Не спускавший с него глаз отец мой вмиг сменился с лица, утопил голову меж приподнятых плеч, будто приготовился встретить страшной силы удар. В голове напуганной, угодившей в силки птахой билась мысль: "Вот оно... вот оно, то самое... началось!.." Отец не знал, с какой целью потребовал слова Жуков, что он сейчас скажет, но не знал разумом, а сердце отчаянно стучалось, торкалось в голову: "На тебя – ни на кого больше! – попер этот свирепый зверь".
– Вы что, Григорий Яковлевич, хотите что-то сказать нам? – вежливо спросил председательствующий, настораживаясь.
– Хочу! – коротко рубанул Жуков. Его малахай, как живой, ворочался, корчился в багровых от тусклого света семилинейной лампы руках.
В зале сделалось еще тише.
– Ну, ну, говорите! Говорите, товарищ...
– Жуков мое фамилие, – подсказал уполномоченному Григорий Яковлевич, – а по-уличному Жучкин. Так у нас в Монастырском меня величают. Жуков – Жучкин, один черт!.. Пусть хоть как...
– Ну, ну! Говорите! Мы слушаем...
– А что тут говорить?! Пущай вон ваш секретарь скажет... Вы не пустили к себе Аврашку Сергеева. Для вас он кулак!.. Кулак и есть, потому как спит на кулаке. До подушки-то ему, сердешному, не добраться: неколи! С темного до темного ургучит. Ведь у него без малого два десятка ртов. Попробовали бы вы накормить такую ораву!.. тут не то што трех, но и десяти верблюжьих горбов не хватит! Ты, Карп Иваныч, позабыл, знать, прибавить к энтим горбам ищо и килу, какая у Аврашки в правом паху взыграла. Он и ходит-то с нею в раскоряку, как давно не доенная корова. Вот он какой кулак, товарищ начальник району! А вы...
– Ну, что – мы? – остановил его Сорокин, скосив глаза на уполномоченного, стараясь понять, осерчал или нет важный гость от последних слов Жукова, который уже стоял вполоборота к президиуму и продолжал еще запальчивей:
– Ты, Спиридоныч, не мешай мне. Я ить знаю, что вы с тем хохлом заодно. Вот бы кого окулачить-то нужно – секретаря твово! Небось первым подал заявление. Ему што!.. Стравил волкам молодую рысачку, штоб не отдавать в колхоз, а теперича...
– Клевета это! Форменная клевета! Прошу занести это в протокол собрания! – закричал отец.
– Заноси, записывай!.. Не больно я тебя испужался!.. Карюху свою паршивую ты, конешное дело, приведешь на обчий двор с радостью, но далеко ли мы на ней ускачем!.. Она ить, кляча твоя, дедушке Ничею ровесница!..
Трескучим взрывом хохота встряхнуло нардом. Оратор, гневно посверкивая побелевшими от внутреннего накала глазами, вновь поднял малахай, требуя тишины. Дождавшись наконец ее, обиженно упрекнул зал:
– Что ржете, как невыхолощенные жеребцы?.. Аль што не так баю!
– Так, так! – заорали с разных мест мужики, боясь, как бы оратор не покинул сцену и не лишил их веселого действа. – Давай, Гришка, крой!
– Крыть никого не собираюсь. Я вам не картежник, – заметил Жуков с достоинством. – Вы вот хохочете, а я ищо не все сказал...
– Давай, давай! – радостно плеснулось из зала.
– Я и говорю... Ежли вы примете в колхоз Миколку Лексеева, Хохлова то есть, – заторопился Григорий Яковлевич, подбодренный залом, – ежли вы его запишете, то я ни в жисть не подам заявлению!..
– Эка беда! Ну и не подавай – без тебя проживем как-нибудь! – впервые подал свой голос дядя Петруха, заявление которого только что пробежало по рядам и добралось до президиума.
– Ну и живите, а я погляжу, потому как быть с твоим брательником в одной артели не хочу! Вот и весь мой сказ!.. Нет не весь!.. А ищо хочу спросить вас, товарищи начальники! Хочу спросить вот об чем: скажите, пожалуйста, почему в списке для раскулачивания нету старшего хохла Михайлы, церковного старосты, ктитора то есть?.. Аль позабыли, как при столыпинской лехорме он, хохол этот, сграбастал себе кус самой жирной землицы за Большим Маром, у Правикова пруда?.. Позабыли об его отрубах?.. Почему, скажите на милость, Яшку Крутякова можно на высылку, а этого нет?! Почему, я вас спрашиваю?! – уже кричал, стараясь быть услышанным в загудевшем зале распалившийся оратор. – А теперича спросите Миколая, куда он дел свою молодую кобылку! Ить он нарошно выпустил ее со двора, штоб бирюки задрали. Про то все знают!..
– Да как же тебе не стыдно, Григорий! – плачущим голосом вскричал отец. – Что ты говоришь! Креста на тебе нет!
– Чего нет – того нет, – согласился Жуков, ухмыльнувшись, – потому как сроду ни в каких богов не верил.
– Оно и видно. Ну а совесть у тебя есть?
– Совесть есть. Потому и говорю по совести.
– Прекратите перепалку! – прикрикнул Сорокин. – А ты, Николай Михалыч, успокойся. Разберемся мы с этим. Говорил я тебе, что ваша ссора до добра не доведет, – последние слова председатель произнес тихо, только для моего отца, дотронувшись рукою до его рыжих, взъерошенных, как перья у драчливого воробья, волос.
Отец уже не слышал, что там еще говорил Жуков, не заметил и того, как тот покинул сцену и удалился на свое место.
Собрание кончилось, когда до восхода солнца оставалось часа два. Глаза вышедших из нардома долго не могли освоиться с темнотой. Не было настоящего снега, который отогнал бы ее немного. Люди одиночками и группами растекались по улицам и проулкам. Их движение угадывалось по мерцающим огонькам цигарок. От того места, где эти огоньки, подобно Стожарам в небе, скапливались и мельтешили, доносились оживленные голоса. Удивительно, что вовсе не слышно было смеха. Зато в разных дворах, ближних и дальних, то там, то тут, подымался, все усиливаясь, бабий крик, перемежаемый истеричными причитаниями. Напуганные им, петухи внезапно остановили свою обычную утреннюю предзоревую перекличку, а собаки, наоборот, подняли по всему селу истошный лай, то и дело переходя на протяжный, потрясающий людские души вой, согласно сливающийся с воплями женщин.
– Ну, вот оно – началось. И не для меня одного! – вслух проговорил отец; он никак не мог открыть трясущимися руками калитку нашего двора. Открыв наконец и войдя внутрь двора, глухо, со стоном, вымолвил: – Ох, наслушаемся мы теперь этих песен вот до сих пор! – И он чиркнул ребром ладони по своему горлу.
Отец не сразу вошел в избу: задержался возле Карюхи, уткнувшейся длинной мордой в корзину с овсяной мякиной. Заслышав хозяина, Карюха оторвалась от еды, фыркнула, сверкнула большим влажным глазом и дыхнула на подошедшего теплым парком. Отец, прижавшись щекою к ее ноздрям, сдавленно проговорил:
– Ну, что, Карюха?.. Не везет нам с тобой... Как будем жить дальше? А?.. Ну, что же ты молчишь, глупая?.. Убил нас тот злодей, сразил насмерть... доказывай теперь... А все ты, неразумная тварь!.. Зачем увела Майку со двора?.. Ну?.. Эх ты-и-и-и!
Он говорил, а из глаз его сами собой сыпались крупные, тяжелые слезы. Они сперва падали на полу тулупчика, а потом уж и на землю, едва прикрытую тонким слоем синеватого снега.
– Ну, ничего, Карюха... Ничего, милая... Как-нибудь, как-нибудь...
Перед тем как войти в дом, отец насухо вытер глаза, постоял недолго у сенной двери, чтобы хоть немного успокоиться. Вспомнив вдруг, что самому-то ему незачем идти в колхоз (ведь он как-никак служащий, получает государственную зарплату), что в артель войдут лишь члены его семьи, малость ожил, ободрился и, набрав в легкие побольше холодного, освежающего грудь воздуха, шагнул в сени.
Раздевался у порога потихоньку – не хотел будить жену. Но она не спала, лежала на широкой деревянной кровати в задней избе с раскрытыми беспокойными глазами. Оттуда сейчас же послышался ее тревожный голос:
– Это ты, Миколай?.. Ну что, как там?..
– После расскажу. Дети все дома?
– Окромя Леньки – все. Того все нету. Господи, не стряслось ли с ним чего?
– Не стряслось.
– У тебя, знать, сердце каменное, отец. Сын родной пропал, а ему хоть бы что!
– Найдется, говорю, твоя пропажа, скоро объявится. В Баланде Алексей, на курсах.
– Чего же ты молчал до сих пор? У меня сердечушко разрывалось.
– Сам узнал только позавчера, от районного уполномоченного.
– Да какие там еще курсы? – вновь забеспокоилась мать.
– А черт его душу знает! Отвяжись ты, мать, ради Христа! Без тебя тошно!
– Тебе что, а каково матери? Тот пропал, четвертую неделю ни слуху ни духу об нем. А младшой заявился вечор с расквашенной мордой, весь в кровище. Там страсть одна! Глянул бы ты на него. Только, ради Бога, не бей! Его и так отделали – ужас!
– Кто его так? – скорее механически, чем с целью получить ответ, спросил папанька: душевные раны, полученные им в нардоме, саднили, похоже, сильнее физических.
Мать, однако, по-своему поняла вялость в его голосе и обиделась:
– Кто, кто? Так он мне и скажет – кто. Ты отец, ну и спроси!.. Баит, что упал, а я не верю. Опять, видно, подрался с тем разбойником Жучкиным... Бровь рассечена, страшно, говорю, смотреть!..
– Глаз-то цел? – спросил отец, с трудом отрываясь от того главного и тревожного, что камнем давило и на грудь, и на виски.
– Целый, Бог миловал.
– Ну, чего же ты всполошилась! – осерчал уже отец за то, что происшествие, о котором сообщала ему жена, было просто ничтожным, не шло ни в какое сравнение с тем, какое сотворилось с ним на кончившемся полчаса назад собрании. Ни папанька, ни мать и никто другой не могли тогда и подумать о пускай отдаленной, но прямой родственной связи двух этих несчастных историй, о том, что проросли они из одного недоброго зерна, что у них один источник, о котором, однако, все давно позабыли.
Все более хмурясь и заправляя в правый угол рта свой унтер-офицерский ус, отец сказал:
– Нашла над чем сокрушаться! Заживет, как на щенке. Мне, мать, похлеще досталось от Гришки Жучкина...
– О, Святая Богородица! Чего он?!
– Ладно, разберемся. А вот батюшку моего придется завтра же – нет, нынче же! – забрать к нам. Чего доброго, могут и раскулачить их с Пашкой. Жучкин про отруба отцовы вспомнил, про ктиторство и прочее. Надо спасать. Одного Павла, может, и оставят в покое. Теперь успевай поворачиваться: попрут со всех концов села сродники за разными справками. Это уж как пить дать!
– Что поделаешь, отец! Коли могешь, помогай. Мы ить, родимый, все на этой земле сродники.
– Легко сказать – помогай! А как? – и, кажется, именно в ту минуту окончательно сложилась в потревоженной душе отца и вырвалась наружу формула, которую мы слышали от него много раз: – Как, я тебя спрашиваю?.. Ты попробовала бы служить одновременно и богу, и черту! А я служу.
– Возьми да уйди, коли невмоготу стало.
– Хочешь не хочешь, но придется.
Мать не придала особого значения этим мужниным словам, потому что вспомнила про нашу Рыжонку, которая должна была вот-вот отелиться. Накинув на плечи какую-то одежу, заторопилась:
– С часу на час жди. А мороз лютый. Замерзнет теленок... А ты, отец, сосни часик, отдохни маненько. Бог не выдаст... Проживем как-нибудь. Не пропадем среди людей. Как все, так и мы. Поспи. Я счас проведаю Рыжонку и затоплю печь. Блинков вам испеку.
Чем-то теплым, домашним, успокаивающим и убаюкивающим повеяло от этих ее привычных, не заготовленных заранее, просто и естественно произносимых слов, и отец скоро задремал.
3
Самую жестокую нашу потасовку, в которой я чуть было не лишился глаза, Иван Павлович окрестил "ледовым побоищем". Подрались мы тоже на льду и тоже на озере по имени Кочки, на том самом, куда принесли меня ноги после первого памятного сражения у школы и где, неприкаянный и несчастный, я решал тогда заведомо неразрешимую задачу: как избежать отцовской порки?
Кочки всегда были для нас очень притягательным местом. Летом мы тут купались и купали лошадей; поздней осенью и зимою озеро представляло собой великолепный естественный каток; нетекучая вода замерзала не постепенно, как на реке, а сразу же в одну какую-нибудь тихую морозную ночь, и ледяное зеркало оставалось не только чистым и прозрачным, но и идеально ровным во всю свою длину и ширину; лишь там, где со дна подымались вызванные зарывавшимися в тину карасями воздушные пузыри, оно было покраплено белыми, бельмоватыми пятнами, делавшими лед нарядным, похожим на огромную, искусно сотканную, тончайшую скатерть. Первые два-три дня уходили как бы на пробу льда: вблизи берегов мы делали "зыбки", о которых поминалось в первых главах повествования. Затем очередь наступала для коньков – для оснащенных проволочными подрезами-полозьями чурок, притороченных веревками к валенкам. Отталкиваясь, разгоняясь свободною левой ногой сперва осторожно, но потом все смелее и смелее, мы уносились подальше от берега.
Мой верный пес Жулик и Ванькин Полкан устремлялись за нами, смешно оскальзываясь, оставляя на льду белесые царапины. Почти всегда кто-нибудь из нас двоих прихватывал небольшие, отшлифованные речной волной круглые камушки и пускал по льду, прислушиваясь к их звонкому, сочному, веселому лепету. Жулик и Полкан срывались с места и с громким лаем старались настигнуть убегающий от них камень, но, скоро убедившись, что это им не удастся, разочарованно-обиженные возвращались к нам, опустив морды и виновато повиливая хвостами, из которых еще далеко не все бывали выщипаны репьи – ни собакам, ни нам, их молодым повелителям, не хватало для этого терпения. Между тем Кочки быстро пополнялись все новыми и новыми партиями ребятишек; через минуту-другую вся средина озера превращалась в живую, шумную разноголосую карусель, никем не управляемую, вращающуюся как попало в самых немыслимых направлениях.
Так было, пока ребята не разделились на два враждующих лагеря. Теперь же центральная часть Кочек пустовала, сделавшись вроде нейтральной полосы, по обе стороны которой катались непримирившиеся противники. Непочетовские и хуторские ребятишки хорошо знали, где проходили границы этой ничем не обозначенной полосы, и не нарушали ее без крайней необходимости, держась друг от друга на почтительном расстоянии. К сожалению, этого не знал Миша Тверсков, не принимавший, как известно, участия ни в нашей, ни в какой-либо еще мальчишеской драке. Выскочив на лед, он сразу покатился от берега к средине озера и не услышал моего отчаянного предостерегающего голоса:
– Миш, куда ты?! Назад!..
Как только он пересек незримую черту, встречь ему двинулись сразу трое, в которых я узнал Ваньку Жукова и двух его дружков, Ваську Мягкова и Федьку Пчелинцева. Один из них, наскочив петухом, толкнул Мишу в грудь, провоцируя его на ответные действия. Ничего не понимающий, согласовывающий все свои поступки с разумом, добрейший и тишайший Миша, очевидно, что-то сказал хуторским драчунам, наверное, спросил, недоумевая: "За что вы меня так?" – "Ах, он еще спрашивает?!" – вскричал, очевидно, Ванька и, приглушив этим наигранным, притворно-гневным возгласом в себе остатки совести, ловким ударом ноги опрокинул Тверскова на лед.
– Бей его, ребята! – разнесся по озеру пронзительный Ванькин голос.
Тут уж и нам было не до нейтралитета.
– Наших бьют! – воинственно возгласил Гринька Музыкин и первым рванулся на выручку Миши (они жили по соседству). За Гринькою, подбадривая себя криками "ура", помчались и мы, непочетовские, и державшиеся нашей стороны завидовские мальчишки и ребята с Денисовой улицы, тут были и Колька Поляков, и Минька Архипов, и Петенька Денисов-Утопленник, и даже Янька Рубцов бежал вместе со всеми, рискуя не только физиономией, но и новеньким полушубком, который только что "огоревали" для него такие же скуповатые, как и он сам, его родители.
Видя, что на его малое войско двинулось целое соединение с неприятельской стороны, Ванька и его друзья ударились в ретираду, или, говоря попросту, наутек, но путь им отрезал быстроногий и отчаянный Гринька Музыкин с десятком отважных завидовцев и непочетовцев. Ванька, удиравший первым, мог бы и проскочить, но Гринька успел подставить ему ножку, и Жуков-младший распластался на льду, плюхнувшись прежде всего носом, из которого сейчас же во все стороны поползли ручейки крови, особенно заметной на льду. Мы, то есть Колька Поляков, Минька Архипов, Янька Рубцов и я, немножко отставшие от Гриньки Музыкиного передового отряда, наскочили на двух явно оробевших и растерявшихся Ванькиных приятелей – Пчелинцева и Мягкова и принялись молотить их, пустив в дело и руки, и ноги, забыв в горячую эту минуту про давнее правило, по которому "лежачего не бьют". Пинали мы носками валенок и даже деревянными своими коньками бедных ребят и тогда, когда они были повержены на лед и, кажется, просили о пощаде. Увлеченные боем, в котором уже не чувствовали сопротивления со стороны врагов, накалившись ненавистью к ним до высшей точки, от которой вскипает кровь в жилах и которая делает человека безумным, бешеным, мы не видели, как к месту нашей схватки подбежали Катька Леонова и Марфа Ефремова, не видели того, как плачущая Марфа схватила несчастного Мишу Тверскова за руку и увела на свой двор, задами выходящий к восточному берегу Кочек. Не приметили вовремя мы и огромной толпы хуторских мальчишек разных возрастов, с трех сторон устремившихся на выручку Ваньки Жукова и двух его товарищей.
И вот тут-то началось!
Нам ничего не оставалось, как принять бой, хотя противная сторона намного превосходила теперь нашу и числом, и свежестью вступивших в сражение сил. Над мирным и тихим час назад озером поднялся такой дикий, звериный рев, такое улюлюканье, такой свист, что даже верные наши друзья Жулик и Полкан, прибежавший было тоже на лед вслед за своим хозяином, здорово перетрусили и, поджавши хвосты, поскорее убрались по своим дворам. Вызволенный из-под Гриньки (до этой минуты Музыкин сидел на нем верхом и, поколачивая по голове, вымогал клятвенное обещание "не трогать больше Мишку Хохлова", то есть меня), Ванька Жуков воспрянул духом и, чтобы, очевидно, вызвать ярость в рядах своих спасителей, нарочно растер, размазал кровь из-под носа по всему лицу и, страшный в гневе своем, начал отыскивать среди дерущихся бойцов меня. Но я уже приближался к своему дому, зажавши обеими руками лоб, пытаясь таким образом остановить кровь, которая струилась, пробивалась сквозь пальцы и падала на снег, оставляя позади неровную стежку: на какое-то мгновение раньше, чем настиг его Гринька Музыкин, Ванька успел-таки запустить в нашу сторону камнем – пустил его просто так, наугад, в кого-нибудь из нас, но камень отыскал меня.
– Где, где он? – орал Ванька, бегая от одной ревущей живой кучи к другой.
– Кто?.. Кого ты ищешь? – наскочила на него Катька Леонова, оставшаяся на месте драки. Кто-то, попирая рыцарские законы, и ей поднес "горяченького", оставив на память синяк под правым Катькиным глазом. – Кого ищешь, Ванька?..
– Да Мишку!.. Я ему счас!..
– Вот, вот он, аль не видишь?! – И Катька, прицелившись, хлестким ударом палки угодила прямо в Ванькин лоб, точно посредине вытаращенных и от удивления, и от боли презлющих его глаз. Размахнулась было во второй раз, но Ванька увернулся и затерялся в толпе сражающихся.