откуда он в наших краях? - нехотя причесываясь перед зеркалом, спросил Терентий. У Артема была комната - крохотная, с маленьким раскладным столом и диваном, но зато своя. По полкам некрашеных стеллажей, которые Терентий еще зимой помогал соорудить другу, стояли книги, любимые обоими: "История искусств" Грабаря, серия "Жизнь замечательных людей": Робеспьер, Делакруа, Мольер. Книги по математике и технике пока занимали скромное место рядом с альбомами живописцев-передвижников. О многом узнал в этой комнатке Терентий.
- Это долгая история. Говорят, был на фронте, потом в плену, вкалывал на Севере. Теперь, после амнистии, снова киношествует в провинции. В столице, видно, не жалуют его… Ну, готов? Двинули…
Когда друзья, поздоровавшись, чинно вошли в столовую, разговор был в самом разгаре. За овальным столом вокруг самовара сидели несколько человек, среди которых Терентий сразу увидел выразительное шоколадно-морщинистое лицо Богоявленского с живыми навыкате блестящими глазами, острым хрящеватым аристократическим носом и величественной синеватой лысиной на темени. Старик был сух, поджар, длинные пальцы его манерно держали мельхиоровый подстаканник с темно-коричневым чаем, а под галстук была заправлена вышитая салфетка.
- С собой он ее, что ли, носит?.. - мелькнуло непроизвольно у Терентия, ибо таких изделий сроду он не видел в этом доме. Кроме Богоявленского, был еще филармонический фотохудожник Семен Вайсбург, давно знакомый Терентию, оператор местного, только что открывшегося телевидения Миша Козелков и сам хозяин - белолицый, румяный Ромуальд Никитович Орлов - любитель поговорить, почудачить в свободное время, а в целом - дьявольски работоспособный мужик. Терентий зимой часто ходил на его концерты, и они ему нравились, как и то, что Орлов не строил из себя непризнанного гения или провинциального светила. Просто он работал и жил только музыкой. "Не то, что мы", - снова подумал про себя Терентий. Его сегодня особенно удручала формальность и вместе с тем несправедливость полученной оценки. Он все больше колебался в своем выборе, но не позволял этой мысли овладеть сознанием.
- …И все-таки я не согласен с вами, уважаемый Ромуальд Никитович, - мягко и иронично, словно играя в поддавки с молодежью, которая появилась в столовой, продолжал после знакомства Богоявленский, - джазовая музыка необходима нынешней юности. Бросьте пичкать их сухомятиной классики, растворите окно в мир сегодняшней европейской и негритянской музыки. Припомните, коллега, как не принимали Прокофьева, потом Шостаковича, теперь - Армстронга и Гершвина…
Орлов, вся композиторская карьера которого строилась на благоговении перед святынями классики прошлого, сердито и потешно махал ладошками:
- Оставьте, Павел Петрович, это какофония, издевательство над нервами, какой-то сектантский оргазм. Я слышу километры пленок, записанных нашими осветителями, монтерами и прочими "прогрессивными" работниками сцены. Но я не слышу ни единой мысли. Еще "Порги и Бесс" - это музыка. Дальше - маразм, издевательство… - Богоявленский, помешивая витой серебряной ложечкой чай, слушал Орлова, а глаза его блестели. Терентий безотчетно симпатизировал забавному старику, который явно подзадоривал увлеченного Орлова. Это ясно. Было интересно, как повернется разговор, и друзья тихонько присели в дальнем конце стола, возле оставленных для них закусок и лангетов.
- Я не считаю себя столь компетентным в мелодике, но мне кажется - вы просто смешиваете школы. Есть школа гармонии, идущая от Баха и Гайдна, а есть самобытная мелодика Африки, иных рас и народов. Не будьте же педантом в застегнутом мундире - давайте ассонансу выйти на эстраду, в публику, и вы только обогатите свою же творческую палитру, дорогой.
- Позвольте, но это сразу станет эпидемией. Нет ни традиций, ни культуры, чтобы это воспринять. Вы посмотрите, как они танцуют безумные рокк-н-роллы! Невежество, какой-то чисто сексуальный подтекст, - не сдавался Орлов, раскрасневшись и распустив на резинке галстук-бабочку.
- О, я в юности любил танцы. Вы знаете, о моей чечетке писал даже Эйзенштейн, - живо и по-прежнему с иронией сказал Богоявленский. - Сыграйте мне, коллега, и вы убедитесь, что любой танец нуждается в артистизме. В этом, кстати, я согласен… - И он поднялся из-за стола, вышел на мгновенно освобожденную для него территорию и встал в вызывающую позу. Фигура его, подвижная в суставах, как у сценического мима, приобрела четкость и напряженность. Первые такты музыки он был неподвижен, потом плавно повел ладонями по воздуху и задвигался быстро-быстро в ритме чарльстона, прищелкивая лакированными каблуками, мелькая узкими, очень узкими брюками, открывавшими его костистые лодыжки. Друзья во все глаза таращились на это чудо тревожного и беспокойного танца почти семидесятилетнего старика, по-мальчишески озорного, с растрепавшимися редкими волосиками, с пощелкивающими фалангами пальцев, с виляющим под длинным пиджаком торсом.
- Видно, и впрямь старик был танцором, - шепнул Терентию Артем, подпрыгивая в такт на стуле. - Во, класс показывает!
Потом Богоявленский перешел на рок, потом, не выдержав, сам проиграл Орлову несколько тактов незнакомого всем танца и, когда тот мгновенно схватил их, принялся летать по комнате, то приседая, то выпрямляясь. "Шейк а ля принстон", - в паузе выкрикнул он и снова, меняя движения, прыгал по паркету под изумленными взорами присутствующих. "Рисуется!" - подумал про себя Терентий, и тут же ему на ум пришло, что старик похож… на ребенка, которого долго держали взаперти и вот позволили покуражиться, побаловаться, выпуская неизрасходованную энергию. И все-таки это было здорово, и все вразнобой искренне зааплодировали, когда Богоявленский, запыхавшись, свалился в кресло, обмахиваясь платком.
- Сдаюсь, сдаюсь, - забормотал Орлов, - с вашим талантом можно агитировать за стилизацию танца. Но это не может решить наш спор…
- Его решит сама жизнь, Ромуальд Никитович. Жизнь - великая штука, хотя начинаешь ценить, увы, под старость… Учтите, молодежь ищет союзников, и она найдет их, перешагнув даже через поколения…
Все заговорили, обсуждая увиденное. Семка Вайсбург защелкал камерой, выбирая немыслимые позы и ракурсы, для чего ползал по полу, как кошка, и все, привыкнув, не обращали на него внимания. Яркость человека, его какая-то вызывающая игра удивили и обескуражили Терентия. Он привык к степенным, требовательным, отделенным неким барьером возраста старшим людям. Богоявленский походил одновременно на шута и мудреца - лукавого и печального, ироничного и наивного. Не решаясь прямо поговорить с ним в компании, Терентий спросил Артема: "А что, он в городе у нас проездом?"
- Сватают его на телевидение, да он куражится. Пока работает в Центроуральске, но есть вероятность… - И Артем бросился к режиссеру, которому Мария Исааковна уже успела подсунуть акварельные наброски обожаемого сына.
- Не надо, не надо, мама, - протестовал Артем, но рисунки уже пошли по рукам, и Терентий исподтишка наблюдал, как старик то хмурит брови, то, улыбаясь, кивает головой, перебирая листы ватмана. Темка рисовал, конечно, лихо, только до настоящего студийца из Дворца пионеров, как думалось Терентию, ему было далеко.
- Вы знаете, что сказал мне С., - тут Богоявленский назвал всем известного кинодеятеля, - когда я делал пробные съемки на участие в его фильме в тридцать пятом году? "У этого молодого человека явно выраженная интеллигентная внешность. Законсервируйте его лет на десять, и он станет уникумом среди наших актеров. Тогда он с лихвой окупит все невзгоды молодости…" И он не ошибся. Теперь меня приглашают в кино только на роли аристократов…
Добрая Мария Исааковна недоуменно смотрела на хитроватого старичка, полагая, что далее он выразится более конкретно об ее сыне, но Богоявленский подмигнул Артему и возвратил ему пачку рисунков.
- Я полагаю, вы меня поняли, молодой человек? Мода меняется, а спрос с нас - интеллигентов - растет. Рад буду узнать вас поближе… - И он встал, застегивая пиджак и протягивая всем поочередно руку на прощание. Марии Исааковне он подчеркнуто любезно поцеловал запястье…
- Ну, как? - раздеваясь в своей комнате, спросил друга Артем. - Слыхал, как заливает старик? Тертый мужик. На мякине не проведешь…
- И папашу твоего облажал. Чего проще - распушил хвост, - буркнул сердито Терентий, но тут же внезапно добавил: - Когда к нему пойдешь, меня пригласишь?
- Ясное дело, дуплетом двинем, - ответил Артем.
VIII
Странный сон приснился в эту ночь Николаю Ивановичу Кирпотину. Будто бы он, зайдя в магазин подержанной технической книги в поисках давно разыскиваемого тома Журавского, попал на второй этаж этого серого, с гулкими бетонными лестницами здания. Здесь шла лихорадочная работа: рабочие в фартуках двигали какие-то громадные, обитые неструганными досками ящики, в щелях виднелась черная толь с крупными зернами гравия. Бегали какие-то девчушки со свежими возбужденными лицами в лаборантских халатах, с растрепанными белокурыми волосами. Кое-где маляры - толстые женщины в комбинезонах, перетянутых матерчатыми ремнями, подкрашивали стены жухлой машинной краской из баночек, пользуясь плоскими кистями.
Суета эта напоминала ему институтскую, и он, почему-то встревоженный, робко обратился к пробегавшей мимо лаборантке: "Скажите, сюда переезжает новый факультет? Не строительный, случайно?" Девушка остановилась, запыхавшись и поправляя волосы под резиновый жгутик хвостика, просто сказала: "Нет, это крематорий кончаем оборудовать…"
И странно. - Кирпотин помнил, как нелепо обрадовался, зачем-то стал задавать вопросы, идя в ногу с возбужденной девушкой, так похожей в движениях на его дочь. Девушка, действительно, оказалась вчерашней десятиклассницей. И она принялась посвящать Кирпотина в технические детали нового для города общественного заведения:
- Понимаете, прессы уже завезли, дробильную машину тоже, а вот нагревательные печи под вопросом. Трудно, сами понимаете, столько заказов, а оборудование импортное, дорогое…
Кирпотин, любопытствуя и не понимая, что с ним, принялся детально выяснять, для чего нужны прессы и какие усилия нужны при дроблении костей скелета, одновременно удивляясь глупости и парадоксальности заказа оборудования: ведь печи исключают механические операции? Девушка снисходительно что-то доказывала, в руках у нее оказался яркий, красочный фолиант, который она раскрыла посредине, и Кирпотин увидел ало-багряное, с черными кружками и стрелками обозначений сечение человеческого черепа, в которое девушка тыкала наманикюренным перламутровым ноготком, и что-то говорила о соотношении прочности коробки и височной доли. Дальше пошла совсем чепуха: какие-то юбкосниматели, определители наличия человеческого тела ("Представьте, может оказаться в камере резиновый муляж!" - воскликнула лаборантка.) - догарочные камеры и тележки-опрокидыватели. И - немыслимо - Кирпотин снова восторгался, уточняя сроки, когда приблизительно будет пущено в ход заведение и даже… предлагал свою помощь в наладке механических пружин опрокидывателя… Он отчетливо помнит, как на выходе из этого помещения погладил задумчиво ладонью длинный откидной не то прилавок, не то барьер из фанеры серого пыльного цвета, и снова глупо подумал, что у него как раз хватит времени дождаться открытия помещения на втором этаже…
Николай Иванович проснулся с тяжелой гудящей головой, посмотрел на часы: было шесть утра. Он встал, сунув сизые ступни в шлепанцы, прямо в пижаме прошел в другую комнату и увидел, что дочери еще нет. Лежали торопливо сброшенные будничные серые туфли из кожзаменителя, школьное платье и светло-коричневый, с витиеватой прописной надписью, аттестат. Он взял негнущийся глянцевый лист в руки, долго, сощурив глаза, смотрел на написанный чьим-то каллиграфическим старательным почерком цифры, и подбородок его со старческой отвислой кожей, седыми редкими щетинами и большой бородавкой на шее мелко задрожал…
- Вот и кончилось, - думал он, - детство у моей Олюшки. Улетит моя ласточка в дальние края, оставив мне зиму, холод и редкие письма. Странно, но я как-то не заметил, что она выросла… Больше не надо будет намазывать ей джемом хлеб на завтрак…
Кирпотин любил дочь до самозабвения, постоянно ощущая ее частью самого себя, своего тела, боясь за каждую царапину на ее розовых коленках, сбитых в играх. Он помнил и два "спасибо", которые она говорила в три года за две ириски, и требовательное: "Папа, купи мне лифчик" в семь с небольшим, и тревожное, волнующее: "Папа, у нас с мамой секреты. Иди на кухню". И в неполных двенадцать, если позволяли лекции, он встречал ее из школы и чувствовал, как она все чаще стеснялась вопроса подруг или их родителей: "Это твой дедушка, Оля?.."
Он хотел, чтобы дочь стала математиком. Массу книг по собственному выбору он накупил ей у букинистов, тщательно сам переплетя изрядно потрепанных Перельмана и Ферсмана. Он ходил на уроки, ссорясь с учителями, сухо и неинтересно преподававшими, по его мнению, этот предмет, и несколько раз, пока дочь была еще покорна, переводил ее из школы в школу. Наконец, она взбунтовалась, увлекшись, как он полагал, весьма легкомысленной биологичкой с многочисленными ужами, ежами и прочей малосимпатичной живностью. Пытаясь перебить ее страсть, он математизировал биологические задачи, приносимые Олей из класса. Он даже написал и опубликовал в журнале "Биология" статью о биомеханике организмов, но все это было ради дочери, ради ее живых голубых глазенок, быстрого, торопливого ума и чувства.
Сейчас, держа в руках аттестат, он думал о том, как дочь сумбурна в своих увлечениях. Непонятно почему, но она стала упряма. Видимо, неизбежно будет она стремиться уехать от родителей. Придется брать дополнительные лекции в обществе "Знание" или в заводском филиале института, куда нужно было ездить полтора часа на трамвае по вечерам, чтобы выкроить средства для Оли там, в другом городе - Центроуральске или, может быть, даже в Ленинграде. Конечно, если бы он смог занять подобающее положение на работе, получить, наконец, кафедру на вновь организованном факультете, дело бы уладилось само собой. Но… и тут Кирпотин представил себе брезгливое властное лицо директора, его наглую самоуверенную манеру диктовать распоряжения и подчеркивать принадлежность к миру научной элиты, и понял, что вряд ли сможет и на этот раз побороть чувство неприязни к руководству и ходить под страхом нагоняев или упреков. Нет, кафедра - это сотни бумаг, приказов, табелей, десятки самолюбий, с которыми придется считаться. Да и не предложат, ему - лектору младших курсов - руководить, памятуя его неуживчивость…
Он вздохнул, снова вспомнив о своем странном сне, и поплелся на кухню подогревать завтрак: жена, умаявшись за день, спала в другой комнате.
Внезапно, когда Николай Иванович убирал со стола разбросанные остатки торта, в прихожей раздался звонок. Кирпотин от неожиданности выронил тряпку, не разобрав - был ли это дверной или телефонный звонок. Стараясь не шуметь, на цыпочках он подошел к двери и взглянул в глазок. Никого не было. Телефон на стене снова звякнул, и Кирпотин мокрыми руками схватил трубку, хрипло выдавив из себя:
- Да, вас слушают…
- Николай Иванович? Не разбудил? - Голос был сильный, с картавым "р", и Кирпотин мгновенно узнал директора.
- Да… то есть, нет. Уже восемь часов.
- Поздравить захотел. Слышал - у вас дочь закончила? Как успехи?.. - Директор говорил искренне, с какой-то необычной, неизвестной Кирпотину теплотой.
- Вчера выпускной был. Вот… еще не вернулась. А что, собственно?..
- Директор обязан знать все, Николай Иванович. У нас коллектив небольшой, а таких, как вы, единицы… Так что не по долгу службы - примите поздравления. Готовьте ее в наш вуз, от души советую.
В том, что Грачев позвонил в выходной день, было для Кирпотина нечто сверхъестественное. Никогда за годы работы его в этом институте профессор не снисходил до скромного рядового доцента. Ведь его дочь даже не мечтала о медали, ибо училась посредственно. Кирпотин боязливо думал: не случилось ли чего после его последнего экзамена. Бывало, студенты жаловались на непомерность его требований. Кое-кто пытался оказать на него давление через коллег, но чтобы Зевс институтского Олимпа?..
- Спасибо, спасибо, - бормотал обескураженный механик, - вот неожиданность. Вы, оказывается, знаете… Я и не предполагал…
- Николай Иванович, мы с вами люди не церемонные. Есть у меня в честь вашего события, кстати, одно предложение. Мы тут отдыхать собираемся катнуть - в Караидельку. У вас как планы на завтра? Воздух, бор - устраивает?
- Собственно, никаких планов… - Кирпотин знал, что предстоит уборка квартиры, потом жена собиралась сушить зимнюю одежду.
- Ну и замечательно. Дарья Сергеевна, думаю, будет не против педагогической компании. Собирайтесь, я часам к десяти пришлю за вами машину…
В трубке загудело, и ошеломленный Кирпотин не успел возразить, так и оставшись стоять в прихожей в стоптанных туфлях, с фартуком и эбонитовой черной трубкой в руке.